- Боря, - говорила она, когда они оставались вдвоем, - ты можешь объяснить, что происходит?..
- Не понял, - говорил Борис, пододвигая к ней вазочку с вареньем. - Или тебе с молоком?.. Что ты имеешь в виду?..
- Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду, - Дора Матвеевна помешивала в стакане ложечкой, с преувеличенным вниманием следя за кружением чаинок. - Тебе не кажется, что кое в чем это напоминает Германию?.. Помнишь "Семью Оппенгейм"?..
Брат не спешил с ответом.
- Дора, - наконец произносил он, опустив голову, и лицо его при этом темнело, - я очень тебя прошу не касаться таких вещей у нас в доме... - И он показывал глазами на стену, за которой разучивала гаммы на пианино его дочка-школьница.
- И вообще, - говорил он, провожая Дору Матвеевну и подавая ей в прихожей пальто, - все зависит от характера. Если у человека скверный характер, как, скажем, у нашей Берты, он все свои неприятности сваливает на антисемитов... К тому же мы слишком любим обобщать...
Он предлагал ей взять или хотя бы занять у него денег - Дора Матвеевна категорически отказывалась. Да и Берта не допустила бы этого. Она не любила Бориса и давно перестала у него бывать.
- "Полезный еврей", - с усмешкой говорила она о нем.
Однажды Доре Матвеевне повезло: зайдя на Центральный, телеграф, чтобы погреться, она вдруг услышала: "Дора, это ты?.." Вглядевшись в склоненное к ней скуластое лицо с маленькими, широко расставленными голубыми глазами и веселой щербинкой между кривоватых передних зубов, она узнала своего однокурсника Самсонова. С тех пор, как они учились на химфаке, прошло добрых двадцать лет, и не назови он ее первый, она вряд ли признала бы в солидного вида человеке, облаченном в габардиновый плащ и шляпу с элегантной ленточкой, того самого Шурика Самсонова, который добродушно разрешал всему курсу трунить над его деревенским произношением, сапогами гармошкой и чрезмерным усердием в науках, последнее, кстати, не мешало ему частенько заваливать зачеты и экзамены.
- Что ты здесь делаешь?.. - спросил он, поддерживая ее под локоть.
От неожиданной встречи в голове у нее стоял легкий туман. Она сказала: "Да так... Зашла погреться..." - и тут же пожалела о том, что это сказала, потому что последовали вопросы, на которые она закончила отвечать только сидя в машине, дожидавшейся Самсонова за углом.
Остальное походило на сказку - стремительный проезд (пробег? пролет?..) по улицам Москвы, отделанный мрамором вход в Управление, где Самсонов работал, кабинет с навощенным паркетом, с тяжелыми, плотными шторами, с портретом Генералиссимуса на стене, с таким просторным кожаным креслом перед столом, что она примостилась на краешек, чтобы не утонуть в нем, а сидеть, доставая ногами до выстилавшего пол ковра. Доре Матвеевне еще не доводилось бывать в таких кабинетах, и она рассматривала его и всё, что в нем было, как разглядывают искусную декорацию - в первый момент после того, как подняли занавес. Она не сразу поняла, что среди телефонных переговоров, которые начались тут же, едва Самсонов сел за свой массивный, темного дерева стол, один впрямую касался ее. Но догадалась об этом, когда Самсонов с нажимом проговорил:
- Считайте, что это моя личная просьба...
Вырвав листок из перекидного календаря, он написал на нем несколько слов и протянул Доре Матвеевне:
- Здесь адрес, тебя будут ждать завтра к десяти. Если что-то вдруг не станцуется - звони немедленно, здесь и мой телефон...
- Шура, - сказала она, еще не придя в себя от всего, что случилось, - ведь я ставлю тебя... под удар...
- Семь бед - один ответ, - махнул рукой Самсонов, широко улыбаясь щербатым ртом.
Она подумала, что ему нравится играть перед ней роль всемогущего бога. Хотя в последний момент, уже у двери, когда они прощались, Доре Матвеевне показалось, что глаза Самсонова смотрят как-то невесело...
