Со стороны океана доносилась неясная, размытая расстоянием мелодия. Тем не менее, прислушавшись, можно было в ней ощутить какую-то странную, щемящую сердце смесь веселья и грусти, светлой, мечтательной меланхолии и затаенного страдания.
- Фрэнк Синатра...
Тихонько, себе под нос напевая и бормоча слова, которые ни Александр Наумович, ни его жена не могли разобрать, Илья отправился на кухню со стопкой посуды в руках.
Та же мелодия, но уже в полную силу звучала на берегу, когда после чая вся компания, по предложению Инессы, отправилась подышать и полюбоваться океаном вблизи. Как всегда, когда человек оказывается наедине с природой и все, что занимало до того его мысли, тревожило и грызло, кажется мелким, пустым, как бы вообще не существующим - в сравнении с тем, что существовало всегда и будет существовать вечно: морем, звездами, горными кряжами, так и теперь, на берегу, перед безмерным простором, в котором нет ничего, кроме воды и неба, куда-то прочь отлетело все - конвергенция, диссидентство, партократия, реформы, от которых зависит будущее России... Все, все это ушло, растворилось, рассеялось в теплом, пахнущем солью и водорослями воздухе, померкло в ярком, густом, трепещущем на водной глади свете луны, исчезло, поглощенное громадностью мира. В этой громадности ощущалась и громадность смысла или замысла, ради которого этот мир когда-то возник или был создан, однако замысел этот был смутен, загадочен, хотя, вероятно, включал в себя и те маленькие, ничтожные помыслы, которыми жили люди, каждый из них. Но связи между тем и другим было не постигнуть. И потому на какой-то миг все пятеро почувствовали себя размером и значением подобными песчинкам, которыми был усыпан пляж, а точнее - щепками, принесенными океаном и выброшенными волной на берег Америки...
Но такие мгновения не длятся долго. По краям неба, приглядевшись, можно было заметить редкие, слабо мерцающие звездочки, к тому же время от времени по нему медленно и уверенно, по заранее размеченным трассам, плыли огни - ярче, крупнее, чем звезды, иногда их было сразу несколько и они двигались в разных направлениях или навстречу друг другу, с неба доносился ровный, отдаленный самолетный гул - и оно уже не казалось таким громадным и загадочным. Со стороны шоссе слышался непрерывный, как рокот прибоя, шум проносящихся мимо машин. Дома, расположенные за дорогой, походили на гигантские прозрачные кристаллы, наполненные светом, и еще - на пчелиные соты, увеличенные до невероятных размеров, источающие золотисто-медовое сияние. Пляж уже опустел, но там и сям еще виднелись люди, бродящие вдоль воды или, обхватив колени, сидящие на берегу. Кто-то плавал, кто-то барахтался на мелководье, повизгивал, рассыпая вокруг веера огнистых, искрящихся брызг. И были здесь куда отчетливей, чем с балкона, слышны слова исполняемой Фрэнком Синатрой песенки. Кто-то все время крутил одну и ту же пленку - и Александр Наумович, плохо разбирая на слух английскую речь, уловил припев:
Let’s forget about tomorrow,
But tomorrow never comes...
Правда, это был всего лишь припев, означавший, по-видимому, что-то вроде "забудьте про завтра, ведь завтра никогда не приходит", Александр Наумович хотел спросить у жены, как перевести остальное, но почему-то раздумал.
