Разные дни войны. Дневник писателя. 1942 1945 годы - Константин Симонов 18 стр.


Ничего не знал я долгие годы и о другом действующем лице своих сталинградских корреспонденций – о Вадиме Яковлевиче Тка-ленко, главном герое очерка "Бой на окраине", двадцатитрехлетнем командире батальона в бригаде Горохова, сражавшейся на самом крайнем северном участке Сталинградской обороны, как раз там, где теперь стоит Волжская гидроэлектростанция.

В конце ноября 1942 года, когда 66-я армия генерала Жадова соединилась северней тракторного завода с уже давно отрезанной от остальных войск 62-й армии группой Горохова, в газетах промелькнула фамилия старшего лейтенанта Ткаленко, с той, сталинградской, стороны первым пробившегося навстречу войскам 66-й.

После войны мой очерк о Ткаленко несколько раз перепечатывался и в моих книгах, и в разных сборниках, но сам Ткаленко так ни разу и не подал голоса.

И только когда я через двадцать лет после событий встретился с Сергеем Федоровичем Гороховым и его сталинградским комиссаром Владимиром Александровичем Грековым, то узнал, что Вадим Ткаленко – Чапаев, как его когда-то звали в бригаде за пшеничные чапаевские усы, – оказывается, жив, и у генерала Горохова даже имеется адрес его бывшего комбата.

Я написал Ткаленко и через несколько дней получил ответ:

"…Разрешите поздравить с 20-й годовщиной разгрома, именно разгрома, немецких войск под Сталинградом!

Вступление окончил, начинаю отчет о своей жизни за годы после Сталинградской битвы. Повоевать мне пришлось много. После окончания боев на Волге я попал от ее могучих просторов к истокам, к ее началу. Воевал в Калининской и Смоленской областях. Из 124-й бригады, которая после сталинградских боев стала Краснознаменной, выбыл по ранению. После излечения был назначен командиром стрелкового полка 234-й стр. дивизии, с которым и воевал до ухода на учебу на курсы "Выстрел". Как Вам известно, начало войны меня застало на западных границах Украины. Освобождая Украину, я вышел со своим полком всего на 12 километров северней того места, откуда начал отступать. Побывал в тех местах и даже нашел квартиру, на которой пришлось переночевать ночь перед войной. Конец войны меня застал в 12 км от города Антрацит, куда привез свою семью из Средней Азии, находясь в отпуску.

После окончания войны еще год находился в армии. Ушел из армии 7 мая 1946 года. За время войны мне много пришлось поневоле произвести разрушений, а поэтому сразу по приходе из армии я включился в работу по восстановлению Донбасса. Первые два года работал помощником главного механика угольного треста, а с 1948 года по настоящее время в системе Шахтстроя – монтажником. Восстанавливали разрушенные войной шахты и обогатительные фабрики, а окончив восстановление, строим новые.

Вот так и идут мои житейские дела.

Немного о семье. Семья у меня небольшая – шесть человек. Два сына, дочь, жена и мама. Старший сын уже отслужил положенный ему срок в Советской Армии, сейчас учится в техникуме. Дочь учится в музыкальном училище, а самый меньший кончает 8-й класс. Мы с женой работаем, а бабуся наша, моя мама, на хозяйстве…

При первой же возможности передайте, пожалуйста, Сергею Федоровичу Горохову от меня привет, да не только от меня, а от всего моего семейства. Под Новый, 1963 год получил поздравительную открытку от Грекова, к моему стыду, не знаю его имени и отчества. Вы, наверное, его помните, он был комиссаром бригады. Как бы я хотел, чтобы встретиться всем нам у меня дома и вспомнить былое. Прошло двадцать лет, а кажется, совсем недавно…"

Да, Ткаленко прав. Не только тогда, в 1963 году, когда я получил это письмо, но и сейчас, еще через десять лет, все равно кажется, что Сталинград – это недавно.

