Возвращаясь к тому, с чего я начал, позвольте считать все рассказанное мною достаточным объяснением того, почему эта корреспонденция, как, может быть, и последующие, как говорится, задержана доставкой по телеграфу…"
Перечитывая эту когда-то отправленную в Америку корреспонденцию, заново вижу перед собой десятилетнего украинского мальчишку, сидящего с гаечным ключом на многотонном немецком грузовике, и мысль по неожиданной ассоциации возвращается назад, не в сорок четвертый, а еще дальше, в сорок второй год:
"…Описав свои впечатления от поездки с профессором Брандтом по расположенным вблизи ставки фюрера украинским колхозам, рейхслейтер Борман перевел затем разговор на украинское население. Глядя на украинских детей, подчеркнул он, трудно предположить, что впоследствии их лица примут плоские, славянские черты. Дети, как и большинство людей восточнобалтийского типа, светловолосы и голубоглазы; кроме того, они толстощекие и круглотелые, так что выглядят поистине мило… Кроме того, подчеркнул рейхслейтер Борман, когда ездишь по тем местам, встречаешь мало мужчин, но неимоверно много детей.
Это обилие детей, продолжал он, может нам в будущем дорого обойтись. Ведь этим обилием отличается раса, которая воспитана в гораздо более суровых привычках, чем наш собственный народ. Здесь нигде не видно людей в очках, у большинства отличные зубы, питание у них хорошее, и похоже, что все они, от мала до велика, обладают отличным здоровьем.
Если… этот народ будет размножаться еще быстрее, чем ныне, то это не только бьет по нашим интересам, но может даже привести к тому, что этническое давление русских, или так называемых украинцев, через сравнительно короткое время станет опасным. Значит, нам было бы выгодно добиться такого положения, при котором эти русские, или так называемые украинцы, не размножались бы столь быстро. Мы ведь собираемся через какое-то время заселить всю эту бывшую русскую землю немцами…"
Дата этой стенограммы, одной из так называемых "гитлерс тыш-гешпрехе" – застольных бесед Гитлера – 22 июля 1942 года. Место записи – Винница, ставка германского верховного командования на территории целиком оккупированной Украины. Настроение всех присутствующих прекрасное; дела на фронте идут как нельзя лучше: уже взят Новочеркасск, с часу на час ждут доклада о падении Ростова-на-Дону…
Украинского мальчишку, сидевшего на немецком грузовике, я видел где-то в двадцатых числах марта 1944 года, как раз в дни освобождения той самой Винницы, где в июле 1942-го велась эта "застольная беседа".
Тогда, когда я видел мальчика, ему было десять. Тогда, когда о нем думал Борман, – восемь.
В соответствии с цифровыми выкладками Гитлера, высказанными в другой его застольной беседе, к 1974 году, к тому времени, когда мальчику, останься он жив, стукнуло бы сорок, "на всей этой бывшей русской земле" уже должно было бы расселиться по меньшей мере 64 миллиона "представителей германской расы".
А мальчик сидел себе с гаечным ключом в руках на брошенном отступавшими немцами грузовике…
Глава семнадцатая
Добравшись до Каменец-Подольска, я поехал оттуда на север, к Тарнополю. Тарнополь интересовал меня и других корреспондентов и потому, что это был сравнительно крупный город, один из областных центров Западной Украины, и о взятии его необходимо было написать в газету и потому, что уличные бои в нем носили особенно упорный характер, своей крайней ожесточенностью напоминая Сталинград.
С Тарнополем старались покончить как можно скорее. Он был окружен, и фронт продвинулся дальше, на запад; но немецкое командование все еще, судя по захваченным документам и радиоперехватам, или не оставляло надежды прорваться к Тарнополю и выручить его гарнизон, или обманывало его обещаниями, побуждая драться до последнего солдата.
