Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия - Сергей Сергеев 34 стр.


В связи с отсутствием социальных "дрожжей" ("самодействующих общественных сил") общественная жизнь неизбежно парализуется: "Недостаток гражданской доблести, вялость в исполнении своих обязанностей и равнодушие к общему делу, в которых мы постоянно себя упрекаем, происходят, в сущности, от бессвязности между людьми. Немудрено быть гражданином там, где человек видит перед собою возможность осуществить всякое хорошее намерение; но нужна непомерная, чрезвычайно редкая энергия, чтобы тратить силы при малой надежде на успех. Это чувство одиночества, действующее очень долго, повлияло, конечно, и на склад русского человека, сделало его относительно равнодушным к общественному делу, лишило веры в себя… Государство, населенное восьмьюдесятью миллионами бессвязных единиц, представляет для общественной деятельности не более силы, чем сколько ее заключается в каждой отдельной единице… В таком состоянии, при отсутствии общественной организации, ни умственная, ни деятельная жизнь России не сложится не только в пятнадцать, но и в полтораста лет; сухой песок никогда не срастется сам собой в камень". В результате, иронизирует Ростислав Андреевич, "нам приходится… возложить упование только на сокровенную внутреннюю мощь русского народа, то есть на общее место, лишенное всякого значения в действительной жизни".

"Россия представляет единственный в истории пример государства", в котором существует только одна реальная общественная сила – "верховная власть". Но если это положение дел не менять, то русские останутся "навеки народом, способным жить только под строгим полицейским управлением", а "наша будущность ограничится одной постоянной перекройкой административных учреждений". Далее Фадеев делает поразительно точное предсказание: "Наш упадок совершится постепенно, не вдруг, но совершится непременно. Кто тогда будет прав? Решаемся выговорить вслух: одна из двух сил – или русская полиция, или наши цюрихские беглые с их будущими последователями (то есть революционеры, одним из прибежищ которых был Цюрих. – С. С.). Судьба России, лишенной связного общества, будет со временем поставлена на карту между этими двумя партнерами". Видимо, этот кошмар часто и всерьез преследовал генерала, ибо немногим ранее написания цитированной книги он подал в высшие инстанции докладную записку, в которой утверждал, что в случае серьезного военного поражения самодержавие обречено на гибель, ибо "в России существуют сословия по закону, но не существует никакого разряда людей… достаточно связного и единомысленного, чтобы сказать мы; стало быть, и русское правительство, в противоположность с европейскими, не имеет за собой никаких внутренних союзников".

"Цюрихские беглые" были количественно ничтожны, но у них была тоже не слишком изрядная, но важная в качественном отношении опора – социальная группа, не учтенная в законодательстве Российской империи, однако вполне реальная – интеллигенция. Она оформилась в начале 1860-х гг. из деклассированных элементов различных сословий (тон задавали секуляризированные поповичи – все помнят таких интеллигентских лидеров, как Н. Г. Чернышевский или Н. А. Добролюбов), профессионально занятых производством и распространением общественно-политических идей и гуманитарных знаний. Интеллигенция стала незапланированным и нежеланным последствием правительственной образовательной политики, зародившись из-за некоторого перепроизводства образованных людей, случайный излишек которых не смогли поглотить духовенство, офицерство и чиновничество. Возникшая в период Великих реформ относительная свобода издательской деятельности создала для новорожденного слоя материальную базу, ведь "журнализм стал выгодным коммерческим предприятием" (А. А. Фет), – литературные гонорары. В пореформенной России "свободная пресса", несмотря на все усилия властей, стремительно преумножалась. В 1859 г. на русском языке выходило 55 литературно-политических периодических изданий, в 1882-м – 154, в 1900-м – 212, в 1915-м – 697 (128 журналов и 569 газет). Петербургская перепись 1869 г. учла 302 писателя, журналиста, переводчика и издателя. В Московской переписи 1882 г. литераторов, корреспондентов, редакторов, переводчиков и прочих было зарегистрировано 220. По переписи 1897 г. ученых и литераторов насчитано 3296. За десять лет (1896–1905) общее число авторов только изданий либерально-демократического толка составило 2500 человек. К 1917 г. количество литераторов видимо превышало 10 000.