Было бы неправдой, если б я сказал, что все связанное с ним по-прежнему на памяти. Нет, конечно, в памяти очень многое стерлось. Но кроме памяти, есть еще тот, я бы сказал, звук Сталинграда, тот хруст непоправимо надломившейся немецкой машины, который мы тогда услыхали.

Не этот ли звук, так и оставшийся до сих пор в наших ушах, повелевает руке писать, казалось бы, неестественное через тридцать лет слово: недавно?

Возвращаюсь к дневниковым записям, в данном случае, как это видно из текста, сделанным уже после того, как я и написал и напечатал книгу "Дни и ночи".

…Пожалуй, я бы уже не смог сейчас записать последовательно всю эту поездку. Одно забылось, другое помнится смутно, а все самое интересное из наблюдений вошло в повесть и сейчас сочетается в голове не столько с самим собой, сколько с людьми, про которых писал.

Однако некоторые подробности записать все-таки хочу.

Переправились благополучно. Еще у берега нас встретил удручающий запах гари, горелого железа и еще чего-то такого, с чем мы потом, очевидно, свыклись и перестали замечать. Но в первый момент во всем этом было что-то невыразимо тяжкое, напомнившее мне минувшую зиму, Западный фронт и все сожженные города и деревни, в которые приходилось попадать после немцев, и этот неизменный запах гари, всегда стоявший в воздухе.

Все вчетвером – Темин, Коротеев, Ортенберг и я – сначала отправились в главное штабное подземелье, которое находилось где-то около театра оперетты и реки Царица, пополам разрезавшей город.

Штаб работал на полный ход: в подземелье стучали машинки, бегали люди, звонили телефоны.

Ортенбергу нужно было не сюда, а на командный пункт фронта, который, как выяснилось, недавно перебрался отсюда в другое подземелье на самом берегу Волги.

Мы спустились по какой-то улице, а потом по тропке в котлован. Часовой остановил нас, проверил документы, и мы, пройдя мимо него, оказались около дверей, ведущих в подземелье. У дверей стояли курили несколько военных. В полутьме один из них хрипловатым спокойным хозяйским голосом неторопливо рассказывал какую-то смешную историю.

Вглядевшись, мы узнали в нем командующего фронтом генерала Еременко. Он вышел из подземелья, чтобы размяться, и, прихрамывая после ранения, тяжело наваливался на палку.

Ортенберг поздоровался, несколько минут поговорил с Еременко, и мы пролезли в подземелье.

Как сейчас вижу перед собой один из отсеков этого подземелья. Говорю "отсеков", потому что весь этот тоннель с поперечными дощатыми переборками чем-то вдруг напомнил мне огромную подводную лодку.

В одном из отсеков с койкой и столом сидел Хрущев и подписывал какие-то бумаги. Я сел в сторонке, а Ортенберг довольно долго расспрашивал Хрущева о положении дел и о том, как, по его мнению, освещать все в газете.

Положение дел было тяжелое, Хрущев был мрачен и отвечал односложно. Потом вытащил папиросы и стал чиркать спичку за спичкой. Но спички мгновенно гасли, в тоннеле была плохая вентиляция.

Он чиркнул подряд, наверное, спичек двадцать и раздраженно отшвырнул спичечный коробок и папиросы. В это время ему снова принесли на подпись какие-то бумаги, и он, кажется, был доволен, что это дает возможность прервать разговор и углубиться в чтение.

Чувствовалось его явное нежелание говорить с нами, да и говорить в тот момент с корреспондентами было тягостно и, пожалуй, не о чем.

Ночью мы с Ортенбергом вернулись в то расположенное у реки Царица главное подземелье, где мы оставили Коротеева и Темина, и, безумно усталые, завалились спать. А утром, когда проснулись, – было уже, наверное, часов девять, а может, и десять, – все кругом было тихо. Штаба не было, машинок не было, людей не было. Мы проснулись в пустой комнате на своих шинелях, и когда вышли в туннель, то увидели, как телефонисты сматывают там последние линии. Было совершенно пусто и абсолютно ясно, что штаб фронта за эту ночь эвакуировался.

