Он был принципиален и прям, в частности, в оценке работ Ю.М. Известно было, что некоторые из них Борис Андреевич просто не любил. Ю.М. относился к этому спокойно, но, разумеется, и доверял ему, и считался с его мнением. В начале 70-х годов они много и плодотворно работали вместе. В 1972 году написали вместе известную статью "Миф, имя, культура". Именно в это время Ю.М. считал, как и много раз позже, что он на пороге нового этапа культурологических исследований, и сожалел, что в каталогах больших библиотек нет специальной рубрики "Культура". Говорил, что ему нужно пять лет, чтобы написать хорошую книгу о культуре. Критиков своих он не боялся, но в них никогда не было недостатка, так что он добавлял в своей всегдашней манере: "Это только леса, а они, дураки, думают, что это готовое здание. Им, дуракам, неудобно стоять (леса же!)".
Вместе с Б.А. они навестили в 1973 году больного и одинокого М. Бахтина. Их удручила обстановка, в которой старенький "благостный" (по словам Ю.М.) Бахтин заканчивал свою жизнь: из кухни раздавался звук репродуктора, и командовала там какая-то толстая женщина, домработница; висело объявление "Профессор Бахтин принимает…".
Много раз, не только после этого визита, Ю.М. говорил мне, что они с Борисом "нежно любят друг друга". Когда участились толки об отъездах на Запад (казалось, что одна часть московской интеллигенции сидит на чемоданах, а другая решает, подавать ли заявление на отъезд), Ю.М. повторял, что если бы уехал Успенский, это бы его "осиротило совершенно".
Сколько было волнений, когда Б.А. оставил лабораторию прикладной лингвистики и перешел на кафедру русского языка МГУ! Он волновался перед каждой лекцией; например, однажды отказался за столом выпить спиртного, потому что назавтра утром должен был читать в университете студентам. "Не у всех такая дубленая кожа, как у меня", – с нежностью говорил о Б.А. Юра, всегда готовый к снисходительности, пониманию и защите друга.
Я вспоминаю блестящий доклад Б.А. на Виноградовских чтениях в МГУ в январе 1979 года. Я видела, как он волнуется. Его трудно было слушать из-за некоторого не то заикания, не то понижения голоса и замедления речи. Но его доклад (а он читал об этом и студентам на своем спецкурсе, несколько лекций из которого я ходила слушать) о диглоссии в XVIII веке Ю.М. оценил как открытие, опровергающее теорию Шахматова. Вообще я много раз слышала от Юры о талантливости Б.А., о том, сколь многое он может еще совершить. Судя по тому, что Б. Успенский издал собрание своих работ, кажется, в пяти томах, прогнозы Ю.М. не оказались ошибочными.
На тех же Виноградовских чтениях Ю.М. с блеском прочитал доклад о речевой структуре "Евгения Онегина". И это было поразительно: он появился в зале прямо с поезда, а несколькими днями раньше у него был сердечный приступ ("поговорил с ректором"). Ректор А.В. Кооп сменил прогрессивного Федора Клемента, которого "ушли с должности". А.В. Кооп всячески препятствовал начинаниям Ю.М. Лотмана, и я очень за Юру волновалась.
В январе 1979 года сдавали том "Писем русского путешественника" Карамзина в "Памятниках". Ю.М. болел, и пришлось делать это Успенскому. Однако Ю.М. очень опасался его резкости и непримиримости с редакторами. И действительно, книгу чуть не "зарезали". Потом все равно биться за нее пришлось Ю.М. В конце концов, книгу передали в Ленинградское отделение "Науки", где она и вышла опять же с великими трудностями.
Когда план организации семиотической лаборатории в Тарту созрел, обсуждался возможный переезд туда Успенского, который должен был эту лабораторию возглавить. Планы не осуществились, лабораторию открыть не удалось, но само намерение показательно.
Последний раз, уже после смерти Зары Григорьевны Минц, в 1992 году, проездом в Прагу, Ю.М. читал в Москве доклад о своих новых идеях. (Он сообщил мне об этом в письме, не говоря конкретно, о чем именно идет речь.) Собрались все, кто его знал и любил. Был там и Успенский. И Ю.М. написал мне в Канаду, что его доклад Борису понравился.