Все уже сидели, расположась на заботливо прихваченной Инессой подстилке, покрытой мягким ворсом, когда заговорил Илья, по обыкновению словно ни к кому не обращаясь, а, глядя в океанскую даль, беседуя с самим собой:
- Как-то раз, в самом начале, нас познакомили с одним американцем, привели его к нам домой, был переводчик, из наших, завязалась беседа, представлявшая, так сказать, "взаимный интерес"... Американец расспрашивал, кто я, откуда, почему эмигрировал... Я рассказал ему кое-что - и про то, как по нашей семье 37-й год прокатился, и как моя мать в детдоме росла, потому что родители ее в ГУЛАГе погибли... И про Инну, которой после окончания хореографического училища с отличием напрямую сказали: "Здесь таким, как вы, хода не будет... Уезжайте!.." И как потом ее выживали из театра, и прошло несколько лет, прежде чем ей дали танцевать Одетту и Жизель... Так вот, все это я рассказал американцу, и стало мне отчего-то стыдно и противно - мочи нет... Вышло, будто жалуюсь, прошу сочувствия... И я говорю: "Но все равно, несмотря ни на что, Россия - это моя Родина, мне было тяжело ее оставлять, я ее люблю..." Американец выслушал перевод - и смотрит на меня сердито, будто я его обманываю. "Как это, - говорит, - вы любите?.. За что?.. После того, что вы рассказали... Простите, - говорит, - но я вам не верю..." И я чувствую - ведь и вправду не верит!.. А что ему скажешь, как объяснишь... Да и что тут объяснять, когда у него башка на манер компьютера: все сложит, вычтет, просчитает и итог подобьет... Но, может, в конечном-то счете он прав? И никакая это не любовь, а рабская психология? Своего рода мазохизм?..
Никто ничего не ответил, да и вряд ли его внимательно слушали, Марк и Александр Наумович встали и, разговаривая, медленно прохаживались поблизости, Мария Евгеньевна слушала Инессу, которая, как и муж, за столом больше молчала и только сейчас что-то прорвалось в ней, хлынуло... Она была чуть ли не вдвое моложе Марии Евгеньевны, но та порой ловила себя на мысли, что в чем-то она, эта девочка, старше, зрелее ее, во всяком случае опытней...
Между тем Александр Наумович говорил:
- Знаете ли, Марк, я отнюдь не во всем с вами согласен, отнюдь, но на кое-какие стороны вы мне открыли глаза... Действительно, мы кое в чем, должно быть, ошибались... Мы слишком верили, слишком надеялись - и за всё, за всё должны нести ответ... По крайней мере - перед своей совестью. Это драма всей русской истории: прекрасная, бескорыстная, исполненная самоотвержения интеллигенция - и в результате?.. "Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды..." Но что было лучше: сохранить эту гнусную власть, основанную на лжи и крови?.. Нет, нет и тысячу раз - нет!.. Но, Марк, я вам скажу... Только вам, даже Марии Евгеньевне я не решусь в этом признаться... Ведь мы столько хлебнули при этой власти... Лучшая часть моей жизни ушла на исследование природы силлабо-тоники русского стиха... Я, как в нору, забрался в эту далекую от политики область, а писать и делать мне хотелось совсем другое... И все же ударов и колотушек мной было получено - не счесть... Я ненавижу этот строй, эту власть и ее присных... И все же... И все же, Марк, я иногда ловлю себя на мысли, что она была предпочтительней того хаоса, того маразма, который наступил за ее крушением. Сейчас страдают миллионы ни в чем не повинных людей, и у них нет никаких надежд на то, что будет лучше... Тогда были лагеря, психушки, бездарная цензура, да, но была надежда!..
- Нет, я с вами не согласен, - говорил Марк. - Все, что произошло, произошло к лучшему, и в этом прямая заслуга - таких, как Сахаров, как вы... Без вас вряд ли было возможно сломать эту систему в столь короткий срок. Вы готовили к этому народ, объясняли, как грамоте учили, почему так жить дальше нельзя... Вы расчистили место, и на него пришли мы. К тому, как вы характеризовали нас, людей, скажем так, новой формации, можно добавить немало густых красок, но это не меняет дела. Да, сейчас России нужны такие люди, их энергия, их глубочайший интерес к тому, чтобы начатый процесс продолжался. Пусть этот интерес меркантильный, спекулянтский, безжалостный, но он лучше той спячки, того равнодушия, которые раньше были повальными. Именно в личном интересе - гарантия необратимости процесса. Вы скажете - мы жестоки?.. Да. Мы не считаемся с теми, кто слаб, стар, умственно неполноценен?.. Да, и еще раз - да. Но знаете, что мы выстроим вместо современного государства, если станем исходить из понятий гуманизма?.. Старомодную богадельню! Приют для нищих и бездомных! И только!.. Так что не сокрушайтесь, не терзайте себя, дорогой Александр Наумович. Вы свое сделали, осуществили, так сказать, свое историческое предназначение... Хотя действовали, как водится испокон века на Руси, уж слишком самоотверженно и бескорыстно, в результате чего и очутились здесь, на этом берегу... Но как бы там ни было, от нашего поколения вашему - низкий, как говорится, поклон...