Именно автономные, как от государства, так и от старых сословий, литераторы и стали интеллектуальным ядром интеллигенции, именно в этой среде рождались и конкретизировались все новые идеологические конструкции, именно оттуда исходили идейные импульсы, охватывающие затем все образованное общество. Вокруг этого ядра группировались другие категории людей умственного труда – университетские преподаватели и работники земских учреждений (к 1912 г. там трудилось около 150 тысяч учителей, врачей, инженеров, агрономов и статистиков). Русские литераторы во второй половине XIX – начале XX в. при отсутствии легальной политической жизни являли собой нечто вроде аналога французских просветителей накануне Великой революции, во всяком случае в изображении А. де Токвиля: "Каждая общественная страсть обращалась… в философию; политическая жизнь была насильственно вытеснена в литературу, и писатели, взяв на себя руководство общественным мнением, в какой-то момент оказались на том месте, которое в свободных странах обычно занимают партийные вожди". Не стала интеллигенция и "буржуазной", ибо буржуазия в пореформенной России, как уже говорилось выше, только формировалась. Социальное "свободное парение" русской интеллигенции добавляло ее идейным поискам еще больше радикализма – большинство "мыслящего пролетариата" (Д. И. Писарев) тяготело даже не к классическому либерализму, а к разным вариантам социализма.

Кричащий разрыв между высоким уровнем образования и низким социальным статусом вызывал негатив по отношению к наличному обществу и государству. Неудивительно, что определяющим идеологическим и нравственно-психологическим интеллигентским трендом стало – в разных вариациях – резкое и практически тотальное неприятие правящего режима и всех его действий, по сути, холодная (а иногда и "горячая") война против него. "…История нашей интеллигенции есть история "отщепенства" – история борьбы и раздора. В этой борьбе, идущей из поколения в поколение, тянущейся через целые века, интеллигенция занимала постоянно ненормальное положение, ибо она принципиально устранена была от участия и от ответственности в ходе общественных дел в родной стране. При этом условии ненормальность превратилась в обычай и сама создала известные навыки, известную традицию интеллигентской коллективной мысли. У интеллигенции появились… черты… ненормальные и отрицательные: излишняя отвлеченность доктрины, непримиримый радикализм тактики, сектантская нетерпимость к противникам и аскетическая цензура собственных нравов. Можно сказать, что у интеллигенции сложился свой собственный патриотизм – государства в государстве, особого лагеря, окруженного врагами", – самокритично признавался в 1910 г. один из интеллигентских лидеров П. Н. Милюков. З. Н. Гиппиус в дневнике 1914 г. замечательно сформулировала типичное интеллигентское отношение к патриотизму: "Любить Россию, если действительно, – то нельзя, как Англию любит англичанин… Что такое отечество? Народ или государство? Все вме сте. Но, если я ненавижу государство российское? Если оно – против моего народа на моей земле?"

Проблемы хозяйственного и культурного развития страны также интересовали интеллигенцию лишь сквозь оппозиционную призму: "Политическая борьба все поглотила, все оценивалось с этой точки зрения", – вспоминал уже в эмиграции В. А. Маклаков.

Этой "военной" психологией объясняется тот зашкаливающий уровень нетерпимости к инакомыслящим, который отмечали многие современники в интеллигентской среде. Там подвергались остракизму не только интеллектуалы, недвусмысленно поставившие свои знания и способности на службу самодержавию, но и всякий, кто в указанном тренде хотя бы усомнился или попытался критически отнестись к тем или иным догматам освободительного движения. "Если ты не с нами, так ты подлец!" – такую довольно точную формулу "либерального деспотизма" вывели его оппоненты. Поскольку интеллигенция в то время концентрировалась прежде всего в "литераторской" среде, то в качестве главного средства наказания еретиков применялся литературный бойкот. Большинство периодики находилось в частных руках, идеологически она была в подавляющем большинстве либо либеральной, либо социалистической. (Например, Главное управление по делам печати в 1907 г. из примерно 220 петербургских периодических изданий, имеющих политическую окраску, только 41 определило как "консервативно-патриотические и монархические, то есть менее чем пятую часть.) Поэтому проштрафившийся интеллигент, говоря языком той эпохи, "исключался из литературы", становился "литературным изгнанником" (В. В. Розанов). Единственным прибежищем для таких аутсайдеров оставались консервативные издания – немногочисленные, непрестижные, платившие мизерные гонорары, а то и вовсе не платившие (за редким исключением, вроде катковских "Московских ведомостей" и "Русского вестника", а позднее еще суворинского "Нового времени"). То есть отступники были обречены не только на общественное порицание, но и на крайне скудное существование.