Я говорила в последний раз с Б.А. после того, как он в 1989 году вернулся из Мюнхена. Это было незадолго до моего переезда в Канаду. Он сообщил мне, что видел Ю.М. после операции и что тот выглядит гораздо лучше, чем в последние два года, до нее. Он даже как-то утешал меня.
Портрет Б.А., написанный Гришей ("средний", как оценил его Ю.М.), стоял в кабинете Ю.М. вместе с фотографиями Зары, внучек и Б.Ф. Егорова.
Бориса Федоровича я в первый раз встретила на 25-й Пушкинской конференции в июне 1978 года в Пушкинском доме. Это было мимолетное свидание, как всегда сопровождающееся для меня тяжело скрываемым смущением, когда рядом оказывались друзья Ю.М., тесно связанные с его семьей. Во второй раз я видела Б.Ф. 30 мая 1980 года в музее-квартире Пушкина на Мойке. Он вел собрание и встречу с Ю.М., который прочел тогда доклад "Структура авторского повествования в романе "Евгений Онегин"". Б.Ф. с юмором оповестил всех, что у них с Ю.М. тоже юбилей: они отмечают тридцатилетие своей дружбы. И добавил, что за это долгое время разные звери перебегали им дорогу, но черная кошка – никогда. Еще раз мы с Ю.М. встретили Бориса Федоровича в Доме литераторов в Москве, кажется, году в 1987-м. Ю.М. чувствовал себя очень больным. Незадолго до этого у него была первая "почечная колика". Так он диагностировал тогда причину боли. Думаю, что это и было началом его смертельной болезни. Он сильно перемогался, все время мерз. Настроение у нас тоже было не из лучших. Я этой встречи почти не помню. Но хорошо запомнился один знаменательный разговор с Ю.М., состоявшийся значительно ранее, в 1972 году. Он сказал мне, что самые близкие друзья его – Б.Ф. Егоров и Б.А. Успенский, и неожиданно добавил: ему показалось, что дружба с Егоровым кончается и что он написал ему письмо, которое далось очень трудно…
Дружбы их это, однако, не ослабило. После смерти Ю.М. мы с Борисом Федоровичем переписывались, и он прислал мне копию прощального письма, которое написал ему Ю.М. за полгода до своей кончины. Там есть такие слова: "Если бы я начал писать Вам все то сердечное, что я хотел бы Вам сказать уходя, бумаги не хватило было. Если имеет смысл слово дружба в самом высоком и подлинном его значении, то это им можно назвать то, что меня привязывает к Вам (я боюсь писать "любовь", хотя это было бы более точно, но в наших отношениях всегда была сдержанность выражений, основанная на доверии и со-чувствии (т. е. единстве чувств, т. е. сдержанности выражений). <…> Обнимаю Вас и за все благодарю. Соне сердечные мои поцелуи. Храни вас господь! Ваш Ю. Лотман. Тарту 19.2.93".
12
Об удивительном отношении Ю.М. к людям написано много. Он всегда готов был о людях думать только хорошее. "Милая", "славная" – постоянные эпитеты в его устах по отношению к женщине. В нем жила старомодная галантность, я сказала бы рыцарственность, в сочетании с аристократической простотой манер. Он был как-то естественно легок в поведении, заранее благорасположен к людям. Старался не обременять других своими трудностями или тяжелым настроением, свойcтвенным любому человеку. В этом не было ни позы, ни просчитанной тактики поведения, это была суть его характера, проявлявшаяся при любых, даже самых тяжелых обстоятельствах.
