Я отправился ее проводить. Мы шли по каким-то улочкам, переулкам, в небе, припорошенном серебристой пылью, горели крупные осенние звезды, но вокруг было темно, только глаза у Тани ярко блестели, высвечивая как фонарики, наш путь... Но перебираясь через полную воды канавку, она споткнулась и чуть не соскользнула с переброшенной поперек дощечки. "Что же вы не возьмете меня под руку?.." Я неловко поддел ее локоть и, пока мы шли, ощущал рядом, вплотную со своим, ее тугое, твердое бедро...
- Хотите зайти?.. - спросила она, когда мы подошли к небольшому, обнесенному штакетником домику. - Хозяйка уехала на три дня, мне одной скучно... А вы какой-то замерзший... Давайте я вас отогрею... У меня и бутылочка где-то припрятана...
Не знаю, что меня оттолкнуло, удержало возле распахнувшейся со скрипом калитки. "Умри, но не давай поцелуя без любви", - это вспомнилось мне уже на обратном пути.
Больше я ни разу не заглядывал в это кафе. Таня встречалась мне иногда на улице, нарядно одетая, под руку с каким-нибудь офицером - то армейским, то флотским, и всегда отворачивалась, не узнавала меня...
4
- Евгейские бугжуазные националисты... Сионисты... Пособники амегиканского импегиолизма...
После того, как политинформация была закочена, Берта Зак, делавшая обзор недельной прессы, затащила меня в дальний закоулок институтского коридора.
- Ты меня пгезираешь?.. - сказала она, едва не притиснув меня к стене могучим своим торсом. Большие и темные, как черносливины, глаза ее смотрели жалобно, пышная грудь колыхалась, чуть не налегая на мою.
- Дуга!.. - сказал я, нечаянно подхватив ее произношение. - Ты-то тут причем?..
- Что я могла сделать?.. Он велел!..
"Он" - это был Василий Васильевич Корочкин, наш куратор-прокуратор, маленький, белобрысенький, с орденом Красной Звезды на мятом, кургузо сидевшем на нем пиджаке. Это-то меня всегда и удерживало - кто знает, может, он воевал вместе с моим отцом... На политинформации он улыбчиво слушал Берту, кивая головкой со свисавшей на узенький лобик челкой.
- Скажи честно, ты меня пгезираешь?..
Мне было жаль ее, хотелось погладить, провести рукой по ее волосам, разметавшимся по плечам, утешить... Но чем?..
- Если я кого-то презираю, то прежде всего себя.
Все мы - и Берта, и Лиля Фишман, и Алик Житомирский, и я - сдавали в Москве, не прошли, приехали сюда, где принимали всех подряд, "по недобору"... Впрочем, так случилось не только с нами...
5
Я влюбился в нее с первого взгляда...
Прошу прощения за банальную фразу, но в нее нельзя, невозможно было не влюбиться.
И не в том дело, что была она очень уж красива, нет, но глаза ее, огромные, карие, слегка близорукие и потому широко распахнутые, так сияли, так блестели и искрились, что казалось - вся она только и существует для того, чтобы нести на себе эти глаза, эти звезды, эти солнышки...
Я говорю, что была она не слишком красива?.. Как посмотреть... Золотистые волосы, ямочки, порхающие по щекам и подбородку, капризные, ломкие губки, готовые в любое мгновение сменить одну гримаску другой - приоткрыться в лучезарной белозубой улыбке, выгнуться обиженной подковкой, презрительно скоситься набок, в минуты сосредоточенности сложиться трубочкой, как это делают дети для поцелуя...
Вдобавок ее звали Леной.
Леной Никитиной.
Е-ле-ной...
За этим именем чудились мне Троя, Агамемнон, Ахилл...
"Муза, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, который..."
