Голос ее неожиданно прозвучал напряженно, глухо, и сказано это было так, что вся веселость Лены показалась мне вдруг напускной... Как это бывает со случайными спутниками, она рассказала мне в самолете свою историю - внезапная любовь, стремительное замужество после десятого класса, жизнь в отдаленном военном городке, унылый офицерский быт, погоня за звездочками, пьянство, сплетни, ревность, рукоприкладство... Все завершилось разводом, спором из-за ребенка, в который включились родители мужа, похитившие мальчика (именно эти слова и были употреблены: похищать, похитители...). Ее рассказ, смятение, доверчивость, с которой временами она прижималась к моему плечу, как бы ища опоры, возбуждали сочувствие, жалость. Но я слушал, не вникая в запутанные перипетии, уже зная, что у красивых блондинок с легко загорающимися глазами нередко возникают усложненные отношения с миром, драматические ситуации, реальные или воображаемые, - без этого жизнь для них теряет остроту, терпкость, делается пресной, бесцветной... Однако теперь я подумал, что это куда серьезней, и я не могу просто взять и оставить ее посреди улицы, с картошкой и луком, с начавшими копиться между пушистых ресниц поблескивающими на солнце слезинками.
Мы присели в небольшом скверике. Наш разговор - продолжение того, который завязался в самолете, - на обоих нагнал злую тоску. И снова повторилось чувство, владевшее тогда нами обоими: у каждого своя беда, и никто не в силах тебе помочь... Но так же, как больничная палата сближает людей, товарищей по несчастью, что-то сближало и нас, подталкивало друг к другу... Что именно?.. Может быть, даже не ожидание помощи, а надежда на сочувствие, которое само по себе иной раз служит утешением.
- А я надумала попросить вас об одном деле, - сказала Лена, словно в ответ на мои мысли.
Она рассказала, что ей посоветовали обратиться в суд, чтобы вернуть себе сына, у нее все уже готово, и заявление написано, только хорошо бы кому-нибудь из сведущих людей сначала прочитать его, подправить...
- Это вы про меня?.. Да какой же я "сведущий"?..
- Ну, прямо уж... В газету пишете - и не сведущий?..
Я замялся. Пришлось ей выложить все про шоколадку - все, как было, начистоту... На нее это не подействовало.
- Вот делов-то! - тряхнула она головой. - Шоколадка!.. У меня дома целых три плитки... Я в больнице сестрой работаю, больные угощают - не откажешься, да я и сама его люблю. Только раз так, я все вам отдам - несите своей бабульке...
Полуденный зной был нестерпим, тень акации, под которой Мы сидели, от него ничуть не спасала. Лена обмахивалась платочком, то доставая, то пряча его за вырезом платья, и там всякий раз мелькала, дразнила родинка
- Ну, согласны?.. А я вас компотом угощу, прямо из холодильника... И черешней...
Она упрашивала меня так настойчиво... Шоколадка - крутилось у меня в мозгу, - Шоколадка... Шоколадка... Бог его знает, найду ли я ее в магазине, а тут наверняка... И не три, конечно, а одну - что тут такого?.. Не для себя же, в самом деле, нужна мне эта шоколадка...
Шоколадка, - твердил я на разные лады, - шоколадка, шоколадка... Но не о шоколадке были мои мысли...
Лена перехватила их, поняв по-своему:
- Только вы, чего доброго, решили, может, что у меня совсем другое на уме? Мол, одинокая баба мужика залучить к себе хочет?.. Тогда идите, идите... Я не держу... - Она вскочила, одернула платье, из сощуренных в щелочки глаз на меня полыхнуло огнем. Просвеченные солнцем волосы на ее высоко вскинутой голове блестели, как золотая корона.
"И в каждой женщине таится королева..." - вспомнились мне чьи-то слова. Я не мог прийти в себя от столь стремительного преображения. Я почти бежал, сетка с картошкой колотила меня по ногам, впереди яростно цокали тонкие, как спички, белые каблучки...
