Третий, не мыслящий для себя высказаться всерьез даже о погоде, вот уже несколько лет во всех предисловиях и послесловиях к своим, кстати сказать, в высшей степени талантливым сочинениям, рассказывает обалдевшим читателям о своем легендарном единоборстве с советской системой, выставившей против нашего уважаемого автора весь свой пропагандистский и карательный аппарат с целым автопарком КГБ в придачу.
Четвертый завзятый иронист, правда, из наиболее бездарных, в одном из своих радиовыступлений эпически оповещает доверчивых слушателей, что в СССР его замечательные сочинения входили в "золотой фонд" советской литературы. Причем предусмотрительно не сообщает, в какой именно - в тот, в котором числятся Фадеев с Бубенновым и Бабаевским, или в тот, где помещаются Булгаков с Платоновым и Зощенко. Если в первый, то, прямо скажем, не завидуем. Если во второй, то, скажем еще прямее, сомневаемся.
Пятый, не упустивший случая, чтобы поиронизировать даже над родной матерью, не упускает ни малейшего случая напомнить читателю и слушателю о своей - увы! - единственной публикации в журнале, где из эмигрантских писателей печатался "только Набоков".
Шестой, заявивший себя чуть ли не основоположником и теоретиком иронического творчества и искусства "как игры", печатно и устно поливает угрюмой бранью своего коллегу из противоположного литературного лагеря, не гнушаясь штампами, будто взятыми напрокат из "Вечерней Москвы" или "Голоса Родины", а его бойкая супруга доверительно делится с аудиторией Сахаровских слушаний в Копенгагене воспоминаниями, как ее великий супруг делал в Советском Союзе "историю".
И чем больше я задумываюсь теперь над этим парадоксальным феноменом, тем чаще вспоминаю мир недоброй памяти московской коммунальной кухни, с которой, к несчастью, была связана. У большинства из нас довольно значительная часть сознательной жизни. Вспоминаю, и всплывают передо мной многочисленные физиономий" несметного числа "Мариван" и "Кузмичей" с печатью вечного презрения ко всему окружающему на желчных от несварения или животной злобы лицах: все на свете дерьмо, кроме меня!
Вот они, незабываемые родоначальники нашей современной иронии! Для них тоже не существовало в мире ничего, что не заслуживало бы осмеяния или издевки, за исключением их самих. Они тоже представляли жизнь "искусством игры": плюнуть в суп соседу, прибить соседские же калоши вершковыми гвоздями к полу, настрочить "куда следует" анонимку на ненавистного сожителя по квартире. Они с такой же гордостью носили на лацканах затасканных жилетов знаки отличия, вроде эмалевых поделок "Осоавиахима" и МОПРа.
Подытоживая написанное, мне хотелось бы обратиться к уважаемым авторам нашей иронической литературы: дорогие мои, стряхните же, наконец, со своих ног прах канувших в ваше прошлое замоскворецких и василеостровских коммуналок! Поменьше "звериной серьезности" по отношению к самим себе, побольше иронии при самооценке и самоанализе! И тогда, уверяю вас, ваши читатели станут читать вас с еще большим удовольствием, а главное, с большим доверием к иронии. Даже такие, как я, которые не считают, что наш кровавый мир вообще располагает к какой-либо иронии.
Пушкин для меня
Казалось бы, для моего поколения, родившегося через десять-пятнадцать лет после Октябрьского переворота, возвращение к истокам нашей национальной истории и культуры было заказано. Уже с первых сознательных шагов - с детского сада, со школьной парты - нашу память усиленно промывали в ядовитых щелочах официальной пропаганды, пытаясь вытравить из нее даже те жалкие остатки ушедшего в прошлое мира, которые могли (в разговорах, песнях и сказках) перейти к нам от наших более старших близких или современников.
Но, к счастью, те, от кого зависела тогда эта самая пропаганда, оказались пленниками собственного политического размаха. В пылу педагогических фантазий они совершили самоубийственный для своего замысла шаг, решив использовать в утилитарных целях социальные мотивы русской и мировой классики. Им, окрыленным идеей переделать человечество не позже, как к следующему понедельнику, и в голову не приходило, что в великих творениях литературы и человеческой мысли социальная мораль строится прежде всего на вечных, то есть, в конечном счете, на религиозных основах.
Таким образом, в наших неокрепших еще головах пропагандные постулаты, разрешавшие нам во имя великой идеи коммунизма убить, солгать и предать, приходили в прямое противоборство с художественной правдой могучего слова, которое всей своей творческой логикой опровергало эту разрушительную мораль. И, разумеется, в этом решающем противоборстве стереотипные политические клише не выдержали всесокрушающего натиска классики. Или, проще говоря, плакатные тени двух Павлов - Корчагина и Морозова - рассыпались в прах от крика кровавых мальчиков Бориса Годунова или бессмертного зова гоголевского Тараса Бульбы: "Сынку, сынку, зачем ты предал меня!".