Среди пострадавших от "литературного террора" мы видим множество известных литераторов, в том числе и таких ныне признанных классиков, как А. Ф. Писемский и Н. С. Лесков. Последний рассказывал в частном письме: "В одном знакомом доме [Н.А.] Некрасов сказал: "Да разве мы не ценим Л[еско]ва? Мы ему только ходу не даем"…" Пожалуй, только Ф. М. Достоевскому, благодаря огромной читательской популярности, славе певца "униженных и оскорбленных", антибуржуазному пафосу и каторжному прошлому, простили "измену убеждениям юности", сотрудничество в "Русском вестнике" и дружбу с К. П. Победоносцевым. Но и автор "Преступления и наказания" побаивался "либеральной жандармерии". А. С. Суворин в своем дневнике приводит такой характерный разговор с писателем, незадолго до его смерти:

"– Представьте себе, – говорил он, – что мы с вами стоим у окон магазина Дациаро и смотрим картины. Около нас стоит человек, который притворяется, что смотрит. Он чего-то ждет и все оглядывается. Вдруг поспешно подходит к нему другой человек и говорит: "Сейчас Зимний дворец будет взорван. Я завел машину"… Как бы мы с вами поступили? Пошли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве или обратились ли к полиции, к городовому, чтоб он арестовал этих людей? Вы пошли бы?

– Нет, не пошел бы.

– И я бы не пошел. Почему? Ведь это ужас. Это преступление. Мы, может быть, могли бы предупредить… Я перебрал все причины, которые заставляли бы меня это сделать. Причины основательные, солидные, и затем обдумывал причины, которые мне не позволили бы это сделать. Эти причины прямо ничтожные. Просто боязнь прослыть доносчиком… Напечатают: Достоевский указал на преступников… Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния. Разве это нормально?.. Я бы написал об этом. Я бы мог сказать много хорошего и полезного и для общества, и для правительства, а этого нельзя".

Кстати, и сам Суворин, материально совершенно независимый человек, один из самых успешных русских издателей, явно занервничал, когда в 1899 г. Суд чести при Союзе взаимопомощи русских писателей (где первую скрипку играли литераторы-прогрессисты), рассматривавший случаи нарушения некой неписаной писательской этики, вынес осуждение его "литературным приемам", в связи с суворинскими статьями, направленными против организаторов студенческих волнений. Естественно, никаких юридических последствий такое осуждение не имело, но репутационные издержки от него были весьма неприятны. В определенном смысле неофициальная интеллигентская "цензура" была не менее свирепой, чем правительственная, являясь, по сути, зеркальным отражением последней, так же как вообще интеллигентская нетерпимость "зеркалит" самодержавный произвол. Более того, это касается самой культуры интеллигентского мышления, пронизанного безответственным утопизмом, о чем остроумно написал в дневнике В. О. Ключевский: "Русский мыслящий человек мыслит, как русский царь правит; последний при каждом столкновении с неприятным законом говорит: "Я выше закона", и отвергает старый закон, не улаживая столкновения. Русский мыслящий человек при встрече с вопросом, не поддающимся его привычным воззрениям, но возбуждаемый логикой, здравым смыслом, говорит: "Я выше логики" и отвергает самый вопрос, не разрешая его. Произволу власти соответствует произвол мысли". М. О. Гершензон в сборнике "Вехи" (1909) отмечал в качестве типической интеллигентской черты "необузданную склонность к деспотизму и совершенное отсутствие уважения к чужой личности".

С. М. Соловьев охарактеризовал "шумливых и невежественных либералов" как "язву нашего зеленого общества, убивающую в нем всякое правильное движение к свободе". В. И. Вернадский в 1924 г., исходя из исторического опыта России начала XX в., дал такую оценку социалистическому мейнстриму русской интеллигентской традиции: "Для меня ясным стал глубоко враждебный свободе и морали характер социалистических устремлений русского общества. В этом отношении русские социалисты – ответвление тех же полицейских – по существу глубоко реакционных и аморальных идеалов, какие, например, выражаются в формуле Уварова. Жандармский и насильственный дух – неуважение к человеческой личности – царит и там и здесь…"