Странное это было чувство. Ложились спать – шумело, гудело, двигалось, стучали машинки, а проснулись – пусто. Логически – ничего страшного, все вроде бы нормально, а на душе тревожно.

Вскоре мы узнали, что в эту ночь под утро весь штаб фронта эвакуировался на тот берег Волги, в Ахтубу, а здесь, в северной части Сталинграда, остался только штаб 62-й армии. Мне кажется, в тот день ею командовал еще генерал Лопатин, а Чуйков принял над ней командование только на следующий. Впрочем, может быть, я ошибаюсь.

Что же вспомнить из того, что хотя бы в преображенном виде не вошло потом в "Дни и ночи"?

Вспоминается утро перед нашим отъездом из Сталинграда. Дело происходит все в том же подземелье, в котором мы были в первую ночь у Еременко и Хрущева. Теперь они на том берегу, а здесь остался представителем фронта генерал Голиков.

Ортенберг получил сведения, что части Сталинградского фронта вскоре начнут прорываться с севера, чтобы соединиться с 62-й армией, в которой мы сейчас находимся. Он хочет, чтобы мы наблюдали эти бои не отсюда, а оттуда, с той стороны. Для этого нам придется два раза переправляться через Волгу, сначала здесь – с правого на левый берег, а потом севернее, обратно с левого на правый.

Я лично предпочел бы пока остаться здесь, в Сталинграде, кстати, еще и потому, что эти две предстоящие переправы мне не особенно улыбаются. Но я знаю, что для Ортенберга мои желания в данном случае не играют никакой роли, и поэтому сижу и молчу, пока он разговаривает с заместителем командующего фронтом.

Голиков слушает Ортенберга, и мне кажется, что он относится к нам с плохо скрываемым презрением. Наверное, в душе считает нас трусами, потому что мы собираемся уехать из Сталинграда. Мало ли что мы будем делать потом, а пока все-таки собираемся уехать.

Ортенберг, видимо, чувствует это отношение, но считает ниже своего достоинства что-либо объяснять. Я отношусь к этому спокойно. Я уже заметил, что люди, остающиеся в критической обстановке, часто считают трусами уезжающих от них корреспондентов. А может быть, Голиков ничего такого не думает, просто злится из-за того, что у него мучительный приступ язвы. На животе у него грелка. Он то садится к столу, то полулежит на койке и между отдачей приказаний и подписыванием бумаг с отвращением пьет рисовый отвар.

Приносят еще одно донесение, видимо неприятное, он кривится и опять пьет рисовый отвар.

За эти дни бывало и так, что мне хотелось уехать из Сталинграда. А сейчас хочется еще немножко повременить, посидеть здесь под землей. Чувство опасности пребывания в Сталинграде не исчезло, но ощущение опасности предстоящей переправы сильнее, тем более что за это время мы уже три раза переправлялись через Волгу и эта сегодняшняя переправа – четвертая. За ней предстоит еще и пятая.

Я думаю обо всем этом, пока Ортенберг заканчивает свой разговор с Голиковым. Наконец мы уходим. Выбираемся из подземелья на берег и доходим до переправы неподалеку от кирпичного здания мельницы.

Ясный осенний день. Берег вовсю бомбят. Земля под ногами то сильнее, то слабее содрогается от разрывов. Кругом все смешалось – развалины домов, рухнувшие бараки, изогнутые рельсы, рваные железные бочки, доски, обломки мебели, утварь.

Над самым обрывом стоит маленький дощатый домик, какая-то будка, в которой, как выясняется, столовая, и в этой столовой питается оставшаяся в городе областная власть. Почему питается именно здесь, неизвестно.

Ортенберг заходит туда, в домик, я почему-то – не помню уже, почему – не иду. Мы с Коротеевым сидим на берегу и ждем баржу, которая только что отошла от того берега.

Снова начинается бомбежка.

