Исполнение обязанностей военного корреспондента плюс повесть и два сценария плюс стихи плюс попытки хоть как-то продолжать вести дневники довели меня к той зиме до ручки. У летчиков есть выражение "вылетался". Очевидно, в ту зиму со мной случилось что-то похожее.
Как я уже упоминал, в Архангельском меня ждала встреча с Утвенко. Мне очень нравился этот человек с его великолепным умением разговаривать с солдатами, с его добродушным украинским говорком и лукавой внешней простоватостью, за которой неожиданно для не знавших его прятались острый ум, сильная воля и самолюбивый характер. Он читал в "Красной звезде" мой рассказ "Зрелость" и при встрече со свойственным ему добродушным тщеславием упрекнул меня в том, что переменил в рассказе его фамилию. И тут же, рассмеявшись, добавил:
– Ничего, в моем корпусе все равно все меня узнали, а другие – бис с ними…
Со своим круглым румяным лицом и короткою стрижкою, с непослушным белесым хохолком на лбу, он по-прежнему выглядел моложе своих лет, особенно без генеральской формы. И хотя я хорошо знал всю его военную дорогу, пройденную от майора до генерал-лейтенанта, от командира полка до командира корпуса, с несколькими выходами из окружения, тяжелыми ранениями и многими упоминаниями в приказах Ставки, все-таки, когда здесь, в санатории, по коридору навстречу мне шел высокий, по-мальчишески коротко стриженный тридцатилетний на вид человек, трудно было поверить, что перед тобой прошедший огонь, воду и медные трубы командир гвардейского корпуса.
По утрам я обычно заходил за ним на второй этаж, в его палату, чтобы вместе идти на лечебные процедуры. Он плохо себя чувствовал, одна рука у него почти совсем не действовала, но природная живость и энергия прямо-таки распирали его. Он радовался тому, что в этом лыжном костюме, в тапочках его никто не принимал за генерала, и, выйдя на верхнюю площадку главной лестницы, почти всякий раз, воровато оглянувшись, нет ли кого-нибудь поблизости, садился на широкие перила и со свистом съезжал вниз Это настолько вошло у него в привычку, что однажды, собираясь съездить в Москву, надев по этому случаю полную генеральскую форму, но абсолютно забыв об этом, он – не успел я ахнуть, – как всегда, со свистом съехал по перилам, к полному удивлению как раз в эту минуту поднимавшихся вверх по лестнице трех полковников. Нечасто бывает, чтобы в человеке, прошедшем через три года такой войны, как эта, сохранялось такое искреннее мальчишество.
Там же, в Архангельском, судьба вновь свела меня и подружила с Иваном Ефимовичем Петровым. Герой Одессы и Севастополя, а после этого командующий Приморской группой войск, Северо-Кавказским фронтом и Отдельной Приморской армией, Петров к тому времени, когда я встретил его в Архангельском, был снят и с понижением в звании отозван в Москву в распоряжение Ставки. "Доподлинные причины замены его так и остались неизвестными… его заменили перед самым началом большой операции, когда Отдельная Приморская армия, по существу, уже была подготовлена к ней. Воспользоваться плодами своего труда И. Е. Петрову так и не пришлось, а операция прошла успешно", – писал впоследствии в своих мемуарах С.М. Штеменко об этом трудном периоде жизни Петрова.
Сам Иван Ефимович ни тогда, в 1944 году в Архангельском, и никогда потом, за все годы нашей дружбы с ним, ни единым словом не касался этой темы.
Когда мы прощались – я уезжал из Архангельского, а Иван Ефимович еще оставался, – он сказал мне с той старомодной обязательностью, которая была присуща стилю его разговора, как-то удивительно естественно сочетаясь с мимоходными добродушными солдатскими матюгами: "Когда определятся мои новые обязанности и я приступлю к ним, сочту своим долгом сообщить вам, где нахожусь; и надеюсь, что мы вновь встретимся".