Во всяком случае, несколько ожесточенных попыток прорваться на выручку Тарнополя уже было. Не исключалось, что они могут повториться. Поэтому со взятием города спешили.
В Тарнополе и под Тарнополем я пробыл около двух недель и послал оттуда в "Красную звезду" несколько корреспонденций. В них были повторены многие подробности, сохранившиеся в моих дневниковых записях.
Этих записей две. Первая из них относится к разгару боев за Тарнополь.
…На столбе вполне тыловая на вид дощечка: "Тарнополь – 3 километра". Но, еще не доехав до города, попадаем под бомбежку и лежим в кювете. Центр города занят немцами, а две трети нами, и они бомбят окраины.
Как и все города, о которых при ближайшем рассмотрении можно сказать, что они дотла разрушены, Тарнополь издали выглядит еще целым: видны дома, костелы, очертания зданий… Словом, пока не проедешь по улицам, город кажется городом.
Въезжаем. Справа и слева стоят дома, которые и можно и нельзя назвать домами. Мы не бомбили Тарнополь, и в нем нет кварталов, снесенных до основания тяжелыми бомбами и заваленных битым кирпичом. Но почти каждый дом, как ни расхоже это сравнение, можно сравнить с решетом. В домах пробоины, малые н большие, от снарядов всех калибров, начиная от тридцати семи и кончая двух-соттремямиллиметровыми. На улицах валяются искалеченные машины и убитые люди, а воронок столько, что, когда мы скачем по ним на "виллисе", начинает казаться, что это не езда, а китайский бильярд, в котором ты вместе со своей машиной играешь роль шарика, закатывающегося то в одну, то в другую лузу.
В городе идут уличные бои, немцы бомбят окраины, но мы уже восстановили одну колею железной дороги, идущую через станцию Тарнополь. Все кругом дымится от разрывов, а через еще не взятый город с одного участка фронта на другой по рокаде проскакивают товарные поезда.
Дым над домами стоит сплошной стеной. И вдруг из этого дыма с какой-то крыши взлетает стайка голубей.
В конце улицы две наши самоходки со стуком прямой наводкой бьют в стену дома.
В штабе дивизии план города, на котором перенумерованы кварталы. Взятые нами дома обведены красным карандашом, оставшиеся у немцев – синим. Некоторые обведены дважды – по синему красным. Это те, которые взяты сегодня утром.
Командир дивизии полковник Кучеренко говорит, что, по его сведениям, в городе обороняются остатки охранной дивизии С С, остатки пехотной дивизии и офицерский штрафной батальон.
Спрашиваю: "Как дерутся немцы?"
Смотрит на меня, как на человека, задавшего дурацкий вопрос, и отвечает со злым одобрением:
– Здорово сопротивляются, сволочи!
Перед началом артподготовки, после которой будет новая атака, идем на наблюдательный пункт. Узкий высокий трехэтажный дом. Артиллерист майор, совсем еще молодой, безусый юноша с тремя орденами, сидит перед стереотрубой в плетеном кресле, как на даче. На кушетке вышитые подушки. На стене распятие.
Перелезаем с третьего этажа на чердак. Отсюда очень хорошо видно. Показывает мне пальцем на несколько зданий, где засели немцы.
Артиллерия уже начала работать, и над домами все время взлетают обломки и веером падают вниз. До ближайшего дома, занятого немцами, по прямой метров полтораста, может быть, двести. На нескольких крышах какие-то красные пятна. Не сразу понимаю и спрашиваю, что такое. Оказывается, парашюты. Немцы сбрасывают на них боеприпасы, но многие попадают к нам. А многие так и застревают на крышах, и мы не даем их достать. Днем и ночью держим эти крыши под огнем.
Спрашиваю: остались ли в городе жители?
Говорят – да.