Первым среди тех, кому мы обязаны теперь пробуждением исторической памяти, был Пушкин. Он дважды на протяжении всего лишь ста с небольшим лет явил для России животворящее чудо. В первый раз - подарив ей великую литературу, а во второй - не дав нам погибнуть в нашем советском небытии.
Зализанный советскими словесниками и литературоведами до канонической тошнотворности (кто-то остроумно заметил, что поэт должен был бы жениться не на Гончаровой, а на отечественном литературоведении), приспособленный властями для обслуживания сиюминутных идеологических нужд, промозоливший своим африканским профилем глаза нескольким Поколениям страны, Пушкин, тем не менее, оказался для большинства из нас той благодатной почвой, которая не позволила захиреть в нашей душе надежде и состраданию.
И поэтому я берусь утверждать, не боясь обвинений в банальности, что долго, очень долго, а точнее, до тех пор, пока суждено существовать русской истории, он будет любезен своему народу, ибо чувства добрые он лирой пробуждал, что в наш (да, да, именно в наш!) жестокий век восславил он свободу и милость к падшим призывал.
Уверен, что без запавшей в нас с детства этой "милости к падшим" мы не имели бы сегодня ни Александра Солженицына, ни Варлама Шаламова, ни Евгении Гинзбург, ни Иосифа Бродского, ни многих других, может быть, менее известных, но не менее высоких явлений. И совершенно немыслима была бы нынче без этого личность масштаба Андрея Сахарова.
Но возрождающее влияние Пушкина сказалось не только в литературе или в нравственной сфере общества. Нет, пожалуй, сегодня такой области духа, в которую бы не проникло его властное влияние. Недаром, определяя для себя сущность изобразительного искусства, большой русской скульптор Эрнст Неизвестный писал в одном из своих эссе:
"Самое любимое мое произведение - стихотворение Пушкина "Пророк", а самый лучший скульптор, которого я знаю, шестикрылый серафим из того же стихотворения. Помните, как создается "Пророк" у Пушкина:
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Разнообразные элементы природы здесь сведены воедино в невидимом, но живом и сущностном. Изобразительное искусство не есть просто отражение визуального интереса к миру. Пластическое искусство есть некое отражение сущностных проблем духовной жизни человека. Всякая попытка свести изобразительное искусство к визуальным задачам есть борьба против его извечных функций - быть метафизикой и мировоззрением".
Еще раньше об этом же писала Марина Цветаева, анализируя строки из пушкинского "Пира во время чумы":
"Нигде, никогда стихи так не выговаривались. Наитие стихий - все равно на кого сегодня - на Пушкина, языками пламени, валами океана, песками пустыни - всем, чем угодно, только не словами - написано".
Сколько раз за последние сто лет поэта пытались закрывать, откуда-то и куда-то сбрасывать, заново переоценивать и списывать в утиль! Первым был Писарев, высокопарно объявивший, что сапоги выше Пушкина. Время, о котором мечтал записной русский критик, стало реальностью, а сапог не только не прибавилось - последние исчезли. Но вот Пушкин - Пушкин остался.
Затем за него взялся коллега по цеху - лучший и талантливейший поэт нашей эпохи, как его определил тоже лучший и талантливейший заплечных дел мастер той же эпохи Иосиф Сталин. Но, как говорят у нас в народе: не хвались, молодец, идучи на рать, а хвались, молодец, идучи, извините за выражение, обратно. С Пушкиным он также не справился. Единственное, что оказалось ему под силу, это пустить себе в конце концов пулю в лоб и сделаться затем идеологическим пугалом потомков.
И в наше время литературные и окололитературные громилы разных уровней пытаются продолжить неблагодарное Дело своих неудачливых предшественников, силясь если и не уничтожить поэта (сие им явно не под силу), то хотя бы отпустить его до своего смердяковского уровня, но, думается, он переживет и нынешних ниспровергателей, великодушно соизволив им коротко блеснуть в его ослепительном отражении:
"Сколько их! Куда их гонят?".
Недавно в одной из моих поездок меня нашла по телефону моя дочь. Спеша и волнуясь, она прочла мне заданное ей на уроке в русской школе пушкинское стихотворение. Сквозь расстояния и помехи ко мне в южный гостиничный номер пробилось пьянящее дыхание знакомой до колющего холодка в пальцах русской зимы:
Мороз и солнце: день чудесный!
Еще ты дремлешь, друг прелестный, -
Пора, красавица, проснись,
Открой сомкнуты негой взоры
Навстречу северной Авроры,
Звездою севера явись!