Когда на другой день она явилась по адресу, обозначенному на календарном листочке, ее приняли, как добрую знакомую, и даже посочувствовали, что добираться из дома до работы ей придется не меньше полутора часов.
На обратном пути она не чуяла ног под собой. И несмотря на то, что это было ей не по пути, завернула в Столешников и там, в кондитерском магазине, который любила больше других, купила коробочку грильяжа и, порывшись в сумке, еще и коробочку свежайшей - только здесь такая бывает - белорозовой пастилы. А потом, проходя по Пушкинской мимо филиала Большого театра, постояла перед сводной афишей, прикидывая, на какую оперу они с Бертой смогли бы пойти после первой получки.
- Что так рано?.. - удивилась Берта, когда она вошла. И, не дожидаясь ответа, швырнула на стол развернутую посредине "Правду". - Здесь фельетон... Такой гадости я еще не читала!.. - Но, увидев, что сестра достает из сумки грильяж и пастилу, она вытаращила когда-то красивые, карие, с поволокой, а теперь горячо блестевшие, словно воспаленные глаза. - Ты с ума спятила?..
- Немножко, - сказала Дора Матвеевна. - Кажется, меня принимают на работу...
Теперь она уходила из дома в начале восьмого и возвращалась к семи. Лаборатория, куда ее зачислили, была связана с геологоразведкой, здесь подвергали анализу образцы пород, привезенные со всех концов страны, добытый на большой глубине керн. Работа для Доры Матвеевны была знакомая, примерно тем же занималась она в Атбасаре, и мало что в этой работе напоминало те сложнейшие исследования, которыми она была поглощена до войны... Однако всему, чем доводилось ей сейчас заниматься, придавала она своего рода блеск и даже артистизм. Геологи поздравляли заведующую лабораторией с новым работником, а сама она вскоре стала доверять Доре Матвеевне то, что требовало особой добросовестности, опыта и мастерства...
Помимо всего, Дора Матвеевна обрела здесь, в лаборатории, новую привязанность. Под началом у нее оказалась молоденькая выпускница университета - тоненькая, изящная, с девическими косичками, которые она укладывала на затылке "корзиночкой", и красивым, бледным, всегда чуть-чуть не то удивленным, не то испуганным лицом. У Ирины (так ее звали) была маленькая девочка, грудничок, и она раз или два в день уходила ее кормить. Все в лаборатории сочувственно относились к Ирочке, тем более, что муж оставил ее и дочку, Дора же Матвеевна не только ей сочувствовала, но и выполняла положенную Ирочке работу, так что ее отлучки не отражались на делах лаборатории.
Несколько раз она побывала у Ирочки дома - привозила лекарства, когда девочка болела, и кое-что из съестного - из того же Столешникова. "Вы нас балуете, - говорила Ирочка, и ее красивое бледное лицо принимало еще более удивленное выражение. - А ну, скажи бабе Доре спасибо..." - наклонялась она к дочке. Но та, укутанная в розовое одеяльце, только выкатывала на Дору Матвеевну бледно-голубые глазенки и выдувала ртом пузыри.
По вечерам Дора Матвеевна, случалось, прямо после работы поджидала Берту перед входом в филиал Большого, или в Малый, или в зал Чайковского - теперь они могли позволить себе иногда такую роскошь...
Но блаженный этот период оказался недолгим. Однажды Лариса Павловна, заведующая лабораторией, вернула Доре Матвеевне результаты анализов:
- Слащев ожидает других данных...
Она предложила проверить полученные результаты, если понадобится - провести повторный анализ.
Лариса Павловна была миловидной пышнотелой блондинкой, крашеные волосы дымились над ее головой солнечным нимбом. Говорили, что ее муж служит в армии, что он то ли генерал, то ли нечто вроде этого, во всяком случае Лариса Павловна держала себя так, словно заведует лабораторией не столько по собственному желанию, сколько делая кому-то тягостное для нее самой одолжение, и все обязаны это понимать и ценить.
Дора Матвеевна провела повторный анализ, хотя в этом не было никакой необходимости.
- Это снова не то, что требуется,- поморщилась Лариса Павловна.