Спускаюсь. Переходим улицу и идем сто метров назад. В полуразрушенном доме женщина стирает в тазу белье. На кушетке сидит мальчик и грызет корку хлеба, макая ее в блюдце с сахарным песком. Наверное, чей-то солдатский паек. Тут же рядом сидит какой-то дряхлый старик. Женщину зовут Магдалина Задорайко. Мужа убило неделю назад снарядом в соседней комнате, в их комнате, а эта, куда она перешла, чужая. Мужа звали Дмитрий. Он работал на железной дороге. Сына зовут Любомир. Ему два с половиной года.
Спрашиваю старика: это ваш внук?
Старик отвечает, что нет, чужой. Старик не из этой семьи, его дом разбомбило, сыновья убиты. Самому 84 года. Идти больше некуда, и он пришел к соседям и вот сидит у них.
Дрожат стекла от бомбежки. Несколько близких разрывов. Женщина прижимает к себе ребенка и идет в подвал.
Мы выходим. Стоим под стеной и смотрим. Самолеты улетают.
Женщина почти сразу же вылезает из подвала, говорит, что там сыро, ребенок простудится.
Наш артналет кончился. Теперь только все стучат и стучат по домам и развалинам самоходки. Стук их пушек ни с чем не спутаешь. Осталось взять самые тяжелые для штурма здания, древние, с глубокими подземельями – тюрьму, Доминиканский монастырь, офицерскую школу, замок.
…За сегодня взято всего два дома. Звонит командарм Черняховский. По лицу командира дивизии видно, что он получает разнос.
– Есть… есть… Будет сделано.
Кладет трубку. Снова берет. Вызывает к себе командиров полков. Ставит задачу. Пока ждет их, ругательски ругает Тарнополь за крепость и толщину стен, за глубокие подвалы, из которых никак не выбьешь немцев, за узкие кривые улицы в центре, где и самоходкам-то не развернуться, чтобы бить прямой наводкой. Говорит про командующего беззлобно:
– Конечно, ругается. А меня самого уже тошнит от этого города. Восьмой день чикаемся и не можем забрать последние три квартала.
Сегодня опять взяли только два дома, точней – полтора. Про один сообщили, что взят, а потом оказалось, что немцы продолжают вести из него огонь.
Командир дивизии в ярости звонит командиру полка: зачем наврал? Тот упорствует, что дом взят и в доме находится его командир батальона.
– Соедини меня с ним!
В конце концов командира дивизии соединяют с командиром батальона, который действительно сидит в подвале этого дома. Элемент вранья присутствует. Но началось оно непреднамеренно. Командир батальона действительно ворвался в первый этаж дома и даже протянул туда связь. А потом оказалось, что на втором и третьем этажах немцы. И их все еще не могут выбить оттуда.
Сначала считали, что вот-вот, с минуты на минуту выбьют, и не стали уточнять первоначальное донесение. Из-за этого погибло несколько солдат, сунувшихся в открытую по улице мимо дома, который, по донесению, считался занятым, и попавших под немецкий огонь.
Командир дивизии багровеет от гнева, кричит в телефон:
– Не терплю лжи! Есть у тебя совесть? Если через час не приведешь положение в соответствие с донесением, отстраню!
Бросив трубку, молчит, колеблется. Видимо, очень не хочется уточнять обстановку. Уже донес наверх, что занято два дома, а на поверку – один. Потом вздыхает, берет трубку и все-таки доносит наверх действительное положение и долго, покорно слушает по телефону неприятности. Слушает, закрыв глаза от усталости.
Между прочим, только сегодня узнал, что адъютант Кучеренко, молодой лейтенант, с которым мы всюду ходили в эти дни, его собственный сын. Если бы не случайно услышанный разговор, я бы, наверное, так и не узнал об этом. Ни от отца, ни от сына. И не понял бы по их отношениям. Быть может, это и мелочь, но, пожалуй, важная…
На этом кончается первая дневниковая запись в Тарнополе. В дни боев за него, сидя там, я неожиданно для себя вдруг, в один присест написал один из своих, наиболее точных, на мой собственный взгляд, рассказов военного времени "Перед атакой".