Ю.М. не мог долго сердиться и на тех, кто его не любил. Заметив как-то, что у него есть враги в ректорате, тут же добавил, что "не по личным мотивам". Но завистников у него, конечно, было множество. Завидовали блеску его ума, многогранной эрудиции, талантливости; завидовали его бесстрашию, внутренней свободе, которая сразу в нем чувствовалась, завидовали огромному его обаянию. Не могли не завидовать! Достаточно вспомнить эскапады в его адрес Скатова и Билинкиса. Они поносили Ю.М. с университетских кафедр, но Ю.М. никогда не унижался до ответа им. Однажды, после того как Билинкис провозгласил Лотмана творцом масс-культуры и сравнил его с эстрадной певицей Аллой Пугачевой, я, по наивности, решила написать ему письмо. Рассказала о своем намерении Юре; долго не мог он унять смеха. Отсмеявшись, сказал мне, что "критика" подобного рода его задеть не может. Конечно, говорил он, я всем мешаю. "Был бы я известным мерзляковедом, всем было бы спокойнее".
Он гордо шел своим путем, не унижаясь до полемики со злопыхателями. Я, тем не менее, тяжело переживала нападки на Юру. Зная это, он меня иной раз предупреждал, что вот может появиться такая-то статья, чтоб я не очень волновалась. Говорил, что ярые его критики ничего в его работах не понимают, однако ставят везде свои подписи, но потомки, мол, разберутся. Когда некоторые футурологи предсказывали гибель человечества через три поколения, Ю.М. шутя замечал: "Ну вот, а я надеялся, что через три поколения меня как раз начнут понимать".
Удивительная доброта и душевная отзывчивость не означали мягкотелости или нерешительности. Ю.М. был человеком твердого характера, и то, насколько крепко убеждения его были спаяны со словами и действиями, всегда в нем чувствовалось. Он не знал лицеприятия, а трудности и опасности встречал с открытым забралом. Если нужно ему было высказать точку зрения, противоположную общепринятой, он не боялся этого делать.
При этом скромность его была поразительна. Многих своих коллег он искренно считал образованнее, эрудированнее себя. Объектом его доброй зависти, а лучше сказать восхищения, был В.Н. Топоров. Юра восхищался способностью В.Н. в мельчайших деталях воссоздавать облик Москвы и Петербурга XVIII века. Во время их совместных прогулок Топоров так мог описать каждую улицу и каждое здание, как если бы сам жил в то время. Завидовал Ю.М. и владению Топорова многими языками.
Ю.М. вообще уверял меня, что языков ему не хватает, что он невежда: берется писать о культуре, а европейскую культуру знает плохо.
Еще одна черточка характера Ю.М.: в людях его безоглядно восхищало мужество. Вот Ю. Лекомцев – без ноги, из-за диабета в отчаянном положении уже и вторая нога, а он веселый, рисует в больнице! То же чувство Ю.М. испытывал к В.И. Беззубову. Когда сообщил мне о его безвременной кончине, снова написал, что человек он был смелый: личную смелость Ю.М. ставил выше научных достижений.
А вот еще один случай. Пока заниматься структурализмом было модно, Чудаковы семейно дружили с Лотманами, но когда семиотика оказалась опальной наукой и запахло жареным, Саша Чудаков моментально отошел в сторону. Мариэтта Чудакова – всегда остававшаяся близким другом Лотманов – стала защищать мужа, прося Ю.М. не думать о Саше плохо. Ю.М. выслушал ее объяснения и сказал, что "разумеется, не думает о нем плохо, потому что обязан теперь не думать плохо". Подоплека была та, что Саша, работавший в Институте мировой литературы в Москве, стал официозным и думать о нем плохо было бы небезопасно. Сказано это было, конечно, с большой иронией.
Ю.М. терпеливо возился со студентами и аспирантами, отдавая им время, силы, знания. Будучи человеком в принципе толерантным, он прощал им многие грехи. Но зазнаек и невежд не выносил. 1978-м годом датирую его рассказ об одном студенте-философе из Киева. Тот в письме спрашивал у Лотмана, кто такой Якобсон, кто такая Фрейденберг (студент только что купил сборник ее статей) и что происходило в Ленинградском университете в 50-е годы. Он якобы ничего этого не знает, потому что сам-де родился только в 50-е годы. По неписаным правилам научного этикета того времени любому студенту, претендующему на научную серьезность, задавать вопросы, обличающие невежественность, весьма не к лицу – сперва надо образовать себя.
Ю.М. собирался ответить незадачливому "незнайке", что поскольку Наполеон родился в XVIII веке, то, вероятно, студентфилософ о Наполеоне тоже никогда не слышал. А мне заметил: "Такому наши сборники просто вредны".