- Но...
- Вы можете делать анализы еще и еще, пока не добьетесь правильных результатов... От них зависит судьба всей экспедиции Слащева, это минимум триста человек, оборудование, средства... Мы не должны ставить им палки в колеса, поймите вы это!
- Но я не могу фальсифицировать данные, брать цифры с потолка...
- Выходит, я призываю вас фальсифицировать данные?.. Ну и ну!..
Негодование, бурлившее в голосе заведующей лабораторией, казалось, было искренним.
"Нет-нет, - думала Дора Матвеевна по дороге домой, - я не хотела ее обидеть,.. Но ведь это значит - пустить по ветру десятки, да что там десятки - сотни тысяч... Ведь каждая скважина, особенно при глубинном бурении, стоит огромных денег, она не может этого не понимать... Или я говорила с ней слишком резко?.."
- Дура! - сказала Берта, когда она поделилась с сестрой своими неприятностями. - Далось тебе их проклятое государство!.. Тебя взяли, держат - сиди и не рыпайся!.. Ты человек маленький, тебе приказали - ты исполнила, а там уж не твоя забота!..
Дора Матвеевна знала заранее, что скажет сестра. И Берта знала, что ей ответит Дора Матвеевна.
- Я не хочу быть жуликом, - сказала Дора Матвеевна. - Не хочу, Берта...
В ту ночь она почти не спала. В лаборатории, во время перерыва, улучив момент, когда они остались одни, она подошла к Ларисе Павловне, чтобы объясниться. Но Лариса Павловна не дала ей договорить:
- Ах, вы об этом... Ну, что вы, милая, какое это имеет значение... Я ничуть не обиделась... - Она так приветливо, так лучезарно улыбнулась Доре Матвеевне, что у той мигом камень свалился с души. - Тем более, - добавила словно невзначай Лариса Павловна, - что материалами Слащева я попросила заняться Алпатову, и вам не о чем беспокоиться... Кстати, что у вас такое происходит с Ириной? Последнее время ее совсем не видно на рабочем месте...
- У нее болен ребенок, и я разрешила ей...
- Дорогая Дора Матвеевна, уж вы позвольте мне самой - разрешать или не разрешать... Позволяете?.. Ну вот и отлично...
А через две недели в лаборатории состоялось профсоюзное собрание, посвященное укреплению производственной дисциплины. В прениях выступила заведующая лабораторией. На фоне успехов, сказала она, которых добился советский народ на трудовом фронте, совершенно нетерпимы любые проявления разгильдяйства и безответственности. И мы, сказала она, будем бороться с ними всеми средствами, вплоть до увольнения...
"Ты уже сделала все, что могла, чтобы накликать беду на свою глупую голову, - сказала Берта сестре. - Что бы там ни говорили, а ты себе держи язык за зубами. Не давай им нового повода..." И она была права. Дора Матвеевна чувствовала, что дело вовсе не в Ирочке, на которую затем обрушилась Лариса Павловна. Но Ирочка-то этого не понимала, ей это было, по молодости, невдомек. Она сидела рядом с Дорой Матвеевной, и лицо у нее было удивленное, а покруглевшие глаза полны слез. "Что же это... Что же это происходит, Дора Матвеевна..." - шептала она, не отрывая взгляда от Ларисы Павловны, чей голос звучал все более угрожающе.
"Уволить" было тем словом, которым Лариса Павловна завершила наконец свое выступление.
- Но ее нельзя уволить, - сказала Дора Матвеевна, даже не сказала, а просто подумала вслух. - Ее нельзя уволить, потому что она кормящая мать. - Голос Доры Матвеевны одиноко и слабо прозвучал в наступившей тишине, и сама она, хотя и поднялась, встала, скорее всего походила бы на девочку-недоростка, если бы не пробитые сединой волосы, не горбоносый птичий профиль.
Трудно наверняка определить, сколько тянулось молчание - несколько секунд, минуту или больше. "Генеральша", как за глаза называли в лаборатории Ларису Павловну, смотрела на Дору Матвеевну, Дора Матвеевна - на "генеральшу"...