10
Сидя в небольшой комнате, затененной плотными шторами, я прочел заявление в нарсуд, написанное детским почерком и, что хуже, детским языком. Впрочем, взявшись его править, я тут же остановился, подумав, что именно таким, то есть естественным, человеческим слогом и должна писать мать, у которой отняли ребенка. Мне стало не по себе оттого, что я должен лишить жизни эти наивные, святые каракули. Пока я обдумывал первую фразу, в голове у меня все время мелькало что-то вроде "Сим довожу до вашего сведения..." Тем не менее, я приступил к работе. Лена, облаченная уже по-домашнему, в ярких тонов халатик, старалась не мешать, и если входила в комнату, то лишь с тарелочкой, на которой громоздилась крупная, почти черная черешня, или с очередным стаканом обещанного ледяного компота. Заглядывая через мое плечо на исчерканные сверху донизу страницы, она вздыхала, выбирала на тарелочке самую крупную ягоду и подносила к моим губам. При этом, когда она перегибалась через меня, ее грудь мягко касалась моего плеча.
Работая, я не забывал поглядывать на часы, но только закончив правку (в которой, кстати, был вовсе не уверен, впервые имея дело с подобными документами) сообразил, что мой почерк, заставлявший страдать редакционных машинисток, Лене будет и вовсе не под силу. Пришлось усадить ее за стол и продиктовать ей исправленный текст.
Наконец наш труд был завершен, я собрался уходить. Лена принесла и протянула мне, как и говорила, три плитки шоколада, и притом орехового, с рыжей белочкой на обертке. Они были твердые и холодные на ощупь - наверное, тоже из холодильника, да и где еще хранить шоколад в такую жарынь?.. Я взял одну, но Лена чуть не насильно разжала мои пальцы и втиснула в руку еще две: "Это от меня вашей бабульке..."
- Спасибо, - сказал я, - мне пора... - И задержался на пороге.
Что-то щемяще-жалкое, жалобное - как тогда, в самолете, - проступило вдруг во всей ее фигурке, в нерешительности, с которой она протянула было руку, прощаясь, но тут же отвела ее, и квартира, в которой останется она одна, показалась мне тоже убогой и жалкой, в особенности же - листочки из школьной тетрадки с заявлением в нарсуд, лежавшие на столе, рядом с тарелочкой, на которой, в узком лучи солнца, пробившемся между шторами, мясистым бочком поблескивала забытая черешенка.
- Видно, вы ее очень любите, вашу бабульку?.. - сказала Лена. - Ведь это она вас растила-воспитывала, так ведь?.. Прямо с детства?..
Она стояла передо мной, опираясь о стену плечом, ей не хотелось, чтобы я уходил.
- Не с детства, - сказал я, - с войны, тогда мне было уже десять.
- Ну, это все равно. Ведь она в ту пору была уже старенькой, трудно ей приходилось... - Лена вздохнула. - А вы как считаете, вернут мне сыночка?.. По суду?.. Ведь у вас-то другое дело - война... А тут, при живой матери, у чужих людей... Не хочу!.. Ведь мать родную, какая она ни есть, никто не заменит, правда?..
- Правда, - сказал я. - Никто не заменит. А сына вам вернут, обязаны вернуть...
