Юрий Лотман в моей жизни. Воспоминания, дневники, письма - Фаина Сонкина 5 стр.


8

Вернусь, однако, к началу наших новых отношений. Мы не виделись с Ю.М. полтора года после июля 1968 года. Но в свой день рождения Юра прислал мне статью "Руссо и русская культура XVIII века" с таким посвящением: "Сегодня мне исполнилось 46 лет – в напоминание об одном старике. Ю. Лотман. 28 февраля 1968 года".

А в августе того же года, в Саулкрасты, где он отдыхал с семьей, Ю.М. узнал о вторжении советских войск в Чехословакию. Это потрясло его: сердечные приступы следовали один за другим, настроение было тяжкое. Он два раза был в Москве, но не находил в себе сил звонить мне. В январе 1970 года в квартире Ю.М. был обыск. Он признался мне позже: ему казалось, что после обыска я испугаюсь и не захочу с ним видеться.

Появился же снова в Москве лишь в апреле 1970 года. Слухи об обыске уже долетели до меня: мой начальник Е.А. Динерштейн узнал что-то через Правдину и сообщил мне. Это, естественно, привело меня в ужас. Ведь в те годы за обыском часто следовал арест, иногда с промежутками во времени, иногда уводили сразу.

Поэтому когда Ю.М. неожиданно появился у меня на работе, на Метростроевской, я, увидев его, не удержалась и от радости громко вскрикнула. В комнате было человека три. Узнав Ю.М., они сразу вышли. В руках у Ю.М. была палитра, которую он успел купить для Гриши. Я бросилась к нему с криком "Жив!", вызвав – потом, когда мы остались одни, – неодобрительное:

"Ну что ты меня хоронишь!".

А время было трудное. "Оттепель" кончилась, шло настоящее наступление на культуру, образование, искусство. Одна аспирантка как-то позже спросила у своих "друзей" из Тартуского КГБ, за что их профессора не пускают за границу, а те ей любезно объяснили, что на Лотмана накопилась такая пачка доносов, что пустить просто невозможно. Сам же Ю.М. относился к тому, что был "невыездным", спокойно, говорил, что еще и в Киеве не был… Он пробыл тогда в Москве всего два дня, а потом приехал снова только в ноябре. Нельзя забыть, что несколько лет после обыска ему часто казалось, что за ним следят. Это чувство не покидало его даже днем в ресторане гостиницы "Ленинградская", куда мы заходили пообедать перед его отъездом с Ленинградского вокзала, находившегося неподалеку. Я это чувствовала, хотя Юра, как обычно, скрывал от меня свою тревогу и, пока мы ждали заказа, чтоб развеселить меня, делал быстрые зарисовки на салфетке. Я помню, что однажды заказала креветки, а он шутя запрещал мне их есть, поскольку они однолюбы и верны друг другу до смерти.

Юра умел смеяться и тогда, когда жизнь подавала для этого мало поводов. В 1976 году Данин на "круглом столе" в "Вопросах литературы" спросил у него: "Когда это вы успели так поседеть?" Ю.М. ему в ответ: "Начиная с августа 1968 года".

Однажды я провожала Юру в ЦГАЛИ (Центральный государственный архив литературы и искусства), который теперь расположен на месте, где раньше была последняя станция перед Москвой – Черная грязь, о которой писал в "Путешествии" Радищев. Юра посмотрел вокруг и процитировал слова А. Тургенева, как-то сказанные Пушкину: "Вот начало нашего просвещения!" На что Пушкин ответил: "Да, черная грязь".

С 1970 года начались Юрины регулярные приезды в Москву и наши с ним встречи. Иногда он приезжал три-четыре раза в году, но чаще пять-семь раз. Каждый, кто видел нас вместе, не мог сомневаться в нашей любви: мы молодели на глазах знакомых, моей дочери, моих друзей. Я и сама чувствовала, что даже внешне меняюсь. Первые годы эти встречи прогоняли усталость, приносили такую радость, что мы преображались и, как бывает это с людьми безоглядно счастливыми, много смеялись и шутили. Я помню, как однажды (это было в 1974 году) Юра сказал мне: "Серьезности ты от меня не дождешься".