Ортенберг выходит из домика и кричит нам с Коротеевым, чтобы мы тоже шли завтракать. Я говорю, что мы не хотим завтракать. Ортенберг возвращается в домик. Начальство завтракает там под бомбежкой и показывает друг другу свою выдержку. А нам с Коротеевым выдержку показывать некому, а бежать куда-то в другое место, чтобы основательно спрятаться от бомбежки, далеко и неудобно. А здесь, на самом берегу, в общем-то, прятаться некуда. И мы тоже сидим и ждем, чем все это кончится.

Продолжается это около часа. Наконец подходит баржа, и мы на ней за сорок минут благополучно перебираемся на тот берег.

Ночуем в деревне в районе Ахтубы. Проводим там сутки и, помнится, именно там делаем для газеты материал о митинге гвардейцев, вышедших сюда из боев на пополнение 33-й гвардейской дивизии.

На следующее утро, простившись с Коротеевым, едем с Ортенбер-гом по левому берегу Волги вверх по течению до какой-то деревеньки, возле которой через Волгу ходят на тот берег к Дубовке паромы.

Влезаем на паром, добираемся до середины реки. Над головами появляется немецкий бомбардировщик и начинает бомбить нас. С парома никто не стреляет – ни пулеметов, ни орудий нет. Бомбардировщик заходит три раза подряд, кладет бомбы вокруг нас, улетает.

Проходит еще минут двадцать, пока мы добираемся до того берега. Вылезая на него, думаю о том, что, если сведения Ортенберга точны, если наступление отсюда, с севера, действительно снова начнется и окажется удачным, мы, может быть, всего через несколько дней вместе с войсками снова окажемся в Сталинграде на тракторном заводе, там, где мы уже были…

Вот и все те отрывочные записи о Сталинграде, которые я сделал для памяти в конце войны и в первые послевоенные годы.

Думая сейчас о том времени, мысленно прибавлю к этим записям страницы очерков "Солдатская слава", "Бой на окраине", "Дни и ночи", переданных тогда, в сорок втором году, в редакцию по военному проводу. И некоторые страницы повести "Дни и ночи", не все, конечно, а только те, за которыми в той или иной мере стоят собственные наблюдения и переживания тех дней.

Весной сорок третьего года, садясь за эту повесть, я хотел было начать работу с того, чтобы записать по свежей памяти подряд всю свою сталинградскую поездку, все, чему оказался там свидетелем. Но неизвестность – сколько продлится весеннее затишье и сколько времени судьба даст мне для работы, – очевидно, так давила на меня, что я отказался от первоначального плана и сразу сел за текст повести, а не за дневник.

И, написав об этих событиях повесть, уже не стал возвращаться к ним в дневниковой форме, ограничился только отрывочными заметками. Жаль, но ничего не поделаешь, так уж вышло…

Я уже упоминал о пропавших сталинградских блокнотах, но в одном из них, сохранившемся, есть запись разговора с Александром Ивановичем Утвенко, командиром 33-й гвардейской дивизии, в которой мы были на митинге и делали полосу для газеты.

Сам разговор с Утвенко происходил в спокойной обстановке в деревне, в хате на том берегу Волги, после нашего возвращения из Сталинграда. Но его рассказ обо всем, что он пережил во время летних боев сорок второго года, вплоть до 6 сентября, когда остатки его дивизии вывели за Волгу, может служить своего рода предисловием к Сталинграду.

Перечитывая сейчас эти записи о том, как летом сорок второго года дралась одна из отступавших к Сталинграду дивизий, я как-то заново подумал: Сталинград устоял не только потому, что его непосредственные защитники сделали все, что было в силах человеческих, но и потому, что еще задолго до этого, летом, люди, сложившие свои головы на дальних подступах к Сталинграду, своим упорством надорвали силы немцев.

Как раз об этом и дают известное представление те страницы из рассказа полковника Утвенко, который мне кажется уместным здесь привести:

"…На Западном фронте был контужен, потом ранен тремя пулями в руку, в ногу и в грудь под Рузой почти под Новый год. Лечился до марта. Был предназначен для тыловой работы, командовал резервной дивизией, оттуда срочной телеграммой был вызван принять 33-ю гвардейскую.

