Магия узнаваемости не оставляет меня и в легендарной теперь Неваде - колыбели атомных полигонов. Здесь многое напоминает среднеазиатский Прикаспий. Те же выжженные солнцем взгорья вдалеке от дороги, та же колючая поросль поверх песчаной пустыни, то же известково-белесое небо над ними. Так и чудится, что вот-вот за ближайшим изгибом асфальтового шоссе распахнется перед глазами сверкающая под раскаленным солнцем обманчивая гладь Каспийского моря.
Пожалуй, единственный по-американски неповторимой частью пути оказались для меня ущелья Большого каньона, хорошо знакомого в России по многочисленным вестернам и кинобоевикам Голливуда. Зрелище действительно в высшей степени впечатляющее.
Но стоило закончиться этой неповторимости, как пейзаж оборачивается вдруг Причерноморьем где-нибудь между Туапсе и Тенгинкой, - так похоже, что меня даже подмывало заговорить со своим соседом по-русски. А дальше - больше: пальмы, илистый воздух океана, фланирующая публика на знойных улицах Сакраменто, столицы штата Калифорния.
Честно говоря, к концу своего более чем рискованного пути (согласитесь, три дня и три ночи, сидя в автобусе, - это путешествие не из самых комфортабельных!) в конечном счете я увидел то, что не удавалось еще великому множеству любителей воздушного транспорта, - страну. А это чего-нибудь да стоит!
В Сан-Франциско я сразу же попал в руки своих старых польских друзей - Луциана и Барбары Снедоверов, больших почитателей русской литературы, которые окружили меня такой заботой, что все мои дорожные перипетии показались мне почти несущественными. Первое, с чем они поспешили меня познакомить, это знаменитый теперь на весь мир Станфордский университет. Именно здесь работал над материалами к "Красному колесу" Александр Солженицын.
При их любезной помощи я встретился с куратором Славянского отдела университетской библиотеки Войцехом Залевским, сравнительно молодым еще человеком, буквально влюбленным в свое огромное хозяйство. Он знакомил меня со своим книгохранилищем так, будто не он мне, а я ему делал при этом неоценимое одолжение. К сожалению, даже в таком деликатном деле, как наука, подобные люди теперь крайне редки. Впрочем, на таких вот она, эта нынешняя наука, видно, и держится!
Но гостеприимные хозяева и далее не оставляли меня своим заинтересованным вниманием. Уже на следующее утро я был представлен проживающей в Пало-Альто члену президиума Международной амнистии Жинетте Саган, с которой у нас завязались прочные дружеские и деловые контакты. Переписка, кстати сказать, между нами уже возникла.
Я бы пропустил что-то очень важное для себя, если бы ничего не сказал о нескольких книжных магазинах Западного побережья Соединенных Штатов.
А это, на мой взгляд, тема отдельного разговора. При тех крошечных тиражах, которыми выходят наши книги за рубежом, и при прямо-таки микроскопическом спросе на них книжные магазины в Сан-Франциско если и не процветают, то приносят их хозяевам вполне сносный доход.
Первый из них, куда я заглянул, просто поразил меня своим поистине европейским размахом - здесь было все, что только душа пожелает: от Александра Солженицына до словарей Брокгауза и Эфрона и чисто специальной литературы по всем областям человеческих знаний.
Ирина Григорьевна Шведе, хозяйка магазина, - не просто коммерсант. Она еще и дипломированный ученый - специалист по Пшибышевскому. Ее неподдельное человеческое радушие в сочетании с профессиональной эрудицией привлекает к ее магазину большинство местных книжников.
Не бедствует, при всей своей внешней скромности, и книжная лавка "Глобус" Вероники Аренс-Пулавской. Разумеется, распространение книг в условиях эмиграции, когда чуть не под боком широко действует советская книжная торговля, сбывающая свою (и не всегда плохую!) продукцию по бросовым ценам, - дело далеко не легкое, но тем не менее покупатель в наши магазины идет, а значит, нашей литературе еще жить и жить!
Об этом же свидетельствовал и вечер, на котором мне пришлось выступить в первый же день.
"Эмигрантский возраст" зала колебался от восьми до десяти, а то и двенадцати лет. И тот интерес, какой проявили ко мне, эмигрантскому писателю, здешние слушатели, превзошел все мои ожидания. Вопросам практически не было конца. И каким вопросам!
За окном, можно сказать, бушевал Тихий океан, а мы говорили о России. И только о ней. И не в последнюю очередь о ее литературе. И, надеюсь, не в последний раз.
Суммируя свои выступления в Америке, я позволил бы себе даже некоторый рискованный парадокс:
Русская эмиграция сегодня - последний читающий остров серьезной литературы в мире!
