Юрий Лотман в моей жизни. Воспоминания, дневники, письма - Фаина Сонкина 13 стр.


Теперь, перечитав письма в Канаду, я так многое поняла. Мне открылось и то, как Юра тосковал по мне, как нуждался в моем присутствии, как делился со мной самым заветным: замыслами, настроениями, мыслями о жизни и смерти, о детях и коллегах. Пишет мне, например, как тяжело пережил смерть В.И. Беззубова в 1991 году, что любил Беззубова, что тот был человеком смелым. Пишет, как навестили с Мишей одиноких старушек и как после этого у него сердце рвалось от жалости. Пишет мне отовсюду, где бывал: из Венесуэлы, из Швеции, после поездки в Прагу. А как заботится о моей дочери! В каждом письме: "Как Марина?" или "Ты мало пишешь о Марине".

Мужественно поехал снова в Италию. Поездка была ему нужна – Зара скончалась в Италии; пишет, что потом отпустило. Пишет об удачном докладе Миши в Норвегии, волнуется, что не успеет написать все, что задумал… И снова жалуется на одиночество, на то, что никому не нужен.

И опять за работу. Работа, работа, работа – о ней в каждом письме до самого последнего.

В апреле 1992 года он поехал в Ленинград заработать денег. Видимо, там его мучили сильные боли. Ему казалось, что у него рак печени или желудка, – так он писал мне оттуда. Но тамошние врачи уверили его, что ничего, кроме камня в печени, нет, что просто это изношенность организма. Мне писал, что поверил. Или писал так, чтобы утешить? Или врачи не сказали ему правды, как это заведено было в России?

Ю.М. всегда с трудом переносил физическую боль, панически боялся зубной боли, переживал, когда болело горло и садился голос ("рабочий инструмент"). Боли измучивали его, а судьба заготовила ему тяжкий жребий: я знаю, какие у него могли быть боли при метастазах. Не изменявший своим понятиям о чести и хорошем тоне даже в критических ситуациях, Юра просил секретарш выйти из комнаты, когда приходилось терпеть боль. Сокрушаюсь, что меня там не было, что некому было держать его руку…

Юра принял решение прожить последнее отпущенное ему судьбой время свободно, в высоком, в пушкинском значении этого слова: отдаться творчеству – высшему проявлению жизни – и этим зачеркнуть все унижения, всю несправедливость, что пришлось ему вынести. И жил и работал до последнего дыхания. Внутренняя свобода, самостояние человека были определяющими чертами его личности. У него можно было отобрать кафедру, резать "живое тело" его книг и статей, распускать о нем чудовищные сплетни, одновременно хвастая его именем на Западе. Это было доступно властям.

Сломить его никто не мог.

Я так и не знаю, что он имел в виду, когда говорил о "сквозной книге" о культуре, которую хотел "оставить на своем столе" для публикации после смерти. Может быть, это "Культура и взрыв", которую Ю.М. сам считал итоговой? По счастью, ему довелось увидеть ее опубликованной, подержать в руках.

Но даже его многочисленные интервью в газетах, цикл лекций по телевидению, его направленно-просветительская деятельность, когда идеологические распри сотрясали Россию, его прощальная поездка в свободную Прагу, его завещательное письмо с мыслями о кафедре, смелый и очень успешный доклад в Москве, собравший всех его прежних друзей и коллег, – все это завершающий аккорд его мужественной и самоотверженной жизни.

Мне не дано было подняться до полного, скрупулезного понимания трех последних лет жизни Ю.М. Конечно, расстояние и время не сближали нас, но главное было в другом: двадцать два года он был обращен ко мне своим любящим сердцем, своей высокой, человечной душой и, продолжая жалеть меня, мне одной не писал о своем состоянии до самой смерти, не хотел, чтобы я умирала вместе с ним. Теперь я все это понимаю.

Гения нельзя мерить и судить обычными мерками. "Для того, чтобы рассказать о гении, который есть ведь некое чудо природы, надо самому быть им, или, по крайней мере, иметь способность вообразить его образ силой вчувствования" (о. С. Булгаков).

Булгаков же писал о Флоренском, что "настоящее творчество (…) суть даже не книги и слова, но он сам, вся его жизнь, которая ушла уже безвозвратно в век будущий".

Я хотела рассказать о том, что знаю о Юрии Лотмане, что дал он мне и кем был он в моей жизни.

Пусть малая моя лепта послужит воссозданию живых черт, живого образа того уникального явления русской культуры, которым был и навсегда останется Юрий Лотман.

25 марта 1997 года,

Монреаль, Канада

Я держу в руках книгу "Ю.М. Лотман. Письма", в которой им самим явлены "труды и дни", "поэзия и правда" его жизни. После прочтения "Писем" мне ясно, что мои, да и любые воспоминания – лишь слабый и несовершенный к ней комментарий.