Но я не был ни Ахиллесом, ни хотя бы Парисом. Я был обыкновенным еврейским юнцом тех лет - хиловатым, низкорослым, оставленным войной без родителей, без своего дома. Девушки, я был убежден, не могли воспринимать меня без явной или тайной усмешки (непонятным исключением являлась Таня). Правда, в моих собственных глазах моя неполноценность отчасти возмещалась количеством книг, которые я прочел, и множеством стихотворений, которые я, никому не показывая, написал... К тому же у девушек нашего курса я почему-то вызывал особенное доверие и временами, притулясь где-нибудь в уголке, они посвящали меня в свои сердечные секреты... Но это было совсем другое...
Однажды, сидя на лекции, я, как обычно, не столько слушал преподавателя, сколько созерцал впереди, через два или три ряда, золотистые волосы... Вдруг я увидел вполоборота округлую щечку и руку, отведенную назад. В пальцах с коротко подстриженными ноготками была зажата сложенная квадратиком записка. Переходя из рук в руки, она легла на мой стол. Я развернул ее полагая, что она связана с выходом очередного номера факультетской стенгазеты, я был ее редактором. Но внизу, в правом уголке, значилось - размашисто, будто с разбегу: "Л. Н." Меня обдало жаром - как будто передо мной отворили заслонку полыхающей пламенем печи. "Говорят, вы очень умный... - было написано тем же торопливым,словно мятущимся почерком. - Не поможете ли вы нам решить задачу..." "Говорят, вы..." - начало записки звучало достаточно иронически. "Не поможете ли вы нам..." Они всегда ходили и сидели на лекциях втроем - Лена Никитина и две ее ничем не примечательные подруги... Я не был силен в математике, но тут, несмотря на угрожающий вид головоломки, оснащенной квадратными корнями и мнимыми числами, я сладил с нею на удивление быстро. Писать ответ я, однако, закончил, когда прозвенел звонок. Следующая лекция должна была начаться в другой аудитории. Никитина, щелкнув замочком своего портфеля, опередив подружек, бросилась к дверям. Я догнал ее в коридоре, синий ее жакетик так стремительно летел впереди, мелькая в толпе, что было похоже - она убегает от меня. Когда я пробился к ней, она выхватила из моей руки ответную записку и, не поднимая на меня глаз, спрятала ее за обшлаг рукава. И тут же рванулась дальше...
Странно, с того дня она будто не замечала меня... Но самое странное случилось позже... На занятиях по физподготовке был объявлен десятикилометровый кросс. У себя в группе я оказался единственным, впервые вставшим на лыжи. Река, на берегу которой был расположен наш институт, замерзла, в недавно выпавшем глубоком снегу пролегла уже укатанная, заледеневшая лыжня, по ней весело скользили наши девушки, в большинстве северянки, одни тоненькие, резвые, другие в мохнатых самовязаных свитерах, похожие на неуклюжих с виду медвежат, и все, оставив меня позади, делали мне ручкой... Ранние зимние сумерки сгустились над рекой, ничто не мешало мне повернуть обратно, но я упорно тащился по лыжне, опираясь на палки, чтобы не свалиться в снег, уже голубоватый от полной луны. Я окоченел, пока добрался до финишного пункта. Однако, чтобы вернуться, мне предстояло проделать такой же переход.
Я добрел до института уже к последнему перерыву между лекциями. Я шел по пустынному ложу реки в одиночестве, довольный тем, что не свернул с трассы, но предчувствуя, каким посмешищем окажусь для своей группы, давным-давно воротившейся в институт. Но едва я, весь обросший ледяной коркой, вошел в вестибюль, как меня обдало волной тепла и света. Лена с двумя своими подругами стояла напротив дверей, словно поджидала меня, и не успел я еще проморгаться после уличной темноты, как она кинулась ко мне.
- Ратницкий... Наконец-то... Мы думали, вы совсем пропали... - Она лепетала еще что-то, слова ее летели мимо, не застревая, не касаясь моего сознания, укор, восхищение, жалость - чего только не было в ее глазах, я видел только их, чувствовал только ее руку, сжимавшую мой локоть...