Вышло это так. После нескольких дней, проведенных в Тарнополе, я поехал в части, воевавшие западнее Тарнополя, на так называемом внешнем обводе окружения.
Еще по горячим следам, в сорок пятом году, в послесловии, где объяснялась история некоторых моих рассказов, я писал об этом так:
"…В эти дни, как говорится, на повестке дня здесь не стояло взятие крупных населенных пунктов. Шло обыденное, ежедневное продвижение.
Сначала, с точки зрения журналиста, мне это показалось неинтересным и захотелось вернуться в Тарнополь. Однако вечером я попал в штаб стрелкового батальона, когда его командир отдавал приказание на ночную атаку неведомого мне населенного пункта Загребла.
Среди получавших задание офицеров был младший лейтенант – командир взвода автоматчиков, поразивши меня какой-то особенной сосредоточенной серьезностью, с которой он выслушивал приказания, переспрашивал, уточнял. На вид ему было уже за тридцать. Он казался хмурым, пожалуй, даже угрюмым человеком. Оживление на его лице появлялось лишь тогда, когда он расспрашивал о необходимых ему мельчайших подробностях, и за этим чувствовалось, что взятие деревни Загребля сейчас для него задача всей жизни.
После того как командир батальона отдал все необходимые для боя приказания, я отошел с младшим лейтенантом в сторону и проговорил с ним те относительно свободные пятнадцать минут, которые у него оставались. Разговор не обманул моих ожиданий. У младшего лейтенанта были своеобразные и очень твердые взгляды на жизнь. Он говорил о предстоящем бое просто и точно, Так говорят о неизбежном.
Через пятнадцать минут мы расстались. На другой день я вернулся в Тарнополь и больше никогда не видел этого человека. Но он продолжал стоять у меня перед глазами, и мне захотелось с точностью представить себе, что он делал, вернувшись от комбата, как говорил с солдатами, как ждал назначенного часа и как, дождавшись его, пошел в атаку на деревню Загребля, никогда не упомянутую в сводках Информбюро".
Обо всем этом я и написал рассказ "Перед атакой"…
В один из последних дней боев за Тарнополь в бравшей его 60-й армии произошли перемены. Командующего, генерала Черняховского, вызвали для получения нового назначения в Москву, и он сдал армию генералу Курочкину.
Мне довелось быть в штабе армии на ужине, где присутствовали и новый командующий Павел Алексеевич Курочкин, и бывший командующий Черняховский, прощавшийся в этот вечер со своими сослуживцами.
К тому времени у меня уже сложились первые впечатления об Иване Даниловиче Черняховском. В Тарнополе еще до встречи с ним я ощутил некоторые черты характера этого человека, слушая, как разговаривают с ним по телефону его подчиненные, как они реагируют на его приказания и выговоры, и на его одобрительные оценки, не слишком частые и потому высоко ценимые. Судя по телефонным переговорам, Черняховский хвалил сдержанно, требовал сполна, а выговаривал строго и холодно, не повышая голоса.
Чем дольше шла война, тем большая точность требовалась и, как правило, соблюдалась в донесениях наверх. Это соответствовало общим переменам. Но в армии Черняховского я почувствовал это особенно остро. Здесь, донося наверх, особенно опасались неточностей и преувеличений, и за этим чувствовалось, что никакой приблизительности там, наверху, не прощают. И не только чувствовалось; об этом в моем присутствии несколько раз говорилось. Приводили примеры язвительных разносов, сделанных Черняховским за неточные доклады. И вспоминали даже какой-то случай, когда, дважды переспросив по телефону одного из своих подчиненных, действительно ли он видел своими собственными глазами то, о чем доносит, и дважды получив утвердительный ответ, Черняховский вслед за этим прибыл лично и, взяв с собой провинившегося, поехал с ним туда, где он якобы был, а на самом деле не был, и, понизив в должности и оставив его там, на месте, язвительно сказал, что отныне дает ему возможность действительно, а не на словах видеть бой собственными глазами.