20 июля 1997 года,

Монреаль

Из дневника Ф.С. Сонкиной

Некоторые выдержки из Дневника, цитирующие самою речь Лотмана, Ф.С. Сонкина перепечатала на отдельных листах, видимо, считая их объективно важными. В отличие от основного Дневника, где каждая запись, как правило, датируется числом, месяцем и годом, на этих листах проставлены год и месяц, иногда только год. Содержание этих листов воспроизводится здесь не полностью. Те записи, где указаны число, год и месяц, взяты из основных тетрадей Дневника.

* * *

"Знаешь, – сказал он как-то, стоя у окна и задумавшись, – я многое понимаю. Не понимаю только, что такое жизнь и что такое смерть" (декабрь 71 г.).

* * *

"Надо стараться писать ясно о вещах трудных, чтобы привлечь на свою сторону тех, кто ничего не знает. Есть три этапа, которые проходит серьезный исследователь в своих работах. Сначала ему самому многое непонятно, он и пишет непонятно. Позже ему уже все самому понятно, но пишет он все еще неясно. Наконец и ему все ясно и пишет он о сложных вещах – просто" (1971 г.).

* * *

В марте 71 года в Театре на Таганке оказался выходной день, и Юра до ночи просидел у Любимова, обсуждая будущий сценарий о Пушкине. Придумал Любимову, если он примет, такую сцену: в Москве, после Михайловской ссылки, когда Пушкин все рассказывает Николаю I, за стол садятся пять повешенных декабристов, и Пушкин повторяет для них то, что рассказал Николаю. Только после этого читаются стихи "В надежде славы и добра…" (1971 г.).

* * *

Вчера гнусная статья в "Н. мире" Тимофеева вывела меня из колеи не меньше, чем смерть космонавтов. Старый Тимофеев, видимо, не может простить молодому Лотману теоретических изысканий. Утверждая, что первая книжка Юры так многое обещала, а вторая ничего из обещанного не выполнила, он иллюстрирует теоретическую несостоятельность структурализма критическим его воплощением (конечно, никуда не годным!) в работах Зары о Блоке. Может быть, Юре на все это плевать, но я не могу, мне больно, меня не утешают ни мартирологи великих в России, ни его якобы спокойное отношение к перспективе писать "в стол". Господи! Сделай так, чтобы он был великим при жизни – ведь он не тщеславен, пусть будет исключением, сделай его счастливым (1 июля 71 года).

* * *

Одна лингвистка из института иностранных языков дала Ю. прочитать свои рассказы, написанные хорошо, искренно. 1. Первая брачная ночь. 2. Роды. 3. Аборт. Он все приговаривал: "Как мне вас, женщин, жалко! Неужели это все правда?" Еще раз повторял, что написано очень правдиво и потому хорошо (71 г.).

* * *

"У кошек бывает три языка. Один – самый развитой – примерно 10 "слов" для общения с кошками же. Другой – менее развитой и по совершенно другой системе, – там всего четыре "слова", есть и угрожающие – для общения с собаками. И третий, типа сюсюкающих наших "агу-агу" с маленькими детьми, – для разговоров с людьми, которых кошки презирают и удостаивают как низших вот только такого общения" (71 г.).

* * *

Юра как-то летом на хуторе помог Алеше построить по всем правилам блиндаж, он очень увлекся, и тогда папа сказал: "Я боюсь, что ты станешь милитаристом". – "А кто это?" – "А это человек, который любит войну". Малыш обиделся, долго молчал и только к вечеру, глядя исподлобья, произнес: "Почему ты думаешь, что я глупее, чем есть?" (71 г.).

* * *

Особенно сложен Гриша, он и приносит много огорчений. (…) На вопрос о детях Юра непременно отвечает: "Пьют кровь" (71 г.).

* * *

По-моему, это было в мае 1970. Мы гуляли в Сокольниках. (…) Юра плохо себя чувствовал, болело сердце, и недалеко от Детского городка мы посидели немножко. Он очень устал. Но никогда не знаешь, как с ним себя вести. Если слишком заботиться о его самочувствии, все время остроты типа: "Пока еще дышу", "Ты что – табельщица?" и т. п. Иногда я просто не понимаю, до какой степени – и хожу, молчу, а он – Господи! – еле дышит. А раньше мне казалось, что он, который так любит быстро ходить, из-за меня бредет… Вот ведь… (3 декабря 1971 г.)

* * *

…Пошли с ним погулять на Верхнюю Красносельскую… Был мрачен, голову опустил, молчал. Я взяла его под руку, привела его в небольшой садик посидеть, ни о чем не спрашиваю. Он мне: "Ты не обижаешься на меня?" – "Ну что ты, Юрочка, я – обижаюсь?" Знаю, что придет в себя, если захочет, расскажет (1971 г.).