Но это было еще не все. Вечером я отправился в библиотеку. Собственно, для нас, иногородних, она была всем - домом, клубом, храмом знаний - всем, чем угодно. Располагалась она в здании, построенном в стиле позднего классицизма, одном из красивейших в городе, когда-то здесь находилось дворянское собрание - с двусветным торжественным залом, предназначенном для котильонов и менуэтов, с рядами беломраморных пилястр, с затейливой лепниной под высоченным потолком, с выступающими из стен фальшивыми балкончиками... Помимо прочего, читальный этот зал в сравнении с жалким нашим общежитием обладал для нас вполне понятной притягательной силой. Однако теперь он тянул меня по другой причине. Глупое, невероятное предположение, что Никитина там, торопило меня, хотя ноги мои после лыж подламывались от усталости.
Разумеется, я был убежден, что не встречу ее в библиотеке, это было бы слишком... Слишком... И войдя в читальный зал, я без всякой надежды окинул взглядом ряды ссутулившихся над столами спин... И вдруг заметил - впереди, поблизости от окна, пушисто-золотую головку, белый, облегающий нежную шейку воротничек поверх темносинего жакета... Лена сидела за маленьким, на двоих, столом, при этом второе место было не занято, на нем лежала пачка книг...
Неслышными шагами, почти на цыпочках, прошел я к ней. Казалось, кто-то и удерживает меня, и толкает в спину. "Свободно..." - не поднимая головы, не отрываясь от раскрытой книги, ответила она на мой вопрос. Она как будто ждала меня, знала, что я приду.
Я сел, не веря себе. Не веря, что сижу с нею рядом, что всего лишь ширина ладони разделяет нас, что я вижу, как шевелятся от ее дыхания волосы, прозрачной прядью упавшие на щеку, как бьется, пульсирует голубая жилка в том месте, где шея соединяется с ключицей... Наверное, взгляд мой мешал ей, сердитая морщинка рассекла ее лоб, широкие, вразлет, брови нахмурились... Я постарался заставить себя углубиться в книгу, лежавшую передо мной, сосредоточиться, хотя это было нелегко...
Книга эта, внушительных размеров, с металлическими застежками и позолоченным, порядком потертым обрезом, была из тех, которые я вылавливал из библиотечных фондов, пользуясь по непонятным причинам полузабытым, не подвергавшемся перерегистрации каталогом. Так мне удалось раздобыть "Историю евреев" Семена Дубнова, "Иудейские древности" и "Против Апиона" Иосифа Флавия, кое-что Эрнеста Ренана. Все это, судя по печатям, числилось когда-то в епархиальной библиотеке и было реквизировано в годы революции. Что же до Библии, то она, объяснял я насторожившимся библиотекаршам, требуется мне для занятий по церковно-славянскому языку...
Никитина, заметил я, искоса с недоумением поглядывает на раскрытые передо мной страницы, на меня, снова на страницы в ржавых от времени пятнышках и точечках. Я пододвинул книгу к ней. Теперь мы читали ее оба. Плечи наши в иные моменты соприкасались, локти сталкивались. Казалось, она не замечала этого. Щеки ее разгорелись. Закончив страницу, я ждал, пока она кивнет, и открывал новую. Когда глава, начатая мною в прошлый раз, кончилась, я вышел покурить.
Комнаты для курения при читальном зале не было, курили на баллюстраде, расположенной над широкой, ведущей к парадному входу лестницей. Здесь обычно дымили, болтали, спорили, позволяя себе короткую передышку в занятиях, наши студенты. Но сейчас время было уже позднее, пора сдавать книги, в читальном зале торопились долистать недочитанное, я стоял на баллюстраде один, когда высокая, ведущая в зал дверь отворилась, из нее, нерешительно озираясь, вышла Лена. Впрочем, увидев меня она тут же посерьезнела.