Я хотел бы закончить свои заметки тем, с чего начал: книгой Василия Аксенова "В поисках грустного бэби", которую я читал и перечитывал по дороге из Нью-Йорка до Сан-Франциско.
Конечно же, это была книга об Америке, но совсем не о той, что проплывала мимо окон моего автобуса. С ее страниц она неслась, гремела и асфальтово плавилась в водовороте почти апокалипсического вихря. Имена, лица, архитектурные силуэты сменяли друг друга, будто в каком-то фантасмагорическом калейдоскопе. Под стать этой ликующей феерии оказывалась и вся ее словарная фактура: уверенно броская, с почти летящей строкой и радужно праздничной окраской.
А вокруг меня медленно текла глухая американская провинция с редкой одноэтажной застройкой, знакомой мне еще по дорожным запискам Ильфа и Петрова, где не только собака - прохожий, и то редкость. Та же российская Тмутаракань, только на современный лад, сытая и ухоженная. Лишь по американской классике можно было себе представить, какие страсти, какие борения кипят там, за этим безмятежным благополучием!
Тем не менее Аксенов заворожил меня своей урбанистической экспрессией, но в то же время и незаметно втянул в спор. Я вступал с ним в рукопашную чуть не на каждой странице: об общих знакомых, об отношениях к тем или иным американским традициям, о современной русской литературе, наконец!
Но в этом, видно, и таилось главное достоинство его книги: она не могла, не умела, не соглашалась оставить кого-либо равнодушным. Если хотите, она даже провоцировала читателя на беспощадный поединок.
С Америкой Аксенова я сталкивался довольно редко за отсутствием языковой связи, а когда с помощью переводчика все-таки сталкивался, то особого удовольствия в этом общении, честно говоря, не находил.
Кем-то справедливо замечено, что американцы не любят, чтобы их учили. А откройте мне: кто любит? Но вот учить, к сожалению, любят все. В том числе и американцы. В этом я отдал бы им даже приоритет, в особенности их интеллектуалам и политикам. Американский интеллектуал или политик в этом отношении мало чем отличается от советского, он все знает, все понимает и обо всем судит с абсолютной безапелляционностью. Но, к счастью, Америка состоит не только из этой публики - и главным образом не из этой. Америка состоит из миллионов и миллионов тех, кто прекрасно умеет говорить и слушать, гневаться и сострадать, верить и надеяться. И в этом ее животворящая сила. Наверное, именно поэтому сегодня она является в нашем далеком от всякого совершенства мире единственным надежным оплотом свободы, куда обращены теперь глаза обитателей чуть ли не двух третей земной тверди.
Многое из этой книги мне было уже знакомо по газетным выступлениям Аксенова и радиопередачам, но тем не менее, скомпонованное в одно целое с сопутствующим этому, как всегда, чуть ироничным авторским комментарием, породило чудо: совершенно самостоятельную книгу. Причем, книгу очень высокой пробы.
Прочитав ее уже в первый день пути, я потом снова и снова возвращался к ней, чтобы опять-таки - увы! - о чем-нибудь поспорить с автором. Но в конечном счете мы все-таки, на мой взгляд, договорились с ним в главном для нас: в том, что каждый волен видеть мир таким, каким он хочет и может этот мир видеть. Согласитесь, для писателей, а в особенности русских писателей, это уже немало.
Помнится, где-то в самом начале шестидесятых, в разгар так называемой оттепели (о, сколько их уже было на нашем коротком веку!) мы с Василием Аксеновым довольно сильно повздорили на почве открытия наикратчайших путей поисков своего "грустного бэби" или чего-то в этом роде. Дело понятное, время на дворе стояло самое что ни на есть эпохальное, каждый из нас считал себя тем самым гением, у которого - единственного и неповторимого! - в кармане импортного пиджака позвякивал заветный ключик от этой самой дорожки.
Но вот прошло время. Время, стоившее одним из нас лагеря, другим психушки, третьим могилы, а четвертым, вроде нас с Аксеновым, - горькой чужбины. И вдруг стало ясно, как дважды два, а то и еще яснее, что волшебного ключика никому из нас не дано, что грустного бэби нам все равно не найти, но зато у нас остается восхитительная возможность его искать. И этого у нас уже никто не отымет.
По звучанию эта книга представляется мне развивающимся по спирали блюзом, но в то же время, как это ни парадоксально) она удивительно русская книга. Я чувствую, как из-под американского сленга, манхэттенского гуда, рева авиалайнеров и разноязыкого колдовства толпы тянется за мной по американским дорогам до самого Тихого океана вечная боль русской сказки:
- Где ты, где ты, мой братик, отзовись!