Не помню уже, о каком времени и о ком именно шла речь, но, как видно, случай этот людям запомнился.
Оценка начальника подчиненными – обычно одна из самых близких к истине, разумеется, если она дана искренне.
Мне не хотелось бы употреблять слово "боялись". Боятся – в прямом значении этого слова – обычно все-таки людей несправедливых. Но я видел, что поднять трубку и доложить Черняховскому о не до конца выполненной задаче не так просто. Трубку поднимали, тяжело вздохнув перед этим, и ныряли навстречу опасности, набрав побольше воздуха. А в общем-то, уважали его за строгость, и за хладнокровие, и за военные способности, о которых свидетельствовал путь, пройденный армией. Гордость им была частью собственной гордости за то, что сами сделали под его командованием. Но в данном случае в 60-й армии в этой гордости был некий свой, особенный оттенок – здесь гордились еще и молодостью Черняховского, тем, что он самый молодой из всех командармов.
Помню, как в нескольких разговорах сквозило именно это. И когда я сам увидел в Тарнополе Черняховского, как-то сразу и отрадно бросилась мне в глаза его явная, здоровая, красивая, мужественная молодость.
В тот день он приехал в свои дивизии, добивавшие немцев непосредственно в Тарнополе, недовольный тем, что медленно идет дело. Мера его недовольства сквозила в его холодных язвительных вопросах. Было очевидно, что обещания поправить дело не удовлетворяют его. Обстановка накалилась, и я ждал, что он начнет разносить подчиненных. Но услышал совершенно другое.
– Судя по вашим неуверенным докладам и поспешным обещаниям, – сказал Черняховский, – вы, очень, надеетесь, что, выслушав вас, я доложу во фронт, что как командующий армией, я не в силах заставить взять эти несколько последних кварталов? И что мне придется сидеть здесь и брать их при вас вместо вас? Так вот этого как раз и не будет. У вас есть все необходимое, чтобы покончить с этими кварталами и вы вполне способны это сделать. Вы сами, на своем месте, а не я на вашем.
Добавив к сказанному какое-то критическое замечание, помнится, об использовании в уличных боях самоходок, Черняховский сухо пожелал успеха и уехал.
Пересказывая слова Черняховского, я, как и во всех других случаях, когда не имею под руками тогдашних записей, разумеется, не могу ручаться за точность каждого слова. Но смысл и характер сказанного помню.
Помню и впечатление, которое произвело на меня тогда умение Черняховского пристыдить, не унижая, потребовать от человека не только выполнения приказа, но и необходимой для этого веры в себя.
В тот вечер, когда Черняховский прощался со своими сослуживцами, мне довелось сидеть за товарищеским ужином рядом с ним. В прощании были и оттенок грусти, и оттенок торжества. Черняховский прощался с товарищами, с большинством из которых воевал без малого два года, с Воронежа. Но было известно, что он не просто переводился куда-то в другую армию, а шел, как уже прослышали, на повышение. За этим фактом стояло не только признание способностей Черняховского, но и, косвенно, признание доблести армии, которой он командовал. Вряд ли придет в голову выдвинуть командующим фронтом того, чья армия воевала ни шатко ни валко. В назначении Черняховского для многих из присутствующих был оттенок личного торжества. И это чувствовалось в атмосфере прощального ужина.
Что касается расставания и связанных с ним чувств – здесь же за столом сидел новый командарм, и уважение к нему как к заслуженному, немало сделавшему на войне человеку мешало присутствующим слишком задерживаться на воспоминаниях о прошлом.
Наверное, будущее казалось в тот вечер Черняховскому далеко не простым, наверное, и в прошлом было с чем-то жаль расставаться, и все же при всей его сдержанности нельзя было не заметить, как он счастлив.