Я тоже надеялся на это, но встретились мы на фронте только в следующем, 1945 году…
Весной 1944 года на юге шли крупные наступательные операции, впоследствии названные в истории войны Проскуровско-Чер-новицкой и Уманьско-Ботошанской, и редакция "Красной звезды" отправила меня в командировку на юг, из которой я вернулся только в начале мая.
Во время этого весеннего наступления Первый и Второй Украинские фронты в жестоких боях прошли по невообразимым хлябям от 80 до 400 километров, освободили значительную часть правобережной Украины, северные районы Молдавии, почти всю Буковину, вышли к предгорьям Карпат и, впервые за войну перейдя нашу государственную границу, форсировали Прут и вступили в северную Румынию.
Та весенняя фронтовая поездка 1944 года сложилась у меня как бы из трех отдельных поездок, каждый раз на другое направление.
Первая поездка – на левый фланг Первого Украинского фронта, больше всего связанная с такими местами, как Волочиск, Про-скуров, Каменец-Подольск, к сожалению, не оставила никаких следов в моих записях. Среди пропавших у меня при разных обстоятельствах фронтовых блокнотов были и те, что я вел в начале этой поездки. И в данном случае я хорошо помню, как именно они пропали. Уже в мае, когда я возвращался в Москву самолетом, он из-за какой-то неисправности сел, не долетев до Москвы, помнится, в Калуге. Ждать, пока его отремонтируют, у меня не было ни времени, ни терпения; я добрался с аэродрома до станции и уговорил там взять меня на паровоз, шедший с товарным составом до Московской окружной дороги. Во время связанной с этим беготни я оставил у кого-то на станции полупустой вещевой мешок, в котором, на нынешний взгляд, не было ничего особенного: немного харчей, старый ватник и прохудившиеся сапоги, взамен которых незадолго до этого один гостеприимный командир дивизии приказал мне выдать новые, кирзовые, а эти предполагалось починить в Москве. В паровоз я залез только с полевой сумкой и планшетом, хватился, что нет вещевого мешка, только когда мы тронулись, и – делать нечего – махнул на него рукой. И лишь в Москве, дома, вспомнил, что сунул в мешок несколько блокнотов, не влезших в полевую сумку. Как раз те первые, что вел в первые недели. Те, что вел позже, были в сумке.
Не буду преувеличивать своего тогдашнего горя; было, конечно, досадно, но казалось, что все на памяти, все восстановимо! Да вот только восстановить все это, как потом выяснилось, не хватило ни времени, ни характера.
Я долго рылся в своем архиве, надеясь найти хоть что-нибудь связанное с этой поездкой, и в конце концов все-таки наткнулся на один привезенный из нее довольно любопытный документ – выдержку из опроса взятого в плен некоего Ф.О., заведующего складом машин восточного министерства Германии, который, по его заявлению, "остался для перехода на сторону русских".
Вот этот документ:
"…Нахожусь полгода на Украине, узнал и полюбил украинский народ. Я родился под созвездием Близнецов и уже по рождению моему неплохо относился к людям. Два моих брата погибли на фронте. Нас всегда обманывали насчет Украины и русских. В Германии я все потерял. На Украине я занимался исправлением того, что было разрушено войной. Два моих сына погибли на войне. От моей дочери у меня нет больше писем. В Германии я ничего не имею. Я честный, порядочный человек. Я могу и хочу принести вам пользу – я и моя вторая молодая жена, которая уже почти свободно говорит по-русски. Учтите – она тоже родилась под созвездием Близнецов. Дайте нам два-три месяца, мы вам докажем нашу преданность. До войны я был представителем берлинской фабрики обоев. По природе своей – я эстет, любитель красоты. Мое призвание – создавать уют, комфорт, делать жизнь человечества приятной и красивой. Уже по одному этому я способен только творить добро и насаждать красоту и не способен ни на что нечестное и некрасивое. Я никогда не был согласен с Гитлером – уже хотя бы из-за евреев. Я христианин, я католик. Каждый еврей может быть обращен в христианство, он такой же человек, как и я.