Александр Наумович слушал Марка с нарастающим отвращением. Каждое слово его жалило, причиняло боль. А что, если я ему просто завидую?.. - подумал он вдруг. - Завидую вот этой молодости, вере в себя... Завидую этим дурацким шортам, этой ужасающей майке с пальмами и попугаями... Завидую тому, что он платит за номер по сто пятьдесят долларов в сутки - столько же, сколько нам с Машей положено по велферу в месяц...
Какая-то туманная мысль, не мысль - неясное воспоминание всплывало и тут же тонуло у него в мозгу, мешало слушать... Наконец он вспомнил и даже остановился, радуясь, что память его еще способна пробиться сквозь пласты стольких лет...
- Я вспомнил, Марк, о чем мы разговаривали, когда вы пришли ко мне в первый раз. Помните - Чехов, спор с учительницей... Это было лет этак двадцать пять назад...
- Убей бог, не припомню, - сказал Марк, мгновенно смягчаясь и меняясь в лице: он смотрел теперь на Александра Наумовича сверху вниз, улыбаясь ласково и предупредительно, как смотрят на детей или слабеющих разумом стариков.
- Мы разговаривали о "Вишневом саде", - с тихим торжеством в голосе сообщил Александр Наумович. - О Лопахине... Вопреки вашей учительнице и школьному учебнику вы полагали, что это единственный положительный образ в пьесе, и я ничего не мог вам доказать!..
- Я и сейчас так полагаю, - сказал Марк все с той же мягкой улыбкой, от которой у Александра Наумовича где-то пониже затылка и между лопаток дохнуло холодом.
- Как я решилась?.. - говорила Инесса, лежа вполоборота к Марии Евгеньевне. В бледном, сумеречном свете луны ее лицо казалось размытым, утратившим четкие очертания, только глаза блестели на нем так ярко, с такой пронзительной силой, что Марии Евгеньевне, как от резкого света, хотелось временами зажмуриться или стереть слезу. - Так и решилась, в одну ночь. Конечно, мы и до того столько думали-передумали, считали-пересчитывали, что выиграем, что проиграем... Тут как назло вдруг все сошлось: Илью повысили, назначили ведущим инженером проекта, квартиру дали новую, в самом центре города, мне в театре главреж говорит: дура, ты же навсегда со сценой простишься, ты же себя потом проклянешь... Ты пойми, это же все равно что заживо в гроб лечь и велеть себя сверху землей присыпать, а потом разровнять, чтобы и следа никакого не осталось... А тут - хочешь, для тебя "Вестсайдскую" поставлю, хочешь - "Щелкунчика", "Болеро", в зарубеж на гастроли поедем... Ну, вот я и металась - туда-сюда... А тут - помню, проснулась, темно, и тусклый такой, фиолетовый свет на занавесках - от рекламы напротив... И вдруг - словно вспышка какая-то, озаренье: нет, больше не могу! Дышать нечем! Задыхаюсь!.. И еще минута-другая - задохнусь!.. И не нужна мне ни эта ваша квартира, ни "Вестсайдская", ни "Болеро", о котором столько мечтала... Ничего, ничего мне не нужно - от вас!.. Хватит! Не хочу больше ни ходить, ни танцевать на этой земле! Не хочу, чтоб и дети мои по ней ходили!.. Здесь, на этой вот самой земле погромы шли, от них один мой прадедушка, спасая семью, в Америку уехал, а у другого всех вырезали, его самого убили, одного отца моего, малолетку, чудом каким-то соседи спасли... Так потом он землю эту от немцев защищал, а в 53-м его из больницы прогнали - как же, "врачи-отравители", "убийцы в белых халатах"!.. А теперь?.. Перестройка, митинги, со всех сторон только и слышно - демократия, демократия... А в театре за моей спиной шепчутся: "Сионисты всю власть в труппе захватили! Думают, это им Израиль!.." А тут еще "Память", и в "Нашем современнике" статьи такие печатают, во всех грехах и бедах евреев обвиняют... И вот я лежу в кровати и думаю: да как же это?.. Да что же тут размышлять и взвешивать-высчитывать?.. Вот, думаю, твои предки, темные, необразованные, всю-то свою жизнь прожили, не выходя из местечка, - а, значит, были у них и гордость, и человеческое достоинство... А ты?.. Сколько можно терпеть, чтобы тебе в глаза плевали?..