Не помню, о чем говорили мы еще, стоя в прихожей, да это и не имеет значения, поскольку именно тогда я впервые подумал - как бы со стороны - о мальчике, оказавшемся на руках у старой, уже мало к чему способной женщины, о которой лишь по привычке говорили: "Рахиль?.. О, Рахиль!.." Я подумал о том, чем был для нее этот мальчик, после того, как она потеряла в один год всех - мужа, дочь, зятя... Подумал, как они жили - на ее мизерную, получаемую за мужа пенсийку, и на пенсию, которая причиталась мальчику за отца, погибшего на фронте, ее хватало на полбуханки хлеба на базаре или на пять кило мерзлой картошки, это я помнил. И помнил, как те, кто говорил: "О, Рахиль!.." - приносили ей - кто рубашку, кто шапку, кто брюки, кто парусиновые туфли, или боты, или калоши - для мальчика, и одно требовалось подкоротить, другое подлатать, третье перелицевать, чем она и занималась по ночам при коптилке или лампе-семилинейке, но лампа была уже роскошью, на нее керосина не хватало... Все это приносилось к празднику, в качестве подарка, чтоб никого, не дай Бог, не обидеть, не оскорбить: "наше местечко" не путало естественную, вошедшую в обычай доброту, и милостыню, "поделиться" здесь не значило "отдать"... Все эти люди и росли, и жили всю жизнь, сплетясь корнями, как травяной дерн, из которого не выдернуть один корешок, чтобы не повредить другой. В этот сплошняк, в эту густую дерновину пустил свой корешок и мальчик, и был он подобен слабой травинке, которой бы и не выбиться из земли, не будь этого корешка... Я подумал, что мальчик этот потом вырос и уехал, и его никогда не посещала простая мысль - что он что-то должен, чем-то обязан этим людям... А им никогда не приходило в голову - о чем-то его попросить...
11
Я говорю: "я подумал", но, конечно же, обо всем этом я подумал позже, потом, а тогда всего лишь слабая полоска света прорезалась для меня во тьме...
- Лена, - сказал я, - мне пора... Меня ждут.
- А вы идите, - сказала она. - Кто вас держит?.. - Она переступила с ноги на ногу, словно только и дожидаясь, чтобы я ушел.
- Мне пора, - повторил я, не двигаясь.
Не знаю, сознавал ли я, что в то время, в те самые минуты, когда я стою в чужой, полутемной прихожей, с чужой, почти незнакомой мне женщиной, держа сверток с тремя плитками шоколада (к чему, к чему мне целых три плитки?..), там может случиться, или уже случилось, или сейчас как раз и случается то, чему суждено случиться?.. Не потому ли я и стоял здесь, чтобы случилось это без меня?..
- Почему у вас глаза такие замерзшие?.. - сказала Лена, придвигаясь ко мне и приподнимаясь на цыпочки, чтобы заглянуть мне в лицо. - И весь вы какой-то замороженный... Бр-р-р!.. - Она передернула плечами. - Ау, где это вы?.. Вернитесь!..
Она дохнула на меня, округлив рот и выпятив губы, как дышат, отогревая заледеневшие пальцы. Губы ее были черными от черешни, дыхание - сладким, душистым.
- Дайте сюда ваш шоколад, - рассмеялась она, - никуда он от вас не денется... Так... - Не оборачиваясь, она положила сверток на полочку перед зеркалом. - А теперь обнимите меня...
12
Там, на подзеркальной полочке, и остались они лежать, три плитки, с грызущей орешки белочкой на обертке. Я вспомнил о них, когда вышел на улицу, но возвращаться не стал...
Уже вечерело, приторно-сладкий аромат акаций стелился над городом, в окнах загорались огни, воздух, казалось, вибрировал от шуршания, шороха, шарканья множества подошв - толпы людей неторопливо прогуливались по центральным улицам, отовсюду слышались громкие голоса, беззаботный смех. Не так легко было пробиться сквозь цепочки гуляющих, перегородивших тротуары и проезжую часть, но я не обращал внимания на недовольные окрики и не сбавлял шага. Разумеется, сворачивать в кондитерский магазин я не стал, было поздно, к тому же в сердце у меня с каждой секундой нарастала тревога.
В самом деле, перед нашим домом я увидел машину скорой помощи. Водитель сидел на скамейке перед входом, между кустов отцветшей сирени, и курил. Заметив меня, он плюнул, кинул окурок на землю и растер каблуком. Он смотрел на меня так мрачно, будто знал, откуда я иду, чем занимался.