- Для кормящей матери мы найдем подходящее место, но в лаборатории нам необходим полноценный работник, - проговорила твердым голосом Лариса Павловна и прищурилась:
- Вы что же, Дора Матвеевна, считаете, что вы одна здесь у нас такая сердобольная?.. Что все мы - кровожадные звери?..
- Ничего такого я не считаю, я просто сказала, что кормящую мать никто не вправе уволить...
- Вот как - вы "не считаете"!.. - передразнила Дору Матвеевну почему-то задетая этим словом Лариса Павловна. - Зато я счи-та-ю, что вы клевещете на весь наш коллектив! Коллектив, который, заметьте, в трудную минуту пришел вам на помощь! Вас приняли в лабораторию из жалости, из сочувствия... Ведь русский народ жалостлив, сердце у него отходчивое... Вот он и платит за зло - добром... А чем в ответ платите вы?..
На другой день Дора Матвеевна подала заявление об уходе "по собственному желанию". Лариса Павловна подписала его, не поднимая на Дору Матвеевну глаз.
- Слишком уж вы, Дора... Не знаю, как выразиться... Принципиальная, что ли... - сказала ей Алпатова, та самая, которой поручено было перепроверить анализы у Слащева. Они вместе вышли, вместе шли к автобусной остановке. Ледяной февральский ветер после комнатного тепла пронизывал до костей. От каменных громад, сплошной стеной выстроившихся вдоль улицы, веяло холодом, и каменным казалось тяжелое, плоское, нависшее над городом небо.
Дора Матвеевна ничего не ответила, только подняла воротник, чтобы спрятать от ветра нос и подбородок. На остановке, несмотря на холод, она пропустила два или три автобуса, которые шли в ее сторону. Ехать домой не хотелось.
О случившемся Дора Матвеевна рассказала сестре не сразу, бог знает отчего, но ей неловко и стыдно было рассказывать об этом...
Она и теперь в то же время, что и прежде, выходила из дома и в то же самое время возвращалась. Она по-прежнему останавливалась возле витрин "Мосгорсправки", переписывала в блокнот адреса, которые могли пригодиться, и по-прежнему слышала - от одних, что вакансия, к сожалению, уже заполнена, от других - что именно ее профиль им не подходит... Иногда Дора Матвеевна экономила на транспорте и вместо пустопорожних, как теперь ей представлялось, дальних поездок шла в библиотеку. Там, в тепле, она читала свежие газеты, журналы. Было множество высокопарно-торжественных статей, посвященных семидесятилетию Сталина, в газетах колонка за колонкой печатались приветствия вождю от партийных организаций, трудовых коллективов, от братских компартий. И в тех же номерах видное место занимали статьи, с яростью обличавшие антипатриотов и безродных космополитов, ядовитые фельетоны с не допускавшими сомнений фамилиями. Регулярно, из номера в номер повторялась рубрика "Выше революционную бдительность!" Дора Матвеевна все это прочитывала от строки до строки - с отвращением и в то же время с тайным удовлетворением: она не одинока...
Как-то ей пришло в голову позвонить Самсонову. Она долго не решалась, но когда решилась, в трубке послышался резкий и, как ей показалось, злорадный голос: "В нашей системе он больше не работает". Вот, значит, как... "Семь бед - один ответ", - вспомнилось ей. Какие беды он имел в виду?.. Она этого не знала, но подумала, что кому-кому, а Ларисе Павловне было известно, что Самсонова больше нет...
В долгих блужданиях по городу Дора Матвеевна не раз перебирала подробности того, что произошло в лаборатории.
Для нее не было сомнения, что доведись ей пережить все заново, она поступила бы точно так же. Но как-то особенно горько делалось Доре Матвеевне оттого, что Ирочка за все это время ни разу ей не позвонила... Горько и зябко. Тем более, что, знала она, Ирочка продолжала работать в той же лаборатории.