- Очень странно, - сказала она, подойдя ко мне и глядя мне прямо в глаза с насмешливым любопытством. - Вы что же, в Бога веруете?..
- Я агностик, - сказал я, не будучи уверен, что ей вполне понятно это слово.
- Тем более... - Она поняла. - Зачем же вам Библия?..
- Зачем?.. Хотя бы для того, чтобы прочесть о первом в мире революционере...
Русые брови Никитиной недоуменно скакнули вверх:
- В Библии?.. О революционере?..
- Да, о революционере, мятежнике, бунтаре... Об Иове, который бросил вызов самому Богу... Ведь созданный Богом мир так несправедлив, люди в нем страдают и мучаются не известно за что... Вот Иов и восстает против Бога... По сравнению с ним "Карамазовы" - детский лепет...
- Ну уж...
- Да, лепет!.. Ведь мы с вами только что читали об этом в Книге Иова... Правда, вы начали с середины...
- Да, и я не все поняла... Вы говорите, Иов бунтует... Ну, а потом?.. Что потом?..
- Потом друзья убеждают его подчиниться воле Бога... Убеждают, что Бог всеблаг и мудр и что бы ни происходило на земле, он все видит, все знает, в него надо верить, только верить и не пытаться разгадать его замыслы...
- И чем все кончается?..
- Тем, что Иов из бунтаря превращается в обыкновенного мещанина, обывателя...
- Мещанина, обывателя?..
- Да, покорного, смирного, принимающего мир, как он есть... И Бог награждает его за это - стадами, богатством, детьми, семейным счастьем...
- Вот как?..
Время близилось к одиннадцати, мимо нас проходили уже сдавшие книги читатели, спускались по лестнице вниз, к гардеробу, среди них было много наших студентов, они делали нам знаки: "Пора!..", окликали, но большей частью прикидывались, что не замечают нас, только скользили в нашу сторону беглым взглядом.
Кто не замечал ничего вокруг, так это мы. До тех пор, пока рассерженная библиотекарша не вышла к нам самолично и не указала молча на большие, укрепленные над дверью часы. Только тут мы вернулись в опустевший читальный зал и, прижимая к груди стопки книг, направились к столу сдачи. Мы оказались последними, на целых десять или пятнадцать минут опоздавшими, но было, вероятно, в нас обоих нечто такое, отчего, после глубокого вздоха, мы были прощены...
В гардеробе остались только два наших пальто. Я подал Никитиной ее - с меховой оторочкой на рукавах, с пушистым воротником, оделся сам, пока она поправляла перед зеркалом темнокоричневую норковую шапочку, очень идущую к ее волосам и глазам...
Мы вышли вместе, через два-три квартала спустились к реке, перешли мост и свернули в ту сторону, где находилось женское общежитие.
Я говорил о мещанстве, о духовном рабстве, о том, что приспосабливаться к обстоятельствам, теряя себя, недостойно человека... Человек должен быть свободным... Никитина слушала меня, не перебивая. Пологие речные берега, засыпанные снегом, блестели, мерцали под луной, даль таяла в жемчужно-сером тумане. Приземистые церковки, превращенные в склады, жались к домам с уже уснувшими, погасшими окнами.
- Да, да, - говорила Лена, - человек должен быть свободен... Я тоже так думаю... Я плохо сдала экзамены, могла бы лучше, но я хотела уехать, стать свободной. Дома меня все время держали на веревочке... Мой отец работает в милиции, у него высокое звание, он бы меня устроил в любой институт, но мне это было не нужно... И я уехала из Москвы...
Снег на еще не утоптанном тротуарчике, по которому мы шли, едва не задевая друг друга, морозно похрустывал под ботиками Лены. Это похрустывание, эти церковки, бросающие поперек дороги короткую черную тень, эти мерцающие снега в мягко выстланном речном русле и мерцающие звезды в вышине... Мир был огромен, но теперь я не был в нем одинок... И он уже не казался мне, как недавно, тоскливой, страшной пустыней...
