8
К нам приехал известный поэт, фронтовик, лауреат, получивший недавно за поэму о передовой труженице-доярке Сталинскую премию. После встречи со студентами в актовом зале института он пригласил к себе в гостиницу несколько человек, в том числе Василия Васильевича Корочкина и Сашку Румянцева, из нашей комнаты.
Румянцев писал стихи, печатался в областной газете, носил выцветший рыжий пиджак, стоптанные ботинки и тратил половину стипендии на поэтические сборнички, которые бережно хранил в самодельном, сбитом из фанеры сундучке, заменявшем ему чемодан. У него было круглое, мечтательное лицо с голубыми, как цветочки льна, рассеянноулыбчивыми глазками, устремленными в одному ему ведомую даль. По ночам, чтобы никому не мешать, он сидел в "кубовой", грыз карандаш и писал, а отсыпался по утрам, когда все мы уходили на лекции.
Он вернулся запоздно, я никогда не видел его таким пьяным, точнее - не слышал, поскольку в комнате было темно, воздух был пронизан похрапыванием, посвистыванием, несущимся с коек, и прочими звуками, рождаемыми пучившим кишки черным хлебом, во многом заменявшем нам все остальное. Не спали только трое: Румянцев, который, войдя, тут же опрокинулся к себе на кровать, задрав ноги на спинку, Сергей Булычев, ближайший Сашкин друг, и я. Меня разбудило их сдавленное, вполголоса, бормотание, рвущийся от напряжения шопот, Сашкины вскрикивания, и дальше я уже не мог уснуть, только лежал, натянув одеяло на голову, и старался прикинуться спящим.
- Он говорил... Говорил, что жиды... Что жиды засрали русскую литературу... Всякие там Багрицкие, Уткины, Коганы... Эренбурги... Какого-то Бориса Слуцкого вспоминал... Говорил: одни в войну по разным ташкентам отсиживались, другие в комиссары пробрались, по землянкам стишки сочиняли, когда наш русский мужик в атаку шел, под немецкие пули грудь подставлял...
- Так прямо и говорил?.. - переспрашивал Булычев, помолчав, с явным недоверием в голосе. Но и в нем, в этом недоверии, в негромком покашливании, в том, как Булычев сглатывал слюну, ловя и впитывая, казалось, каждое слово Румянцева, было что-то от желания подтвердить копошившееся в нем самом...
Возможно, я преувеличивал. Сергей, с его крестьянской основательностью, с его трезвым критическим умом - он и в самом деле намеревался стать литературным критиком - нравился мне, в его холодноватых серых глазах, неторопливой речи, даже в том, как он иной раз, читая про себя, шевелил при этом губами и вдумчиво, по второму и третьему разу перечитывал одну и ту же строчку,- во всем ощущалась тщательно выверяемая, не с кондачка схватываемая мысль... Но сегодня, сейчас... Конечно, было позорно - подслушивать то, что не предназначалось для чужих ушей... И если бы я спал таким же ангельским сном, как Алик Житомирский, плотно укутавшийся одеялом и похожий на египетскую мумию, то всё, вероятно, оставалось бы по-прежнему... Нет, не злость, не ярость клокотали во мне, скорее то была полнейшая ошеломленность...
Какая-то страшная пустота разверзлась у меня внутри... В ней таяли, расплывались лица тех, кого я, казалось бы, хорошо знал, в ком был уверен, как до сих пор был уверен в Сашке Румянцеве, в Сергее Булычеве...
Что я мог сделать?.. Подняться, сказать им обоим, что они дураки?.. Что мой отец был убит на фронте в первые же месяцы войны, что Эренбург... Но что-то противное, унизительное заключалось бы в том, что я мог сказать, это звучало бы как стремление оправдаться... В чем?..
- Но ведь стихи-то писали они хорошие, - сказал Сергей, налегая на "о". - И очень даже... Багрицкий, например...
- Все равно... Русскому человеку ступить негде - сплошь - одни жиды...
Сашка был пьян вдрезину. К тому же стихи его хвалили, обещали напечатать в Москве... Последние слова он пробормотал уже в полусне. Сергей лег, но долго еще ворочался, койка под его крупным, рослым телом позвякивала, повизгивала железными сцеплениями. Потом и он уснул. Не спал я один...
9
Лена была для меня бегством - от неразрешимых вопросов, от самого себя... В институте мы в основном виделись, встречались же в библиотеке. Хотя, сидя рядом, случалось, не произносили ни слова, каждый углублялся в свои книги, конспекты, выписки... Для меня достаточно было того, что она здесь. Что я слышу каждый шорох переворачиваемой ею страницы, каждое легкое ее движение - когда она отодвигала или, наоборот, придвигала к столу стул, когда, вникая в трудное место, чуть пристукивала по полу носком своей туфельки. Она иногда заглядывала в мой конспект, и я слышал у себя над ухом ее дыхание, иногда ее золотистая прядь краешком касалась моей щеки, долго потом сохранявшей это короткое щекотное прикосновение...
Не сговариваясь, к моменту закрытия библиотеки мы сдавали книги, спускались в гардероб, одевались и выходили на мороз. Я брал из ее руки в мягкой пушистой варежке портфель, она покорно, словно не замечая, уступала его мне. Игольчатые, дрожащие шары света висели вокруг фонарей. Снег под ногами не скрипел - он трещал, как будто мы ступали по пересохшему лесному валежнику. Перейдя горбатый, звеневший под нашими подошвами деревянный мост, мы сворачивали в сторону женского общежития.
Однажды она спросила:
- Почему ты здесь?.. (По временам, как бы случайно, мы обращались друг к другу на "ты"). Ведь ты столько знаешь... Ты мог бы учиться в МГУ...