* * *

Скучает ли он по Ленинграду? Ю. ответил, что они "поссорились", что город для него как что-то бесконечно дорогое и больное, о чем не разрешаешь себе думать (71 г.).

* * *

Мы вчера говорили о смерти. Он в этот раз, как всегда с улыбкой: "А знаешь, не хочется подыхать. Я понял, что могу кое-что сделать еще и знаю что" (2 июня 71 г.).

* * *

О моих дневниках: "Ну зачем ты это пишешь? Не нужно". Говорю ему: "Я Марине хочу оставить. Ей тоже твои слова нужны". Юра в ответ: "Мы с тобой дышим одним воздухом, и никто не знает меня так, как ты, это – правда. Но только, ради бога, не перебарщивай. Не надо панегириков, у меня столько недостатков. Я обыкновенный человек". А я: "Ты же знаешь, когда ты уезжаешь, у меня свет гаснет. А так я перечитаю твои слова и утешусь". А Юра: "Ну ладно, только не пиши обо мне, как об апостоле" (1972 г.).

* * *

"Мне бы еще лет 10 прожить! Очень разбрасываюсь. Надо сесть в Москве и серьезно подумать, чем заниматься в ближайшие два года. Я на каком-то переломе, на пороге большой работы" (июнь 72 г.).

* * *

"Если я умру, думай, что я умер от счастья любить тебя. Привык душою к тебе" (1973 г.).

* * *

Рассказ об отце, который был очень верным мужем, но любил одну даму – детского врача их семьи. Долго не виделись. Отец умер в блокаду 43-го. И в час его смерти – а это был страшный, непроходимый, блокадный город, и жили они на углу Герцена и Мойки, а женщина эта на Загородном проспекте – женщина интуитивно почувствовала и пришла к отцу, через весь город, чтобы проститься (74 г.).

* * *

До войны Ю. был в семинаре М.К. Азадовского, а когда вернулся, еще в гимнастерке, М.К. его обнял. Стоявший рядом Пропп сказал: "Это, кажется, брат Лидии Лотман?" А потом поправился и добавил: "Нет, он сам Лотман". Юра слова Проппа помнит с гордостью (1 февраля 1975).

* * *

"Хорошо работается. Все видно, как через увеличительное стекло". Задумана "сквозная" книжка о русской культуре, работа лет на восемь. "Не публиковать при жизни, а то скажут: умер, и все уже отдал" (июнь 75 г.).

* * *

На войне его называли "маленький ишачок", потому что не мог бегать, а взвалить на себя и нести мог сколько угодно много. Рассказывал, как его ночью 43 года "в плен брали" и как чуть не поставили к стенке за кражу пистолета. Поразительно сколько всяких подробностей о людях, местах, настроении он помнит (75 г.).

* * *

"Не бойся слов! Вот я умру, а ты должна жить, и грустить не надо" (1975 г.).

* * *

Ю. прочитал воспоминания Нат. Ильиной о Чуковском. Сказал, что там все правильно, но она рисует его со взгляда очень мелкого человека, а о Чуковском так нельзя. Сам он встречался с Чуковским. Тот не одобрял его структуральных писаний, а нравилось Чуковскому очень, как пишет Зара Минц (язык ее работ) (76 г.).

* * *

С большим принуждением, нехотя говорил о том, что живет не так, как надо, что не хватает смелости. Никто не чувствует, как он нерешителен. Только он сам знает. Свою эту несмелость постоянно скрывает. Но несмел во всем стиле жизни, в поступках (июль 76 г.).

* * *

Опять был разговор о грустном. Оказывается, вот каким образом значит: "тебе сообщат". Он собирается составить список тех, кого надо оповестить в случае его неожиданной смерти. "На похороны не успеешь, а так приедь, поплачь, станет легче, а потом не грусти…" Сегодня сказал, что так не хотел бы лежать на кладбище, а вот где-нибудь над обрывом… а я спросила – куда же будут дети приходить? Он ответил, что вот он не ходит, и они не будут. Веселый сюжет… (24 августа 77 года).

"Не беспокойся, когда буду умирать – позову, что же: тогда и карты на стол…" (77 г.).

(Приписка рукой Ф.С. от 6.1.97 – "не позвал…")

* * *

Юрочка, расставаясь, все просил меня не болеть, а когда я сказала, что теперь не болею после его отъездов, – бросил: "Болеть и скучать!" (30 марта 77 г.).

* * *

"Мы, как приговоренный к повешению, не верящий, что казнь состоится, и думающий о том, что ему ботинки жмут, – так и мы: не верим, что завтра не увидимся, что разлука на несколько месяцев, а ведь надо бы трезво все обсудить. Не можем. Мы никогда этого не делаем" (2 февраля 1977 г.).