Несмотря на очевидные отличия, в чем-то важном и главном мы были очень похожи. И понимали эту схожесть, нашу "в душе душа" (так говорил Гоголь о Языкове). Ю.М. говорил, что мы две половинки, что мы душевно очень близки. По желанию Ю.М. у нас были важные заветы, обещания друг другу. Вот они. Я моложе, поэтому должна пережить его и долго не печалиться, когда он умрет. Если разлюблю – не лгать, сказать прямо и сразу. И последнее, очень для него важное в тяжелой обстановке 70-х годов:

не жалеть его, если он все потеряет, "станет истопником" (так он выражал это).

В трудных жизненных ситуациях Юра всегда мне советовал: "Если худо, думай о нас".

Он приезжал в Москву измученный работой, а больше всего обстановкой в университете, общей удушающей атмосферой. В Москве же отдыхал душой, говорил, что словно живой воды напился. Шутил, что может потерять галстук в бумагах Б.А. Успенского, но забыть, перепутать, где и когда мы должны увидеться, не может никогда. Жизнь однажды опровергла это его утверждение, но об этом – дальше.

9

Первые годы Юра не разрешал мне приходить на свои выступления: волновался при мне. Только начиная с 1973 года (через пять лет!) я стала регулярно посещать все собрания, где он был. Впервые Ю.М. пригласил меня на свой доклад в Институт славяноведения. Никто меня там не знал, а Ю.М. всегда разговаривал с десятками лиц, но когда он после своего доклада через весь зал подбежал ко мне с вопросом: "Я не провалился перед тобой?" – мне казалось, что все обращают на меня внимание, и было очень не по себе. Запомнилось мне это первое мое посещение Института славяноведения смешным казусом, странно объединившим меня с Е.Б. Пастернаком (сыном поэта): во время лекции у нас обоих украли с вешалки меховые шапки. Воистину, от великого до смешного (хотя в морозы без теплой шапки отнюдь не весело) – один шаг.

В этом же институте я впервые слышала Л.Н. Гумилева. Я его совершенно не знала, но ревнивый и недобрый характер его сразу почувствовала. Доклад Гумилева был поставлен после перерыва, последним. А доклад Ю.М. ему предшествовал. Поразило откровенно недружественное выражение лица Гумилева, когда он увидел, что после доклада Ю.М. половина собравшихся покинула зал. Обычное дело: приходили на Лотмана, и Гумилев ревновал к нему аудиторию.

Добрые деловые отношения в те годы сложились у Ю.М. с заместителем директора по научной работе ГМИИ им. Пушкина Е. Даниловой. В музее регулярно проводились Випперовские чтения, уровень которых всегда был высок. Ю.М. был там желанным гостем. Кто только не выступал в небольшом, битком набитым зале музея! Слушатели приходили самые разные: знакомые, знакомые знакомых, студенты Успенского. Сидели молодые часто на полу, у стен, стояли в проходе. (Это было делом обычным: помню, как в Доме ученых доклады Ю.М. транслировали по радио, так как люди не помещались в небольшом зале и сидели в гостиных.) В ГМИИ выступали Толстые, Мелетинский, Успенский, Живов. Ю.М. докладывал о лубке, о театральном пространстве, о мире вещей. Ни одного неудачного выступления там не было, хотя часто незадолго до начала, у меня дома Юра говорил мне, что ничего не знает, не помнит, не готов, провалится, что вообще не может… Кто знал такого Лотмана? Я, конечно, ободряла, говорила, что просто устал, а пока доедем, он все вспомнит. Он выпивал у меня чашку горячего чая (никогда ничего не ел перед выступлением), умывал лицо холодной водой, и мы ехали на Моховую.

Улыбающееся лицо, спокойный голос, доброжелательное отношение к присутствующим, внимание к каждому, кто говорил с ним перед началом, – ничто не выдавало волнения, которое он испытывал за час до выступления. Надо ли говорить, что читал лекции Ю.М. без бумажек? Однажды попросил меня найти какой-нибудь листок бумаги, чтобы положить на кафедру: мол, неудобно совсем без ничего.

Разумеется, я всегда осознавала нашу разность, иногда опасалась, что мой невысокий уровень его тревожит, мешает ему.