Принял дивизию, когда она уже заняла оборону. 23 июля немцы навалились на нас несколькими дивизиями при протяженности нашего фронта в двадцать два километра. На правом фланге прорвались танки, а на левом отошел сосед.

Я постепенно загибал фланги и, в конце концов, занял круговую оборону общей длиной в пятьдесят шесть километров. Использовал в обороне подвижной резерв – 17 танков с автоматчиками.

С 24 по 27 июля была прервана связь с армией. Потом возобновилась и 6 августа порвалась совсем.

Наши – слева и справа – ушли за Дон. Я держался и по приказу и потому, что считал себя опорным пунктом, опираясь на который наши могли бы перейти в наступление. Чувствовал, что сковываю одну дивизию немцев целиком и две частично. До 9 августа вел кровопролитные бои.

Нас бы быстро съели, если бы мы не зарылись в чистом поле в землю выше головы. Оставалось все меньше боеприпасов и продовольствия. Раненых ночами на повозках, на верблюдах отправляли в тыл.

К вечеру 9 августа, когда получили приказ по радио уходить на восток, у меня оставалось от дивизии не больше трех тысяч человек.

Немцы тоже несли большие потери. Во время этих боев на одном только участке батальона капитана Ермакова мы сами, своими руками стащили в овраг 513 немецких трупов, потому что мы контратаковали и устояли на месте и много убитых немцев оставалось в глубине нашей обороны. Так что нечем было дышать, смрад.

В контратаках брали у немцев трофеи, в том числе взяли 19 ручных пулеметов. Голодая без наших патронов, выбрасывали ночью вперед, на высотки, пулеметчиков с многотысячными запасами немецких патронов, и они там бились до конца, не давая немцам подходить к нашим основным позициям.

С самых первых дней было туго с едой – слишком далеко от всего оторвались в степях. 6 августа стало почти нечего есть. Варили и ели пшеницу, драли ее на самодельной крупорушке. К 9-му есть было уже совсем нечего.

К моменту приказа о прорыве на восток у меня было до трех тысяч людей, семнадцать орудий, тринадцать легких танков.

Двинулись двумя колоннами напролом через овраги. Пушки – на руках. Прорвались на узком фронте, потеряв около трехсот человек.

Немцы за ночь и утро перекинули полк пехоты еще восточнее нас и опять закрыли кольцо.

11-го с четырех часов утра снова начался бой. Нас бомбили и атаковали танками. Общий бой шел до полудня, а потом нас рассекли на группы.

Сопротивлялись до конца. Я сам пять раз перезарядил маузер. Секли из автоматов. Несколько командиров застрелилось. Было убито до тысячи человек, но жизнь продали дорого. Один вынул из кармана листовку и пошел к немцам. Галя, наша переводчица штаба дивизии, крикнула: смотрите, гад, сдается! И выстрелила по нему из маузера.

Танки били по нас в упор. Я стрелял из последней пушки. У пушки кончились снаряды, шесть расчетов было выбито, адъютанта убили. Немцы подскочили к орудию, я прыгнул с обрыва в болото, метров с девяти, там осока высокая. Снаряд ударил в ногах и всего завалил грязью. Сверху на обрыве сидели немцы, а я то терял сознание, то слышал, что говорили. Отовсюду еще доносились выстрелы.

Уже в темноте с двумя бойцами выполз наверх, на следующий обрыв. Там нашли еще четырех человек, потом набралось двадцать. День пересидели в подсолнухах.

В сорок первом году тоже выходили из окружения. Осенью я плыл через реку Угру, разламывая ледяную корку. Виски кололо, как иголками, но выбраться, выбраться… И выбрался!

Но это все семечки по сравнению с нынешним, летним, где за каждый грамм воды – драка. За воду ходили драться. Бросали гранаты, чтобы котелок воды отбить у немца, а жрать было нечего.

Назад Дальше