* * *
На этом я заканчиваю небольшой цикл заметок о своей американской поездке. Кто знает, - пройдет время, улетучатся первые впечатления, и мне захочется рассказать вам о чем-то куда более важном и существенном для себя и для вас…
II
НАСЛЕДИЕ ДРАКОНА
Заговор равнодушных
Меня часто спрашивают: почему я против советской системы? А действительно, задумываюсь я, почему? Мой дед рабочий-путеец, в годы гражданской войны - большевик, комиссар Сызрано-Вяземской железной дороги. Мой отец из крестьян, боец Красной армии, ставший затем рабочим химического завода, что в Москве в Сокольниках, тоже большевик, правда, троцкистского толка. Сам я по первой профессии также рабочий-каменщик. Все в моей семье - русские, как говорится, до седьмого колена, то есть принадлежим к якобы господствующей в СССР национальности. Казалось бы, передо мной - русским потомком участников революции, рабочих, совершивших эту самую революцию ради своих детей (то есть меня!), - открыты были в этой стране все дороги и двери. Но на поверку все оказалось наоборот.
Вначале был репрессирован мой дед, как слишком радикальный ленинист; затем, еще в тридцать третьем году, - мой отец, как еще более ретивый троцкист; а их потомок, то есть ваш покорный слуга, в двенадцатилетнем возрасте вынужден был оставить школу и пойти работать на деревообделочный завод: ремонтировали ящики из-под мин, доставленные туда с фронта.
После - уход из дома и долгая полоса скитаний по России и связанные с этими скитаниями последствия: нищенство, бездомность, случайные заработки, детские колонии.
Множество занятий и профессий пришлось перепробовать мне: каменщик, землекоп, алмазоискатель, библиотекарь и, наконец, провинциальный газетчик и радиожурналист.
Путь этот в конце концов привел меня в литературу, и начало мое в ней, на первый взгляд, было (во всяком случае по провинциальным меркам) довольно успешным: первая публикация в двадцать с небольшим лет, первая книга стихов в двадцать три года, первая поставленная на сцене пьеса - в двадцать шесть. Тем не менее, сталкиваясь у себя в стране с теми, от кого зависела моя профессиональная и человеческая судьба, я всегда ощущал по отношению к себе исходящий от них холодок отчуждения: при всей моей кристально пролетарской анкете я был для них чужой, опасный, неудобный человек. Что-то во мне их неизменно настораживало, отталкивало даже в пору моей к ним, казалось бы, полной лояльности.
Даже после того, как я, опубликовав первую повесть "Жив человек" в разгар хрущевской либерализации (сразу же вслед за выходом "Одного дня Ивана Денисовича" в "Новом мире"), был принят в Союз писателей, отношение ко мне со стороны власть предержащих мало изменилось. Тем более, что меня не интересовали проблемы возврата молодежи к идеалам своих отцов, конфликты хороших председателей колхозов с плохими партийными секретарями или баталии героев технического прогресса с бюрократами и рутинерами. Меня интересовала вечная проблема литературы: голый человек на голой земле.
Поэтому, в отличие от своих сверстников вроде Евтушенко, публиковался я от случая к случаю, материально перебивался, как у нас говорят, с хлеба на квас (хотя числился одно время даже членом редколлегии самого ортодоксального литературного журнала "Октябрь"!), а о заграничных поездках мог только мечтать. Однажды, к примеру, когда меня пригласили как-то в Польшу (подчеркиваю, не на Запад, а в Польшу!) и я пришел с этим приглашением к тогдашнему секретарю по оргвопросам московского отделения Союза писателей, а по совместительству генералу КГБ Виктору Ильину (кстати, сыну гувернантки и галантерейного приказчика, что имеет прямое отношение к теме этой статьи), между прочим, относившемуся ко мне довольно благожелательно, он рассмеялся мне прямо в лицо: "Спрячь и никому больше не показывай!".
Постепенно я начал задумываться над причинами этой необъяснимой, на первый взгляд, неприязни к моей скромной персоне со стороны репрезентативных представителей советской системы и в конце концов пришел к определенным и окончательным для себя выводам по этому поводу. Но прежде, чем поделиться ими с читателями, я хотел бы привести ради наглядности биографию моего близкого знакомого преуспевающего кинематографиста X.
Дед его - крупный помещик и капиталист; отец - автор расхожих поэтических текстов, лауреат и т. п. Никто в семье ни во что и никогда не верил, но тем не менее не репрессировался. Сын в детстве воспитывался нянями и гувернантками; в юности - лучшими педагогами из советских учебных заведений для привилегированной номенклатуры. Нужды или преследований в жизни не ведал, сделал головокружительную карьеру в кино, беспрепятственно разъезжал по всему свету чуть ли не с младых ногтей. В настоящее время с советским паспортом в кармане свободно циркулирует с Востока на Запад, где ставит фильмы на здешних киностудиях.