Указанной "военной" психологией объясняется и то, что интеллигенция в подавляющем большинстве стала видеть естественных союзников в своем противостоянии самодержавию в нерусских народах империи, борющихся за свои права, и потому отрицательно относилась к теории и практике русификации империи, к идее русского доминирования как таковой, проповедуя и практикуя последовательный интернационализм. Причем это касалось не только политических агитаторов, но и солидных ученых, инфицированных интеллигентскими ходячими идеями. Скажем, известный филолог (польского происхождения) И. А. Бодуэн де Куртенэ считал, что "государство должно финансировать возможность (трактуемую как право) для любой группы людей или даже для одного человека создать школу, в которой обучение будет вестись на выбранном ими/им языке". Естественно, Бодуэн был страстным борцом против национализма (надо отдать должное его принципиальности, и против польского тоже). Видимо, именно он добавил в так называемое "третье", "исправленное и значительно дополненное" издание Словаря В. И. Даля под его редакцией (1903) такое определение национализма: "Шовинизм, узкий патриотизм, основанный на стремлении к исключительному господству собственного народа с унижением и даже истреблением всех остальных". До сих пор многие злонамеренные или необразованные люди радостно размахивают этой цитатой, приписывая ее самом Далю (на самом деле, несмотря на свое датское происхождение, истинно русскому националисту).

Французская исследовательница Жюльет Кадио недавно интересно проанализировала интернационалистскую тенденцию в русской этнографии начала прошлого столетия. Если раньше, "в этнографической традиции, восходившей к дебатам 1850-х годов, преобладало течение, призывавшее изучать прежде всего русское население центральных губерний", то теперь "внимание молодого поколения этнографов обратилось к другим регионам и более "экзотическим" народностям, часть из которых в момент революции 1905 года недвусмысленно заявила о своем желании участвовать в политической жизни страны". Тенденция эта связана с именами Л. Я. Штернберга, В. Г. Тана-Богораза, В. И. Иохельсона, придерживавшихся народнических взглядов. Этнографы эти не только изучали "экзотические" народности, но и всячески поощряли их "пробуждение". Так, Штернберг в своих работах "защищал национальные движения, понимаемые им не только как реакция на притеснения со стороны царского режима, но и как проявление пробуждающегося политического сознания инородцев… он оправдывал национальные волнения и выступления за политическое объединение восточных окраин империи". Лев Яковлевич утверждал, что многие нацменьшинства превосходят простых русских в нравственном, духовном и интеллектуальном отношении, более того, обнаружил элементы коммунистических отношений в жизни малых народов Севера России, что, естественно, в его собственных глазах и в глазах просоциалистического большинства русской интеллигенции очень высоко поднимало их статус (напомню, что до этого первоячейку социализма народники видели только в русской крестьянской общине). В дальнейшем при советской власти это открытие много дало указанным народам как в статусном, так и материальном отношении.

Еще больше материла в этом смысле дает работа Веры Тольц, посвященная "новой школе востоковедения", основанной В. Р. Розеном, в которую автор включает таких известных ученых, как В. В. Бартольд, Н. Я. Марр, С. Ф. Ольденбург и Ф. Ф. Щербатской. Эти ученые не на шутку увлеклись объектами своих исследований и приняли самое непосредственное участие в конструировании национальных идентичностей нерусских народов империи. При этом они были убежденными сторонниками сохранения последней, но почему-то думали, что "прочная идентификация со своей этнической группой и культурой… укрепит, а не ослабит связь национальных меньшинств с имперским государством". Востоковеды школы Розена всячески пытались "поднять" объекты своих исследований, приписывая их культурам невероятные достоинства. Из всего этого логически вытекал простой вывод – таким развитым народам никакая русификация не нужна, они и сами, на основе своих традиций, могут достичь высот европейской цивилизации. Естественно, эта идея очень порадовала начавшую формироваться тогда инородческую интеллигенцию, которая находилась в тесном контакте с либеральными востоковедами, участвуя в их полевых исследованиях. Более того, "переписка между представителями нацменьшинств и имперскими учеными свидетельствует о том, что аргументы и доказательства в пользу нравственного и духовного превосходства этнических меньшинств над русскими переселенцами и о вредном влиянии поселенцев на "инородцев" были позаимствованы имперскими учеными у своих коллег-"инородцев". Последние стали развивать эту идею уже в первых своих отчетах о полевых работах, посылаемых их покровителям в Санкт-Петербург… Они настаивали на том, что рост преступности и пьянства был результатом воздействия на бурят "испорченного" "русского элемента", а также правительственной реформы родового строя бурят". То есть де-факто петербургские интеллектуалы сделались проводниками интересов своих бурятских подопечных.

Назад Дальше