Из подъезда навстречу мне вышло несколько человек, вероятно - соседей, среди них было двое в белых халатах - мужчина с торчавшими из бокового кармана трубками стетоскопа, наверное, врач, и за ним сестра с аптечкой. Я посторонился... Наверное, лица на мне не было, когда тетя Муся увидела меня, - она стояла на пороге, дверь была еще приоткрыта... Она посмотрела на меня с испугом:
- Ничего не случилось... Пока...
13
Бабушка умерла, когда я уже вернулся домой. Редакция срочно вызвала меня: отпускное время, сотрудники разъехались, кто-то должен делать газету...
Телеграмма, полученная неделю спустя, была коротенькой, дала ее тетя Муся: "Дорогой нашей бабушки больше нет" - и дата похорон... Прилететь на них я не сумел.
14
Вот уже тридцать с лишним лет прошло с тех пор, и с каждым годом нарастает на мне всё больше грехов великих и малых, а история с шоколадкой все торчит среди них ржавым гвоздем, и жжет, и колет, и жалит...
Хотя, если разобраться, дело-то вовсе не в ней...
Но нет-нет да и померещится мне слабый, чуть слышный голос:
- Купи мне шоколадку... - просит он.
И я все обещаю, обещаю...
НЕ ТОТ ПРОФИЛЬ
Была самая мерзкая пора московской осени: холодное стальное небо сплошь затянуто тучами, резкий ветер мечет по асфальту поземку, норовит забраться за шиворот, в рукава, обрывает последние листья с голых деревьев и на всем - на лицах прохожих, на домах, троллейбусах, красных полотнищах с лозунгами - лежит сумрачный колорит, словно все покрыто налетом пепла... Но с той же педантичностью, с какой раньше по утрам Дора Матвеевна отправлялась к себе в лабораторию, она и теперь каждое утро выходила из дома, позволяя себе разве что единственное послабление - выходить часом позже, не в семь, а в восемь. Она могла бы делать это и не в восемь, а в девять или даже десять, когда схлынет час пик, но ей отчего-то хотелось, пусть не надолго, слиться с угрюмой толпой, привычно штурмующей автобус, и там, внутри, ощутить себя частью единого, напряженного тела, плотно забившего проход, покачивающегося во время движения, пульсирующего, пропуская кого-нибудь к выходу... Ей, маленькой, с заметно выдающимся между лопаток горбом, всегда бывало нелегко в толпе, а в такой - особенно, и однако что-то ее тянуло в эту толпу, что-то выталкивало из дома - каждое утро, исключая воскресные дни.
Добравшись до нужного места, она еще раз сверяла адрес по записной книжке, в которую заносила все мало-мальски подходящие объявления со страниц "Вечерки" или со щитов "Мосгорсправки". Достав из сумки блокнот, надевала она очки в массивной роговой оправе, с толстыми выпуклыми линзами, останавливалась на краю тротуара, проверяя номер дома или вывеску, и - в своем длиннополом пальто - бывала похожа на черную, зябко нахохлившуюся птицу. Потом шла она к подъезду или проходной.
Кадровики встречались ей разные. Были среди них такие, что смотрели на нее острым, всезнающим взглядом, будто пронзали насквозь длинным ножом. "Вы опоздали, - говорили они, почти не разжимая губ. - Мы уже приняли на это место... Вчера..." И Дора Матвеевна отчего-то неловко извинялась и уходила, цепляясь носком туфли за край дорожки. В спину ей, чувствовала она, снова втыкалось длинное острое лезвие.
Иные предлагали ей присесть, задавали вопросы.
Удивленно рассматривали ее, услышав, где она работала раньше, какие имеет правительственные награды. Затем ей вручали анкету, которую надлежало заполнить и принести. Она заполняла и приносила. И обычно взгляд кадровика застревал на одной из граф, она знала - на какой. "К сожалению, - слышала она, - хотя химики нам нужны, но нам не подходит ваш профиль..." Или что-нибудь в этом роде. Бывало трудно понять, почему ей не отказывали сразу, ведь глаз у кадровиков был наметанный и уж что-что, а ее профиль никого не мог обмануть...