Говорила, что не понимаю семиотику. А Юра смеялся в ответ: "Да и не надо ее вовсе понимать, семиотику! Ты, главное, меня понимай и люби!". Как-то рассказал мне притчу о человеке, который женился на Большой Энциклопедии: сначала он "любил" первый том, затем второй…

Как мгновенно мог он меня развеселить, и как хорошо нам было вместе смеяться! Как преображалась при нем жизнь! Нас роднили общее видение мира, одинаковое отношение к людям, одинаковая шкала ценностей. Были мы схожи и в мелочах: наши вкусы в одежде, в пище совпадали. Как и я, Юра остро воспринимал запахи. "Есть люди, для которых запахи безразличны. Мы люди запахов", – говорил он.

Оба мы любили сумерки: можно сидеть долго, молча, не зажигая света. Нам нравился ночной город и мокрый от летнего дождя асфальт. Эта общность вкусов и моя естественная, безо всяких усилий, настроенность на его волну позволяли Ю. считать, что у меня ангельский характер (что, разумеется, неправда). От Юры я услышала все, что хотела бы услышать от любимого каждая женщина. Высшей для меня его похвалой было "мне с тобой хорошо думается". Приведу некоторые суждения его о нас буквально, как они записаны в моем дневнике:

"Мне так часто тебя не хватает. Я пишу тебе длинные-длинные письма, но записать их на бумаге не умею".

"Словами не выразить, что между нами. И не пытайся".

"Какое счастье, что встретились, ведь был один шанс против тысячи".

10

Чаще всего я знала дату приезда Ю.М. в Москву. Но иногда он не мог мне ее сообщить, потому что и сам не знал, когда вырвется, или надеялся, но не мог приехать. Я же, если известно было в пределах нескольких дней, старалась оказаться на вокзале, чтобы встретить таллинский пассажирский поезд № 75. Он был прямым и шел через Тарту. Помню красный электровоз, который присоединяли где-то по дороге к составу весьма не новых вагонов. Поезд медленно появлялся из-за поворота, а я, никогда не знавшая наверняка, приедет ли Юра, стояла у самого входа на перрон и ждала, молясь про себя… Увы, сколько раз бывало, что я уходила с вокзала одна! Вот уже вся толпа схлынула, вышли и последние пассажиры, а Юры нет!

Но и не идти на вокзал тоже не могла. Знала: надеется, что встречу, хотя и не сумел сообщить заранее о дне приезда.

Если меня не оказывалось на перроне, то он прямо на вокзале звонил мне на работу. Были у вокзала, как он говорил, "счастливые" автоматы, те, что помогали меня найти, и были "несчастливые" – те, по которым не дозванивалось. С вокзала Ю.М. прямо с чемоданом летел в Ленинку, где я чаще всего работала. Говорю "летел", потому что Юре были свойственны быстрота, легкость, точность движений.

Я отчетливо помню, как много лет подряд (пока были еще физические силы) он первым из всех пассажиров соскакивал с подножки на перрон и быстрым шагом, почти бегом, приближался ко мне. Мы оба хватались за его чемодан (Ю.М. всегда сопротивлялся, но с годами все меньше) и бежали к выходу. Жила я довольно близко от Ленинградского вокзала, минут двадцать ходьбы, на Красносельской улице, таксисты туда не везли – им было невыгодно. Когда здоровье стало сдавать, и чемодан, вечно набитый книгами, было тащить не под силу, мы старались оставить его в камере хранения. Потом кто-нибудь из молодых коллег, чаще всего, кажется, Витя Живов, его забирал.

Когда возможно было, мы приходили ко мне домой – единственное место, где Ю.М. мог прийти в себя: умыться (природная брезгливость мешала ему привести себя в порядок в грязном и тесном туалете поезда), попить чаю, полежать отдохнуть и просто отдышаться. Иной раз усталость его доходила до такой степени, что он говорить не мог, извинялся, ложился на кушетку и, пока я грела чай, тут же засыпал. Не могу вспомнить такого времени, когда, приехав, Ю.М. не жаловался бы на усталость. Жалобы его могли быть шутливы по форме, но они были постоянны. Привожу его слова буквально, цитируя за разные годы. Когда собрано это вместе, видишь, в каких условиях Ю.М. работал и какого постоянного мужества требовала от него жизнь, та ноша, что он нес. Декабрь 1971 года: "Знаешь, я уже почти устал жить. А ведь люди умирают от того, что устают жить".