Бужу Илью, говорю: "Хватит! Ничего не хочу - хочу быть свободной!.." - "Надо подумать..." - "Оставайся, думай, надумаешь - приедешь, а я подаю документы..." Я понимала, ему будет труднее, чем мне, хотя ведь и мне было нелегко - бросить все, главное - сцену... Но в ту ночь что-то изменилось во мне, в какое-то, может, мгновение, которое созревало всю жизнь... Так птенец в яйце - растет-подрастает, пока - кр-рак! - не лопнет скорлупка... И здесь... Я вдруг почувствовала... И квартира, и друзья, у нас их было немало, и театр... Что все это - важно... Не то слово... Что за слово - "важно"... Что все это - моя жизнь, но кроме того - я еще и человек... А человек должен, обязан перед самим собой - быть свободным... Чего бы это ни стоило...
- А поскольку человек свободен, - сказал Александр Наумович, ухватив последние слова Инессы, - то я решил искупаться... - Они втроем уже с полчаса прогуливались вдоль берега - он, Марк и Илья, и теперь подошли к тому месту, где сидели, вернее - лежали на песке Инесса и Мария Евгеньевна.
- Было бы непростительно упустить такую возможность...
Александр Наумович, при всей погруженности в историю русского стихосложения и чтение диссидентской литературы, был неутолимо любознательным путешественником, объездил всю страну, от Кижей до Памира и Сахалина, для Марии Евгеньевны не было ничего удивительного в его желании прибавить к своей туристической биографии еще одну заманчивую подробность.
- Только недолго, - сказала она, - и не забудь про свои почки, хорошенько потом разотрись...
- Кстати, - сказала Инесса, - полотенце я тоже взяла, на всякий случай... Мы тут часто купаемся, при луне... Илюша, ты с Александром Наумовичем?.. Пойди, окунись, а то комары заели... - На берегу в самом деле было много комаров, и становилось все больше. Но хотя всего лишь "пойди, окунись" сказала она, Илья как-то странно, словно сбоку и откуда-то издали, посмотрел на нее, отвел глаза, усмехнулся...
- А я останусь, - сказал Марк и растянулся на подстилке.
Они лежали трилистником - сблизив головы как бы в центре круга.
- Мы уехали, а спустя немного времени приехал Илья... - продолжала Инесса. - Я сказала себе и детям... Бореньке было четырнадцать, Яшеньке тринадцать... "Свобода, - сказала я, - о, да, это прекрасно!.. Но за свободу надо платить..." Мы решили с самого начала: никакой помощи от родственников, надеемся только на себя!.. Мы сняли самую дешевую квартиру в самом скверном районе, в ней было холодно, сыро, по полу бегали мыши, к тому же хозяйка - кстати, из венгерских евреев - буквально издевалась над нами, кричала, что приехали даром есть хлеб, чтоб мы убирались в свою Россию... Никто никогда в жизни так на меня не кричал, да я и не позволила бы... А тут... Я сказала себе, что все стерплю, обязана стерпеть, ведь другая квартира обошлась бы нам дороже... Мы запретили себе жаловаться, мы сказали себе, что вывернемся, все преодолеем - сами!.. Мы радовались каждому заработанному доллару, и когда Боря с Яшенькой за целый день работы - они разносили, бросали в почтовые ящики рекламу прачечной - принесли по три доллара, это был праздник!..