Зима стояла суровая, снег падал редко, по тронутым ледком тротуарам опасно было ходить, многие, поскользнувшись, ломали руки, расшибали головы. Иной раз, стоя перед "Мосгорсправкой", она не в силах бывала накарябать и двух строк - пальцы не гнулись и сама она, казалось, вот-вот превратится в сосульку. На остановках Дора Матвеевна подолгу дожидалась троллейбуса или автобуса, и когда они приходили, с промороженными, заиндевелыми окнами, в них все равно нельзя было согреться, напротив, какая-то мертвенная стылость пронизывала воздух, стекала со стекол, с железных бортов, с никелированных поручней.
Надежда все чаще покидала ее. Город, в котором прожила она почти всю свою жизнь, с каждым днем становился все более колючим, враждебным, чужим. А что, если Берта права?.. - думалось ей. Она все чаще начинала чувствовать себя эмигранткой в собственной стране. Правда, временами ей вспоминалась бескрайняя, жаркая казахская степь, высокое небо, налитое густой синевой, мираж, играющий где-то вблизи горизонта, неказистые домики геологоразведочной экспедиции, где ей всегда бывали рады... Но все это находилось за тысячи километров от Москвы...
Да и до лета было еще ох как далеко. Так далеко, что порой казалось - оно никогда не наступит, зима не кончится, автобус, которого она поджидает, никогда не придет... Но он приходил, и она взбиралась в него по скользким, слишком высоким для нее ступеням, и выскабливала в мохнатом инее ногтем прозрачный кругляшок, чтобы не пропустить нужную остановку...
"ПУСИК" И "МУСИК"
Рассказ-быль
"...ибо крепка, как смерть, любовь"
Песнь песней
Стоял холодный, дождливый август, длинные белые гребешки бежали по пасмурной, чернильного цвета Балтике. Сидя в сырой комнатке захудалого пансионата, где жила Хая Соломоновна, мы говорили о Крыме. Он был для нас меньше всего географическим понятием. Для Хаи Соломоновны он означал давнюю, сломанную войной жизнь, для меня и Бориса - детство: светлые полянки под высокими, раскидистыми кедрами, аллеи с пунцовыми огнями роз, слепящее, как бы растворенное в воздухе сияние Черного моря... Теперь Хая Соломоновна превратилась в старушку восьмидесяти лет, маленькую, ссохшуюся, но на удивление подвижную, с темными, энергично поблескивающими глазами. Борис, младший ее сын, был крупен телом, грузен, животаст, он служил на танкере-газовозе старшим механиком, и "Канарские острова", "Сингапур" или "Рио-де-Жанейро" звучали в его устах как названия станций подмосковной электрички. С ним приехал его внук Максим, красивый, избалованный мальчик восьми лет - столько было нам с Борисом, когда - в сорок первом - мы расстались... На столике, в сиротской пластмассовой тарелочке, высилась горка припасенных ею для нас румяных булочек - из ближнего кафетерия, и тут же, в такой же пластмассовой вазочке, стояли прекрасные, нежные, цвета бледной зари, розы на горделивых длинных ножках, купленные нами по пути сюда, на базарчике в Булдури, они испускали тонкий аромат, на точеных лепестках брызги дождя казались каплями свежей росы... Но разве могли они сравниться с розами, которые благоухали когда-то в Ливадии?.. Разговаривая о Крыме, мы согревались в этой сумрачной комнате с устойчивым запахом плесени и койками, строго заправленными серыми солдатскими одеялами. Воспоминания наши были грустными, но от них не легко было оторваться.
Надо сказать, в общем и целом память меня не подвела и когда вслед за очередным "а помнишь..." Хая Соломоновна затронула наших ялтинских приятелей Любарских, в ее передаче сохранился почти весь прочерченный мною контур.
- А помнишь, - сказала Хая Соломоновна и лицо ее посветлело, - помнишь, как Юлий Александрович целовал дамам ручку? Хотя в то время, перед войной, никто этого не делал... И я постоянно упрекала Якова Давыдовича. "Ты видишь, Яков, - говорила я ему, - а ты на это не способен!.."
И мы смеялись - и Хая Соломоновна, и Борис, и я, и моя жена. Людей, о которых мы говорили, она знала по моим рассказам, и этого было достаточно, чтобы они и для нее означали отнюдь не пустые имена.