1975 год: "Нельзя же работать, когда не бывает подряд трех часов покоя".

1976 год: "Первый раз закрылся в кабинете и плакал от усталости, необходимости притворяться".

1979 год: "Не проснуться бы…"

1980 год: "Ни один человек на свете не может понять, как я устал".

1982 год: "Лежу изжеванный и иссосанный, как рыба, выброшенная на песок, и хлопаю жабрами".

1985 год: "Еще одна игла на спину – и упал бы замертво".

Вспоминая все это, я с горечью спрашиваю себя и сейчас: как же он тянул и как выдерживал такую нагрузку десятилетиями?

Разумеется, хотелось сделать любую малость, чтобы помочь ему. Работая во Всесоюзной книжной палате, я была косвенно связана с Комитетом по печати, который решал все вопросы книгопечатания, сотрудничала с Большой Советской энциклопедией. От Комитета по печати зависели все советские издательства: Комитет мог "зарезать" любую книгу. Когда Ю.М. стал выпускать свои знаменитые "Семиотики", у него появилось много талантливых авторов, статьи которых он рад бы был напечатать. Одним из способов цензуры было ограничение объема бумаги. Делали это якобы эстонские власти. Конечно, стоило бы московскому комитету приказать – бумага нашлась бы. Я много раз пыталась добиться от чиновников увеличения объема выпуска Тартуских семиотик. Удавалось это редко, по-моему, всего дважды.

11

По приезде Ю.М. чаще всего у нас было часа два свободных, до того, как он включался в плотное расписание московских дел. После этих двух часов Ю.М. "материализовался", как не без яда говорил Б. Успенский (этот термин тогда был очень в ходу: мы смотрели "Солярис" А. Тарковского, где слово часто повторялось). Дом Б.А. Успенского до 1987 – 88 годов был не только пристанищем Ю.М. в шумной, хаотичной Москве, но и его штабквартирой. Все, кому Ю.М. был нужен, звонили туда.

При жизни первой жены Б.А. Успенского Гали летом вся его семья жила на даче в Храброве под Москвой. Ю.М. и туда наезжал. Там двоим ученым работалось лучше всего. Со смертью Гали храбровская дача больше не посещалась. Дом Успенского, наконец, был местом, где Ю.М. все любили и где он всех любил. И конечно, Юра принимал самое горячее, сердечное участие в жизни семьи Б.А. Когда в школе у Вани и Феди (детей Б.А.) возникали сложности, Ю.М. в качестве "родственника" Гали ходил разговаривать с учительницей: у Б.А., человека легко ранимого, на это, как говорил Ю.М., не было сил. Описывая одно из своих посещений, Ю.М. сказал: "Учительница оказалась из породы тех учителей, которые могут дать хороший урок, но… в пустом классе".

Ю.М. представил меня Успенскому на каком-то совещании в 1977 году. Но по-настоящему я познакомилась с ним через год, когда в Институте им. Бурденко после неудачной операции на мозге умирала Галя. Понадобилось для нее какое-то лекарство, которое мне удалось достать, и я передала его Б.А. Бедная Галя скончалась, кажется, в сорок с небольшим лет.

Со слов Юры знаю, как тяжело переживал смерть первой жены Б.А. Он часто плакал, каждую неделю вместе с сыновьями посещал ее могилу и церковь, кабинет был уставлен ее фотографиями. И это продолжалось долго, даже после его второй женитьбы. Было очень непросто в доме.

Пишу об этом потому, что хочу еще раз сказать, как близко к сердцу принимал Ю.М. все, что происходило в семье его друга. После похорон Гали он сразу забрал Б.А. с детьми к себе, но и позже приглашал его к себе на дачу уже с Таней, второй женой. Сам уходил спать на сеновал, чтоб их не беспокоить.

Я в те годы могла писать Ю.М. письма только на адрес Университета. Телефон у Лотманов появился лишь в 1983 году, и, когда известий долго не было, я, как всегда волнуясь за Ю.М., изредка позволяла себе позвонить Успенскому. Он отвечал холодно, говорить мне с ним было тяжело. Вообще, в его присутствии я чувствовала себя не очень свободно.

Назад Дальше