В результате, я - политический эмигрант, антисоветчик или, как еще меня называют в советской печати, отщепенец. Он - лояльный гражданин, патриот, идеологически выдержанный культурный деятель.
Не правда ли, пикантно?
И вот когда я начал приглядываться к элите советского общества (а судьба меня сводила со множеством из них, начиная с провинциальных боссов, кончая некоторыми членами Политбюро), то мне всегда бросалась в глаза одна их характерная особенность: о своем происхождении они обычно упоминали в общих чертах - "рабочий", "крестьянин", "трудовой интеллигент". Причем в подробности, как правило, старались не вдаваться, предпочитая отделываться политическими банальностями. Стоило же завести с ними речь о деталях их пролетарского происхождения, как мои собеседники и вовсе прекращали разговор.
В конце концов я пришел к убеждению, что подавляющее большинство из них попросту сочинили свою родословную, приспособив ее к общепринятым стандартам процветающей в стране политической демагогии. Все они, при ближайшем рассмотрении, оказывались детьми или внуками миллионов тех самых российских сийесов, которые, терпеливо переждав стихийные страсти гражданской междоусобицы и внутрипартийных распрей, сделались в определенный час верной гвардией тоталитарной власти сталинского призыва и после смерти тирана окончательно стали всесильной олигархией, наделенной ничем не ограниченной властью. Ведь даже Никита Хрущев, хваставшийся на каждом перекрестке своим шахтерским прошлым, служил на шахте, как выяснилось впоследствии, всего лишь парикмахером.
У меня нет сколько-нибудь достоверных фактов о социальном происхождении нынешних советских руководителей, кроме того, что один из заместителей председателя Совета Министров Катушев, говорят, - сын нэпмана двадцатых годов. Но о социальных корнях сталинского Политбюро теперь довольно хорошо известно. Сам Сталин - сын владельца небольшой сапожной мастерской, по образованию - священник. Анастас Микоян из мелкобуржуазной армянской семьи и тоже выпускник духовной семинарии. Андрей Жданов - сын директора гимназии (эта должность в старой России приравнивалась к генеральской). Вячеслав Молотов - то же самое. Лаврентий Берия - из мелкопоместного мингрельского дворянства. Георгий Маленков также из религиозной семьи, его даже собственные соратники звали за глаза Попадьей (нынче, проживая в Москве на пенсии, отказался от восстановления в партии и числится церковным старостой в одном из столичных приходов). И лишь Михаил Калинин, общее посмешище всего Политбюро и "лично товарища Сталина", украшал это мелкобуржуазное сообщество своей рабоче-крестьянской родословной.
Я понял со временем, что они не терпят меня, потому что такие, как я, являются дискомфортной щелочью для их больной совести. Они готовы терпеть нас в качестве безмолвных рабов, но - горе нам, если мы пытаемся вопреки их воле сделаться сознательными личностями, возвращающими себе принадлежащее нам по природному и Божественному естеству право выбора. Ибо для них мы - дети той самой революции, которую они сначала предали, а потом сожрали под пайковую водку и номенклатурную икру.
В связи с этим мне вспоминается рассказ одного из ведущих деятелей "Пражской весны", которого после эмиграции приняли его итальянские товарищи на их самом высоком партийном уровне. Правда, при всем своем "еврокоммунизме", "свободомыслии" и "независимости" приняли на закрытом заседании с условием абсолютного неразглашения (дело прошлое, разглашаю!)
Наученный горьким опытом гость высказал хозяевам свое твердое убеждение в том, что после прихода коммунистов к власти в Италии им придется сойти с политической сцены.
- Но кто же придет тогда, - спросил его старейший из участников этого заседания, - кто именно?
- А тот, кто придет, - ответил гость, - он еще даже не в партии, он сейчас торгует контрабандными сигаретами в Неаполе…
Хозяева, разумеется, только скептически усмехнулись в ответ. Хозяева, разумеется, никак не смогли поверить в столь незавидную для себя перспективу. Хозяева, разумеется, были убеждены, что у них все будет по-другому, хотя могли бы вспомнить для примера судьбы лидеров коммунистического движения в послевоенной Восточной Европе: Рудольфа Сланского, Ласло Райка или Трайчо Костова. Им всегда было невдомек, что не дубчеки будут решать судьбы социализма в мире, а бронетанковые соединения Советской армии. Вспомните знаменитое сталинское: "А сколько там дивизий у этого самого папы римского"?