* * *

Ю. считал, что у него много недостатков: одним никогда не страдал – завистью. Это чувство ему совершенно чуждо. Думает, что судьба много ему отпустила, и неизвестно, за что. И что он всегда помнит об этом (сентябрь 77 г.).

* * *

Он в метро уступил даме место, а она ему: "Сиди, дед!" (23 апреля 77 г.)

* * *

"Меня только Кэрри понимает, а больше никто. Она на меня не лает, какой бы злой я ни был. Глядит и глазами спрашивает: "Ну что, устал? Даже погулять со мной не можешь, да?"" (77 г.).

* * *

Сказал мне однажды, что Кэрри в старости молила его глазами: "Сделай, чтобы я была молодой", а он ей глазами же отвечал: "А меня кто сделает молодым?" (77 г.).

* * *

"Ах, как я устал и никак не могу отдохнуть" (апрель 77 г.).

* * *

Поразительна в Юре эта отзывчивость на всякое горе-беду. Однажды, мы только успели поздороваться – в один из этих августовских дней – и сразу же он: "Мне так жалко твоего Андрея, я думал о нем". Это по поводу кожной болезни Андрея (11 сентября 77 года).

* * *

"Люби меня, а если разлюбишь, соври, что любишь" (повторял несколько раз).

Я вспомнила наши обеты девять лет назад: не врать, если разлюбишь. "Я стал слабым. Очень сдал за прошлый год…" (2 апреля 1977 г.)

* * *

Мы говорили о том, что худо без веры жить, плохо терпится во всяких невзгодах. Особенно, он заметил, когда несчастье постоянно и бессмысленно (апрель 1977).

* * *

Ему очень нравится роман Окуджавы. О вставной главе о Николае I говорил, что вот пишут литераторы романы – дрянь, хотя по мемуарам и источникам, а у Булата язык архаичен, (…) – а получается удивительно живо и правдоподобно – талант! Собирается написать ему – ведь не прислал тот ему сборничка, хотя Юра ему – 2 свои статьи (январь 1977 г.).

* * *

О Пушкине и Дантесе. У Ю. своя версия гибели Пушкина. Пушкин был ненавистен Дантесу, Долгорукову, Геккерну тем, что любил женщин. Дантес – выходец из знаменитой французской военной школы, был мужеложцем, как и многие в этой школе. Он был "женой" Геккерна, и любить женщин в его среде почиталось "кучерским" занятием. И в Наталью Николаевну он влюблен вовсе не был. А она, бедняжка, в 25 лет влюбилась в него без памяти! Пушкин ненавистен им был тем, что нравился женщинам… (77 год).

* * *

Меня очень поразил его рассказ о том, как трудно у них русским студентам: все на нем<ецком?> языке, не умеют сами организовать досуг, надо много работать – не выдерживают, хотя конкурсы небольшие. Главное, что странно: мало кто специализируется по литературоведению (отчасти он спецкурс читает, чтобы заинтересовать) – в моде методика, по коей диплом можно состряпать в 2 недели. Удивительно! (2 сентября 1977 г.).

* * *

Какая непритязательность: жара, холод, метро, голод – все терпит, ничего не просит, не жалуется. Я иногда забываю, с каким человеком имею дело: такой домашний, милый, свой, ребячливый. (5.9.77 г.)

* * *

Юра смеясь, рассказал такую историю. М. Маенова сказала, что Пятигорский стал совсем сумасшедшим. По докладу, который она слушала в Нью-Йорке. Хотя другой, американец, докладом восхищался. Сделав доклад, Пятигорский поблагодарил за внимание, "тем более, – сказал он, – что вы ничего не поняли". Этим замечанием он сделал высший комплимент, ибо понять и дурак может, а вот не понять… (78 г.).

* * *

Он рассказывал мне в Монине в связи с монографией Пушкина (…) что и дневники Вульфа нельзя читать буквально: это не перечень действительных событий, это то, как они друг друга воспринимали, какими хотели бы видеть события, etc. (78 г.).

* * *

Радегаст Паролек, чех, бывший выпускник нашего университета, рассказал мне в Праге, что там наконец выходит книга Ю.М. "Структура художественного текста", в переводе его жены Ольги и с предисловием Дрозды, которое подписал Паролек (!!). Книжка пролежала без движения 5 лет, потому что Лазарев из Союза (!!) его не выпускал. И как вообще в Чехии плохо, даже антисемитизм, которого никогда не было. Паролек, как и Ю., верил, что время всех разоблачит, "ведь они везде ставят свои подписи" (октябрь 78 г.).

Назад Дальше