И по мере того, как я слушал ее, все во мне переполнялось торжествующей уверенностью: нет, отныне моим детям никакие идеологи в мире не смогут на свой политический манер вдолбить в голову, что такое хорошо и что такое плохо.
Отныне они это знают сами. По Пушкину.
В поисках собственной Америки
На этот раз Америка началась для меня с новой книги Василия Аксенова "В поисках грустного бэби". Ее подарил мне основатель и владелец нью-йоркского издательства "Либерти" Илья Левков. На всем пути в моей американской поездке она служила мне своеобразным путеводителем, с которым я сверял свои собственные впечатления об этой стране. И хотя наши с автором оценки и впечатления о ней чаще всего не совпадали, атмосферу, душевный и духовный воздух Нового Света автору, на мой взгляд, удалось запечатлеть с поразительной адекватностью.
Разумеется, в отличие от Аксенова, мне, человеку, не говорящему ни на каком языке, кроме русского, было намного труднее проникнуться окружающей явью, но многое из описанного им оказалось на удивление узнаваемым. Эта тема требует особого разговора, и я в свой черед еще вернусь к ней.
На этот раз мне хотелось бы поделиться впечатлениями о своих американских встречах с соотечественниками.
Честно говоря, я готовился к этим встречам с некоторой опаской. Почти четырнадцать лет эмиграции многому научили меня. Времена первой эйфории, вызванной головокружительным опьянением свободой, праздничного взаимопонимания выплывших на вольный простор бывших советских колодников и всеобщего эмигрантского братания, давно прошли. Чем-то встретит меня сегодня безотказно отзывчивая когда-то русскоязычная аудитория, что за сюрпризы готовит мне и какие за эти годы духовные или психологические метаморфозы с ней произошли? Тем более что буквально передо мной по тем же дорогам уже пронеслись шумной ватагой именитые гости из Советского Союза на все вкусы и пристрастия: Окуджава и Кобзон, Евтушенко и Чухонцев, Товстоногов и Зыкина с полудюжиной других рангом ниже и талантом пожиже, - всех, по правде говоря, и не перечислишь. Судите сами: как тут привычному эмигрантскому гостю выдержать конкуренцию с натиском такой плотности и охвата? Ведь, как известно, в своем отечестве пророка нет, а эмиграция - это тоже своего рода отдельное отечество.
Уже первые контакты в Бостоне настораживали. От почти слепого в прошлом доверия друг к другу не осталось и следа. Чуть не каждый собеседник начинал с априорного несогласия, используя любую мою оговорку для спора или полемики. Все это сулило мне мало приятного. Так что, идя на свое выступление в местный культурный центр новой эмиграции, я приготовился к довольно сложной словесной баталии.
Баталия, конечно же, произошла, но, к моему удивлению, совсем не того содержания, какого я ожидал. Оказалось, что воинственность моих первых собеседников была продиктована не возникшим вдруг ностальгическим комплексом вины перед оставленным отечеством, а желанием вести разговор по-настоящему, всерьез, без скидок на положение или авторитет гостя.
Разумеется, от сугубо литературных тем мы быстро и незаметно для себя перешли к проблемам современной России, ее прошлого и будущего, ее исторической судьбы и происходящих в ней в наши дни процессов. Уж таковы участь и положение этой страны в современном мире, что, о чем бы в связи с ней вы ни заговорили, о сельском хозяйстве или цветах, вам все равно придется перейти к вечным или, как у нас на родине говорят, проклятым вопросам мирового бытия.
Аудитория не просто спрашивала, - аудитория высказывалась, выражая свою собственную позицию по отношению к происходящим событиям. Это был поединок на равных, где стороны не столько стремятся к победе друг над другом, сколько сообща ищут ответы на волнующие их вопросы. Мы как бы сдавали друг другу экзамен на духовную, политическую и гражданскую зрелость. И, надо сказать, мои слушатели в целом оказались на этом экзамене выше всяких оценок.
И хотя не обошлось без выпадов (да и какая это была бы русскоязычная аудитория, если бы обошлась без этого!), но в конечном счете мы, при минимальных отклонениях в ту или другую сторону, пришли к одним и тем же выводам. Коротко я сформулировал бы эти выводы следующим образом:
1. Широко разрекламированная советскими властями политика так называемой гласности рассчитана прежде всего на внеиіний мир и не влечет за собой каких-либо фундаментальных изменений в структуре тоталитарного общества. Скорее наоборот - лишь укрепляет режим, делает его более эффективным и опасным.
2. Деятели культуры, гастролирующие теперь по странам Запада, при всей их возможной личной порядочности, включены в глобальную акцию по дезинформации мирового общественного мнения, задействованную сегодня на всех уровнях западного общества.