- Мы уже пришли. - Лена остановилась перед бревенчатым двухэтажным домом, еще сиявшем всеми окнами, бросая на снег желтые пятна света. Кое-где отдергивались занавески, мелькали приникшие к подмороженным стеклам лица... Нас это не смущало. Мир был огромен - и в то же время весь он умещался в глазах, которые были рядом... Как упавшие с неба звезды, которых можно коснуться, потрогать...
6
Только на обратном пути я почувствовал, как ломит, разламывает мои ноги. Я еле доплелся до своего общежития. В нашей комнате все уже спали, забыв выключить громкоговоритель. Впрочем, его бормотание никому не мешало. Я разделся и рухнул в постель. Сквозь сон я слышал, как Валька Перевощиков, похожий на белое привидение, в нижней рубашке и кальсонах, по временам вскакивал со своей койки. Он метался между койками, встряхивая руками, растопыренными пальцами, как если бы хотел избавиться от налипшей на них грязи, и выкрикивал, с пьяной ошалелостью тараща глаза:
- Ф-фу, бабой воняет!..
Валька Перевощиков резко отличался от всех нас. Под койкой у него стоял баян, он играл на нем, да так, что заслушаешься, и "Полонез" Огинского, и "Вальс-фантазию" Глинки, и "Танец маленьких лебедей". Родом он был из села, отстоявшего от железной дороги на сто пятьдесят километров, и говорил, что в музыке до всего дошел сам, самоучкой. Он подрабатывал, и неплохо, на разных семейных торжествах и носил шляпу, длиннополое, чуть не до пят, пальто и белый шелковый шарф, что придавало ему, так он считал, вполне аристократический вид. И по улице он ходил, выработав особенную, "патрицианскую" походку - с прямой спиной, выпятив грудь, откинув назад голову с длинными, по самые плечи, волосами и длинным, розовым от постоянно мучившего его насморка носом.
После свадеб и вечеров, на которые приглашали его, Валька заявлялся в общежитие среди ночи и, не раздеваясь, плашмя падал на свою койку, не содрав покрывавшего ее одеяла, не скинув ботинок...
Уже потом, слегка оклемавшись, он раздевался до кальсон и бродил по комнате, что-то бормоча, выкрикивая, разговаривая с самим собой. К этому привыкли, его прощали, поскольку считалось, что Перевощиков - талант... Однако в ту ночь мне хотелось надавать ему по роже, свалить на пол и бить, пинать его ногами, пока он не придет в чувство... И я ощущал себя виноватым в том, что не сделал этого... Виноватым перед своей матерью... Перед Леной Никитиной... Перед всеми женщинами мира... "Ф-фу, бабой воняет!.."
А мне всегда казалось - от них пахнет цветами, весной...
7
На другой день два или три человека, остановив меня в институте, поздравили... С чем?..
- А то ты не знаешь!..
Я действительно не знал, не догадывался, что вчера, перед закрытием библиотеки, стоя на баллюстраде, мы с Леной Никитиной были у всех на виду, вызывали общее внимание... Нам было не до того, чтобы придавать значение чьим-то взглядам. Но Никитина была слишком заметной, слишком яркой фигурой в нашем институте, к ней не решались подступиться даже самые отчаянные институтские дон-жуаны... И вдруг она выбрала меня...
- Говорят, вы с Никитиной спаровались, - завистливо произнес Валька Перевощиков, перехватив гулявший по институту слух. И прищелкнул языком: - Ничего, смачный кусочек...
...А для меня в ней заключалось все, что мне всегда мерещилось и волновало в женщинах, будь то золотистые, переплетенные с полуденно-солнечными лучами волосы моей одноклассницы, или отрешонность плывущей мне навстречу артистки на высоких, не касающихся земли каблуках, или порывистая жалостливость Тани, пожелавшей меня "отогреть", - было что-то схожее в глазах у нее и у Лены, когда после лыжного кросса я входил в институтский вестибюль...