Недавно я получил сообщение, что моя квартира в Берлине уничтожена. Мне был предложен отпуск для оформления денежной компенсации, но я не поехал, мне нечего там искать. Недавно погиб под бомбами мой брат и четверо его детей, остались жена и двое детей – лучше бы и они погибли вместе с отцом. Удар за ударом настигает Германию. Фюрер безумен – иначе нельзя объяснить его поведение. И Геринг с его длинным языком, – ведь что он обещал немцам? Немецкий народ – несчастный, обманутый, затравленный, бедный народ. Я мог бы отлично уехать отсюда заранее, но я этого не сделал, я твердо решил остаться со своей женой здесь. Ведь я не идиот. Что нам сказали о России? – что здесь нет личной собственности, нет денег, нет платы за работу. Все ложь. Еще хуже, чем в ту мировую войну, мы опустошили здесь землю. Но все отмщается на земле…"
На допросе Ф.О. несколько раз прослезился и с дрожью в голосе не переставал клясться в любви к Украине и России.
После проверки его документов выяснилось, что все его заверения – ложь. Он застрял случайно, задержавшись с эвакуацией своего склада и никак не ожидая, что русские так близко. Задержанная вместе с Ф.О. "вторая жена" оказалась не женой, а русской девушкой из Запорожья, работавшей у немцев и пытавшейся бежать в Германию. На допросе она притворялась немкой, говорящей на ломаном русском языке. После разоблачения она заговорила чисто по-русски.
Не берусь комментировать монолог этого ужасно перетрусившего, но, быть может, от природы незлого и лично не совершившего никаких злодеяний человека. Поэтому, собственно говоря, я и ограничиваюсь только его инициалами.
Но невольно думаешь – кого только не посылало фашистское государство на нашу захваченную им многострадальную землю, высокомерно считая, что любое ничтожество способно представлять здесь расу господ, управляющую славянским быдлом.
Если не считать этого листка, отпечатанного кем-то на спотыкающейся штабной машинке, от всей этой поездки на бумаге ровно ничего не осталось.
Осталась лишь собственная память, то, что в ней крепче всего засело, – Волочиск и Проскуров, маленькие, разоренные, залитые весенней грязью городки с двойными следами боев – и сорок первого года, и последних, недавних. Узкая дорога под Каменец-Подольском, до самого города забитая взорванной и изуродованной, брошенной немецкой техникой, и другие дороги Украины, по которым на чем и как только не приходилось передвигаться в ту неслыханную по распутице весну!
В памяти остались не столько бои, сколько адский труд войны: труд, пот, изнеможение; не столько грохот орудий, сколько утопающие в грязи солдаты, в обнимку километрами несущие из тылов к артиллерийским позициям тяжелые снаряды, потому что все, абсолютно все застряло!
Фронтовые блокноты тех недель пропали, нет за это время и дневниковых записей. Но передо мной лежит копия корреспонденции в Америку, отправленной мною уже позже, в апреле, когда я добрался до средств связи. Эта корреспонденция была предназначена именно для американского читателя, и кое-что в ней было особенно подробно разжевано для людей, никак не представляющих себе, что такое война на Восточном фронте. И быть может, в этой разжеванности, в стремлении объяснить самые простые вещи сейчас, спустя тридцать лет, есть некая дополнительная ценность для понимания обстоятельств того времени. Во всяком случае, мне самому так кажется, и я позволю себе целиком привести здесь свою адресованную американцам корреспонденцию тех дней:
"…На этот раз вашему корреспонденту придется начинать свою телеграмму с объяснения. События, о которых будет идти речь в этой и последующих статьях, происходили иногда несколько дней, а иногда месяц тому назад. Однако я не мог вам телеграфировать оттуда, где я был. Единственная причина тому – дороги. С них и начну.