3. Тем не менее мы должны всячески использовать возникающие контакты для распространения нашей собственной информации и наших идей внутри советского общества.
Слов нет, мы говорили в тот вечер и о многом другом: о перспективах культуры внутри страны и в эмиграции, о "Континенте" и других русских зарубежных изданиях, о нашей эмигрантской жизни вообще. И меня при этом приятно удивляла заинтересованная осведомленность слушателей в тех проблемах, которые так или иначе нами затрагивались. Казалось бы, что теперь большинству из присутствующих оставленная ими и оказавшаяся для них мачехой родина? Что им, уже пустившим прочные корни в новой для себя почве изгнанникам, ее язык, ее культура, ее поражения и победы? Как говорится, что он Гекубе, что ему Гекуба?
Но, видно, можно географически передвинуться в пространстве, но невозможно избыть из себя память о доме, в котором мы родились, каким бы безрадостным ни казался нам отсюда этот дом. Прожитой судьбы, судя по всему, уже не избудешь, с этим нам теперь жить, с этим и умирать. Она - эта часть нашей жизни - будет жить в нас до конца дней, заставляя память возвращаться к ней снова и снова. Оттого, наверное, и одарила нас эта встреча таким взыскующим, но зато и таким поистине праздничным взаимопониманием.
Перипетии эпохи великого реабилитанса, общественные бури вокруг Театра на Таганке, ситуация в "Новом мире" Твардовского - все это волновало мою аудиторию, будто происходило буквально вчера.
Я словно вновь окунулся в пусть иллюзорную, но освежающую атмосферу эпохи наших несбывшихся надежд и несостоявшихся чаяний.
"Значит, - заряжался я их взволнованностью, - мы еще живы, не сломлены ни чужбиной, ни повседневными заботами, ни духовным забвением!".
Разговор продолжался и после официальной встречи, Уже на квартире друзей, где я остановился, и затянулся далеко за полночь.
Старый московский друг и один из первых моих литературных учителей наседал на меня со своими монологическими возражениями; добрый приятель нас обоих - крупный ученый-энергетик с мудрой снисходительностью старался примирить наши точки зрения, а заботливые хозяева светились в нашу сторону гостеприимным радушием.
Господи, дай нам сохранить в себе до конца этот наивный пыл вчерашних ниспровергателей!
Затем были Чикаго, Нью-Йорк, Филадельфия и Сан-Франциско, и повсюду, с некоторыми вариациями, повторялось то же самое - шестая великая держава Эмиграция продолжала жить, волноваться, чутко пульсировать одной-единственной болью, которую я определил бы словами американского классика Томаса Вульфа: "Взгляни на дом свой, ангел!".
Между выступлениями в Филадельфии и Сан-Франциско у меня оказалось четыре свободных дня. И тут, неожиданно для самого себя, я решился на довольно рискованную авантюру: проехать от Нью-Йорка до Тихого океана на рейсовом автобусе. Поездка и впрямь оказалась крайне для меня утомительной, но в конечном счете я не пожалел о ней.
По дороге я с удивлением для себя открыл, что Америка - страна малозаселенная. На глазах рушились во мне застарелые стереотипы, в согласии с которыми Новый Свет - это почти беспрерывное скопище небоскребов и промышленных комплексов, где вольному простору и природе давно уже не осталось места.
Мимо окон текла, проносилась страна. Десятки и десятки километров тянулись леса без единого жилого островка или полевой прогалины. И это в наиболее заселенной - восточной - части США!
Изредка, словно мираж, фата-моргана, над зеленым морем возникал у самого горизонта многоступенчатый силуэт городской застройки - и тут же таял, растворялся за первым же поворотом дороги.
По сравнению с подобной лесной глухоманью европейская часть России выглядит сегодня индустриальным и урбанистическим царством.
Первая ночь смыкается вокруг машины, так и не скрасив окружающий пейзаж жилым огоньком или сквозным просветом, а наутро, едва приходишь в себя, везде, насколько хватает глаз, уже плывет бескрайняя степь и если бы не английский говор за спиной, можно подумать, что я нахожусь в дороге где-то на Кубани, - до того пронзительно узнаваемым выглядит все вокруг: зеленя с резкими островками мохнатых рощиц то тут, то там, безводными распадками и даже колодцами, которые у нас называют "журавлями". Вот уж воистину: не дай мне Бог сойти с ума!
Словно задавшись целью окончательно околдовать меня этой похожестью, заоконный пейзаж вскоре оборачивается передо мной предгорьями Северного Кавказа где-нибудь в районе Ставрополя или Невинномысской: овечьи стада на безлесых склонах, линии электропередачи над волнообразной линией горизонта, ленточки одноколеек, время от времени перерезающие наш путь. Мирная провинция Среднего Запада, родина американской классики!