Домой она возвращалась, когда на улицах уже густели сумерки, а в окнах загорались огни. Они были разноцветные - оранжевые, золотистые, розовые, лимонные, в зависимости от абажура, но каждое окно манило семейным теплом, уютом, тихой радостью встречи уставших за день и собравшихся за вечерним столом людей... Дома ее встречала сестра, ставила перед ней разогретую, слипшуюся вермишель, банку с зеленым горошком или каперсами, баклажанную икру, ломтик сыра - все такое, что можно купить в магазине, она не любила и не умела готовить. Целые дни напролет она читала, выходя на улицу разве что в библиотеку, сменить журналы и книги, да в ближний магазин.
Дора Матвеевна, садясь к столу, хрустела застывшими пальцами, грела руки, обхватив стакан с чаем, засовывала поглубже в матерчатые шлепанцы озябшие ноги. Развернув перед собой газету, сестра следила за ней, бросая обжигающе-насмешливый взгляд поверх газетного листа.
- Ну, так что? Тебя можно поздравить?.. - говорила она молчаливо склонившейся над тарелкой Доре Матвеевне.
- Пока нет, - вздыхала Дора Матвеевна, вороша вилкой вермишель. - Ты же все сама прекрасно понимаешь, Берта... Пока - нет...
- Пока!.. - взвивалась Берта. Черные глаза ее метали злые искры, черные, сросшиеся на переносье брови взлетали вверх. - Ты еще надеешься?.. Еще не понимаешь, в какой стране ты живешь?.. И что за люди вокруг?.. Ты послушала бы, о чем они болтают на кухне: "Скоро их всех..." "Их" - это нас!.. Да что там... Ты посмотри, о чем здесь пишут! Посмотри!..
- Что же прикажешь делать, Берта, - говорила Дора Матвеевна, помолчав. - Разве человек выбирает, где ему родиться?.. Какая она ни есть, но это наша страна... И давай прекратим этот бесполезный спор. Кстати, не включить ли репродуктор погромче?.. Кажется, сегодня "Театр у микрофона".
Это действовало. В прошлом сестры были завзятыми театралками. В прошлом - не теперь. Берта уже несколько лет как отчаялась найти работу в качестве экономиста и больше не предпринимала бесполезных попыток. Вдобавок ее мучило и ожесточало то, что живет она на иждивении сестры, которая каждое лето уезжала куда-то к черту на рога, в Казахстан, в неведомый Берте Атбасар, в геологическую экспедицию: заработанных там денег хватало, чтобы кое-как перезимовать, дотянуть до нового лета...
Сестры слушали передачу "Театр у микрофона", Дора Матвеевна читала мемуары знаменитых артистов, режиссеров... Шуршал, раздвигаясь, занавес, пылала рампа, потрясенный зал взрывался рукоплесканиями... Там бушевали высокие страсти, звучали заветные имена - Гамлета, Чацкого, Брандта... А на другой день, поднявшись, когда еще не рассвело (все равно ей не спалось), Дора Матвеевна вновь отправлялась по намеченным адресам.
Иногда, очутившись неподалеку, она заходила к брату. Борис работал в Мосстрое, руководил группой проектировщиков, ему поручали ответственные задания. Он был уживчив, не лебезил перед начальством, не держался начальником перед подчиненными, его уважали и ценили те и другие. Правда, имя его было известно лишь в узком кругу; когда готовый проект поступал на утверждение верха, оно значилось где-то в самом конце списка авторов или исчезало вовсе.
От высокой, плечистой фигуры Бориса веяло мужской надежностью, силой, а кроме того - чем-то давним, родным... И он, и его жена встречали Дору Матвеевну с неизменной приветливостью, тянули к столу, но она, после долгих уговоров, соглашалась только на чашку чая.