Я утверждаю, что человек, не видевший этих дорог здесь, на юге, этой весной, не может понять до конца, что это такое. Представьте себе старое шоссе, сложенное из пригнанных друг к другу огромных булыжников, застигнутое где-то в самой середине ремонта, когда рабочие выворотили все эти камни один за другим из грунта и так и оставили тут же на месте, не успев ни убрать их, ни переложить. Это первое.
Второе. Представьте себе, что сверху на эти вывороченные камни налито полметра жидкой грязи, которой некуда стекать, потому что по обеим сторонам шоссе на одном с ним уровне стоит еще более глубокая грязь.
Третье. Представьте себе, что, если, ползя по такому шоссе на вездеходе, осатанев от вылезания, толкания машины, подкладывания под буксующие колеса бревен, соломы, чего попало, вы вдруг бы захотели, плюнув на попытку проехать по такой дороге, выбраться на целину и двинуться по полю, то вас остановило бы от этого неосторожного намерения следующее зрелище: в пятнадцати метрах от дороги прямо из грязи торчит башня танка, не танк, а именно башня, потому что при ближайшем рассмотрении вы выясняете, что танк цел и не поврежден, он просто затонул в грязи. Добавлю к этому, что когда я наконец пришел, повторяю, пришел, а не приехал, к знакомому еще с Халхин-Гола генералу, до которого я добирался, то он в ответ на мои ругательства по поводу дорог, распутицы и необходимости бросить машину и идти пешком только рассмеялся и ответил, что я просто-напросто следую его собственному примеру: чтоб не отставать от своих передовых частей, он сам, бросив машину, последние двое суток тоже идет пешком.
И наконец, последнее, как это ни странно звучит, отрадное для глаз обстоятельство, связанное с отвратительным состоянием дорог: все они загромождены следами немецкого отступления. Мое воображение уже давно трудно удивить подобными вещами, и все-таки, попав сюда, я день за днем поражаюсь количеству брошенных немцами машин всех марок и систем – и боевых, и транспортных. Тут и пресловутые "тигры", и "пантеры", и сожженные и целые, и танки более старых типов, и самоходные пушки, и огромные бронетранспортеры, и маленькие транспортеры с одним ведущим колесом, похожие на мотоциклы, и огромные тупоносые, краденные во Франции грузовики "рено", и бесконечные "мерседесы", и "опели", штабные машины, рации, походные кухни, зенитные установки, дезинфекционные камеры – словом, все, что придумали и что использовали немцы в своих былых стремительных наступлениях. И что сейчас, разбитое, сожженное и просто-напросто брошенное, застряло в грязи этих дорог.
Местами посреди всего этого почти невозможно проехать. У мостов и на обрывах валяются сброшенные вниз с дороги горы разбитого железа, бывшего когда-то машинами. Их пришлось сталкивать с дороги в обе стороны, чтобы пройти и проехать, потому что местами они стояли, застряв на дорогах, в три и в четыре ряда.
На одной из этих дорог, вблизи от границы, я испытал мстительное чувство. По ней в сорок первом году отступала одна из наших легких танковых дивизий. Немцы замкнули ее тогда в кольцо, бросили на нее свою авиацию и тяжелые танки, и эта дивизия, которую мы не успели перевооружить к началу войны и которая целиком состояла из устарелых легких танков, целиком погибла на этой дороге.
Тогда, в сорок первом году, убрав с дорог все свои разбитые и сожженные машины, немцы оставили наши погибшие танки для обозрения на самом виду и даже местами для большего эффекта стащили эти маленькие исковерканные зеленые машины поближе друг к другу и целыми вереницами поставили их на самых заметных местах – на холмах и на поворотах дорог. Так они и простояли там до нынешней весны. И вот теперь, когда проезжаешь мимо всего этого и видишь тут же, поблизости от этих маленьких зеленых машин, заржавевших от трехлетних снегов и дождей, всю ту разбитую и брошенную немецкую технику, о которой я сказал, трудно не поддаться мстительному чувству!