Вообще же Ю.М. считал своим долгом отвечать на все письма, а если при его фантастической занятости (за свою жизнь он написал более 800 работ, а лекций и семинаров бывало по 22 часа в неделю) ему это не всегда удавалось, он себя укорял. Однажды долго не отвечал на письмо одного молодого человека, а когда наконец ответил, то получил сообщение, что адресат умер. Ю.М. повесил известие о смерти как "memento mori" в своем кабинете себе в назидание. Есть воспоминания сестер Ю.М. о том, как любили, как уважали его фронтовые друзья. Добавлю к этому то, что сама наблюдала: его трепетное отношение к оставшимся в живых после войны фронтовикам, хоть и были они совсем простыми людьми. Юра очень дорожил дружбой с двумя фронтовыми своими товарищами. Об одном из них (имени его я, к сожалению, не запомнила) доносились слухи, что он пьет, опустился и т. д. А тот вдруг совершенно неожиданно, как снег на голову, свалился вместе с женой к Юре в Тарту, и оказалось, что ничего подобного с ним и не происходило, что контакт его с Юрой полностью сохранился. Другой, теперь уже тоже покойный, Николай, жил на Украине в Кировоградской области, в деревне Верблюжка. Они с Юрой все годы тепло переписывались. Но Юра, не желая огорчать друга, простого колхозника, тем, что он уже профессор и прочее, не сообщал ему об этом. А тот узнал и написал Юре гневное письмо, обвиняя профессора в зазнайстве. Юра жаловался мне, что нет спокойного времени сесть и написать Коле письмо, объяснив свои побуждения. И вот в 1979 году Юра специально решил поехать в Верблюжку повидать Колю и его семью. Оказалось, что тот, простой колхозник, живет трудно и даже в Кировограде, что в двух часах от деревни, не бывает. Городские проблемы ему чужды, но есть любимые книги, есть своя жизнь. Коля остался хорошим человеком. Все недоумения быстро разрешились.
Юра рассказывал, как тяжело добирался в ночь до деревни, но зато как тепло его там принимали. Зажарили курицу на обратный путь, дали шматок сала. Даже и мне привез Юра оттуда то, что я попросила на память о бывшей своей родине: початок молодой кукурузы. Юра воевал на Украине, хорошо понимал ее язык, привез как-то В. Бахтину народную казачью песню. Я даже думаю, что Юрино "былó" с ударением на последнем слоге – оттуда, с войны. Он любил украинские песни, которые я иногда ему напевала, знал множество поговорок на украинском и пользовался ими не только в разговорах, но и в письмах.
13
В биографии Пушкина Ю.М. писал, что Пушкин был талантлив в дружбе. В полной мере это было свойственно и самому автору биографии. Недаром Юру так любили друзья Марк Качурин, Левушка Дмитриев, Женя Маймин, студенты, аспиранты, коллеги. Он был центром притяжения для сотен самых разных людей. Об этом теперь написано немало. Я же вспомню только два эпизода.
В 1975 году Володя Бахтин взял на себя организацию встречи выпускников филфака нашего, 1950-го года выпуска в доме писателей в Ленинграде. Юра, хотя и очень хотел, но приехать на встречу не смог. Было шумно, весело и молодо. Валя Базанова решила вернуть мне Евангелие, когда-то подаренное мне Юрой (о чем я, к сожалению, и не помнила в студенческие годы!). То есть, видимо, слух о нас с Юрой в то время уже прошел в Питере. Как ни странно, это Ю.М. не смущало, мне даже кажется, что он все делал, чтобы не скрывать этого. Иначе как объяснить тот факт, что пять лет спустя, в 1980 году, на следующей встрече выпускников филфака он уже вовсе не отходил от меня? Тогда же я спросила Дмитриева, как же Юру не выбрали в академики. А он: "Если бы выбрали Юру, всех, включая и меня, надо было бы разогнать".
Человек щедрой, сострадательной души, Ю.М. остро чувствовал чужую беду, неприкаянность, одиночество. И… безотлагательно действовал. Примеров этому – множество.