Нет, наши дети не были неженками... Но только здесь они почувствовали себя сильными, самостоятельными... Почувствовали себя взрослыми людьми, понимаете - людьми, это главное... А я?.. Я сама?.. Раньше я и помыслить себя не могла вне театра, репетиций, спектаклей... А тут оказалось, что могу... Могу жить без всего этого... Я работала в пошивочной мастерской, на фабрике игрушек, в норсингхоме, ухаживала за больными, беспомощными стариками, которые мочились под себя и не могли ни спустить ног, ни повернуться... И при этом знала, что ни от кого не завишу, то есть завишу только от себя, принадлежу только себе...
- А театр?.. - спросила Мария Евгеньевна.
- Я приказывала себе не думать об этом... Одетта-Одиллия должна порхать по сцене в белой пачке и на пуантах, а не носить горшки с кровавой мочей... Потом я занялась аэробикой, стала давать уроки, оказалось, за это хорошо платят... Ко мне пошли люди, нам сделалось легче жить... Хотя, когда я приходила домой, мальчики кормили меня с ложечки - я бывала не в силах шевельнуть рукой... Но как бы там ни было, сейчас у нас есть все - квартира, две машины, без этого тут не проживешь, дети учатся в университете, жаль, вы их не увидите, сейчас каникулы, они гостят у своих приятелей в Канаде... Правда, это Америка, за все, что мы имеем, надо платить... Квартира, машины, мебель - ведь все в рассрочку... И так получается, что я работаю днем, Илья зачастую ночью... Друзей у нас нет, мы живем одиноко, я же говорю - ваш приезд - целый праздник для нас... А так... Земля эта для нас чужая, чужой и останется... Но думать об этом некогда, хотя это, может быть, и хорошо, тут надо думать о том, как зарабатывать деньги, на остальное тебя просто не хватает...
- И это вы называете свободой?..
Прежде чем ответить Марии Евгеньевне (вопрос был жесток, Мария Евгеньевна и сама это чувствовала, но то ли это было в ее характере, то ли в профессии, требующей максимальной ясности при постановке диагноза), Инесса помолчала, играя ракушками, выцеженными из песка. Она их легко и ловко бросала вверх, ловила, подхватывала лежащие на подстилке, бросала вновь - и полностью, казалось, отдавалась этой игре, похожая на маленькую, целиком увлеченную своей забавой девочку. Руки ее двигались при этом так плавно, с такой точностью ловили продолговатые, с острыми краями раковинки, так были гибки в запястьях, а пальцы, при всей их цепкости, казались до того лишенными суставов и похожими на узкие, удлиненные цветочные лепестки, что и Мария Евгеньевна, и Марк, наблюдая за Инессой, словно и сами были поглощены ее игрой, забыв о заданном вопросе.
Но Инесса о нем не забыла, и ракушки, казалось, не отвлекали, а, напротив, позволяли сосредоточиться на нем...
- Вот и Илья меня о том же спрашивает... - проговорила она наконец, следя глазами за взлетающими в воздух ракушками и не глядя ни на Марка, ни на Марию Евгеньевну, - а что я могу ответить?.. Я знаю наверняка одно - наши дети будут свободны, за них я спокойна...
- Очень хорошо вас понимаю, - сказала Мария Евгеньевна. - И наши дети так же считают. - Она вздохнула.
- Пойду, посмотрю, как там наши купальщики...
Мария Евгеньевна поднялась, расправила платье и пошла вдоль берега, озабоченно вглядываясь - то в сидящих на песке, то в бредущих по колено в воде, закатав штаны и высоко подняв юбки. Не замечая здесь ни Александра Наумовича, ни Ильи, она с неожиданной, не известно откуда взявшейся тревогой всматривалась в серебристо-черную даль, в залитую лунным блеском гладь океана, трепетно-живую, покрытую мелкой зыбью...
...But tomorrow never comes,
But tomorrow never comes...
Сладкая меланхолия Фрэнка Синатры пронизывала воздух, в котором слабо и нежно мерцали огоньки, рассыпанные по широкой, образующей залив излучине берега, в небе, как покинувшие свое привычное место звезды, плыли золотые, синие, зеленые светлячки-самолеты, отовсюду веяло истомой, наступившей после жаркого дня, и бездумным, расслабленным покоем. Только вспышки выдвинутого далеко в океан маяка, с механической точностью загоравшиеся через равные промежутки времени, настораживали, намекали на какую-то фальшивинку в этом покое...