Не знаю, может быть, тогда, в сорок первом году, никто не клялся здесь, над могилами наших погибших танкистов, отомстить за них. Наши солдаты вообще не расположены к клятвам и громким словам. Но я убежден, что молчаливые обещания свести счеты с немцами многие люди тогда, в сорок первом году, себе давали. И сейчас эти обещания выполняются здесь, на моих глазах. И даже не по библейскому закону – око за око и зуб за зуб, – а в более сокрушительной пропорции.
Маленькая подробность. Между шоссе и деревней, наполовину утонув в грязи, стоит гигантский немецкий транспортер, предназначенный для перевозки особо тяжелых, многотонных грузов. На транспортере сидит деревенский мальчишка лет десяти, выглядящий на этой машине букашкой. Держа в руках гаечный ключ, он с задумчивым видом рассматривает что-то в машине. "А вот и механик появился, – заметив это, без улыбки говорит шофер, с которым мы, медленно буксуя, проползаем по шоссе мимо мальчишки. – Уже занимается восстановительной работой".
Конечно, в этой маленькой подробности нет ничего особенного. Но я еду мимо этого мальчишки и невольно думаю: сколько же тысяч громыхающих немецких машин пронеслось за эти почти три года мимо этого ребенка из пограничной деревни! Сколько немецких танков проскрежетало мимо него! Сколько самолетов проныло у него над головой. И вот он сидит с гаечным ключом на отныне беспомощной и не страшной огромной машине и думает: какую бы гайку ему отвинтить с нее на предмет использования для стрельбы из рогатки? Очевидно, так, потому что мальчишки в этом возрасте – вредители по призванию.
Все, что я написал вам о дорогах, конечно, лишь отрывочные наблюдения. И это не главное, о чем я хотел вам сказать. Главное – человек, идущий сейчас вперед по этим дорогам. Пехотинец, русский солдат.
Как бы ни приходилось мокнуть, дрогнуть и чертыхаться на дорогах нашему брату – военному корреспонденту, все его жалобы на то, что ему чаще приходится тащить машину на себе, чем ехать на ней, в конце концов, просто смешны перед лицом того, что делает сейчас самый обыкновенный рядовой пехотинец, один из миллионов, идущих по этим дорогам, иногда совершая именно в тех условиях, которые я вам уже описал, переходы по сорок километров в сутки. На шее у него автомат, за спиной полная выкладка. Он несет на себе все, что требуется солдату в пути. Человек проходит там, где не проходит машина, и в дополнение к тому, что он и без того нес на себе, несет на себе и то, что должно было бы ехать. Он идет в условиях, приближающихся к условиям жизни пещерного человека, порой по нескольку суток забывая о том, что такое огонь. Шинель уже месяц не высыхает на нем до конца. И он постоянно чувствует на плечах ее сырость. Во время марша ему часами негде сесть отдохнуть – кругом такая грязь, что в ней можно только тонуть по колено. Он иногда по суткам не видит горячей пищи, ибо порой вслед за ним не могут пройти не только машины, но и лошади с кухней. У него нет табаку, потому что табак тоже где-то застрял. На него каждые сутки в конденсированном виде сваливается такое количество испытаний, которые другому человеку не выпадут за всю его жизнь.
И конечно, – я до сих пор не упоминал об этом, – кроме того, и прежде всего, он ежедневно и ожесточенно воюет, подвергая себя смертельной опасности.
Такова жизнь солдата в этом нашем весеннем наступлении.
Думаю, что любой из нас, предложи ему перенести все эти испытания в одиночку, ответил бы, что это невозможно, и не только ответил бы, но и действительно не смог бы ни физически, ни психологически всего этою вынести. Однако это выносят у нас сейчас миллионы людей, и выносят именно потому, что их миллионы. Чувство огромности и всеобщности испытаний вселяет в души самых разных людей небывалую до этого и неистребимую коллективную силу, которая может появиться у целого народа только на такой огромной настоящей войне, которая уже давно не похожа ни на батальные картины живописцев, ни на героические кинофильмы, ни даже на то, что мы пишем о ней, как бы мы ни старались написать всю правду.