"Но тогда я не встретил бы тебя", - чуть не сорвалось у меня, но что-то удержало меня от пошловатого, чуждого нам тона. Рассказывать о "процентной норме" для евреев было стыдно, как будто я сам ее придумал, и потом - это походило на жалобу...
К тому же, что до меня, то в этом заключалось только пол-правды, даже четверть-правды, а может и того меньше...
Пока я рассказывал, я чувствовал, как ее пробивает дрожь. Она взяла меня под руку. Ботики ее скользили, разъезжались на отполированной до стеклянного блеска наледи, она приникала ко мне, я сквозь пальто ощущал, как от моих слов содрогается все ее хрупкое, трепетное тело. Мы подошли к общежитию, повернули обратно, снова вернулись...
- И у тебя был обыск?..
- А как же.
- И тебя допрашивали?..
- Несколько раз.
- Чего же они искали?..
- Я же сказал: подпольную антисоветскую организацию.
- Но ведь ее не было?..
- К сожалению...
- Ты шутишь?..
- Ничуть... Тогда вся эта история имела бы хоть какой-нибудь смысл...
- Но вы... Чего вы добивались?..
- Мы хотели знать и говорить правду, только и всего.
- Правду?..
- Да, правду... - Ее дрожь передалась мне. - Ведь мы все время лжем, утонули во лжи... Коммунисты называют себя коммунистами, а сами хапают, воруют, добывают тепленькие местечки... В кино идут "Кубанские казаки", там все ломится от изобилия, а здесь в колхозах за трудодни выводят палочки да нолики... Генетиков окрестили вейсманистами-морганистами и выставили из институтов... Паровую машину, оказывается, изобрел не Уатт, а Ползунов... Гегель был недоумком, а Эйнштейн - идеалистом...
- А вы...
- А мы хотели, чтобы ребята читали серьезные книги, вникали в политику, отличали истину от лжи... Чтобы коммунизм и все, что с ним связано, не было для них пустым звуком... И главное - чтобы они научились мыслить...
- И все?..
- Мы проводили по школам диспуты, издавали журнал, разумеется - рукописный... У нас появились друзья, появились враги... Всколыхнулся весь город...
- И в результате?..
- В результате нас исключили из школы перед самыми экзаменами, потом пришлось сдавать экстерном... Но нам выдали такие характеристики, с которыми нельзя было сунуться ни в один в институт...
- Кроме вот этого?..
- Да, и то лишь потому, что здесь важно было количество, а не качество...
Мимо нас прошло несколько девушек, с насмешливым недоумением поглядывая в нашу сторону. Лена не обратила на них внимания, только отступила от калитки, давая им дорогу. Казалось, она смотрит на меня не дыша, потрясенно округлив глаза. Видно, ни о чем подобном ей не приходилсь еще слышать. Но я рассказал далеко не обо всем. В кружке нашем, взбулгачившем тускло-дремотную школьную жизнь, были преимущественно евреи, поэтому на допросах искали сионистских агентов, связей с Израилем, причину, по которой мы сбились в кучу... У одного из нас обнаружили блокнот-календарь с перечислением еврейских праздников, дат еврейской истории. Рапопорт, у которого нашли этот календарь, указал на человека, подарившего календарь ему. Завязалось дело. Тот, на которого указал Рапопорт, бесследно исчез, сам же Рапопорт, выплыв сухим из воды (в отличие от всех нас), получил аттестат зрелости и, ничуть не страдая от укоров совести, объяснял, что ему ничего другого не оставалось, как признаться, когда его прижали к стенке... Я навсегда запомнил его узкое, словно сдавленное с боков лицо, горбатый нос, дымчато-серые, смотрящие в упор глаза, тонкие, с обвисшими уголками губы... Лицо Иуды с картины Джотто...
Разумеется, обо всем этом я не рассказал ей, во-первых, чтобы, в дополнение к уже сказанному, не отягащать ее душу, и во-вторых... Во-вторых - не всё, нет, не всё в этой истории было бы ей понятно... Ей...
Простившись, она медленно, как по тонкому, грозившему подломиться льду, двинулась по дорожке, ведущей от калитки к дверям общежития, но, не дойдя до крыльца в три ступеньки, вернулась, подступила ко мне и долго, не отводя глаз, не моргая, смотрела мне в лицо. Молча. И были в ее глазах растерянность и боль - и ничего кроме...
10
На другой день она сказала:
- Знаешь, я не спала всю ночь... Не могла заснуть... - Она была бледна, под погасшими глазами легли голубоватые тени, ветвистая жилка, просвечивая сквозь прозрачную кожу, билась на виске. - Все, что ты рассказал, так страшно... ("Если бы я рассказал действительно все" - подумалось мне.) Как жить после этого?.. Во что верить?.. Вот ты - во что ты веришь?..
Голос у нее был слабый, больной.
"В тебя", - хотелось мне сказать.
Луна в этот вечер была, как пятак, примороженный к небу. И город, по которому мы шли после библиотеки, казался заледеневшим, мертвым. Что-то в одно и то же время и сблизило, и отодвинуло нас друг от друга. На этот раз мы простились возле женского общежития с равным, представилось мне, облегчением...
11
Звали его Федор Ферапонтович Галактионов, он читал у нас русскую историю. Высокий, с реденькими волосиками на темени, которые он постоянно приглаживал, с глубокими залысинами, уходившими чуть ли не к самому затылку, с резиновой улыбкой, которая то растягивалась, то сужалась, но никогда не покидала его губ, он двигался по институту какой-то мягкой, пританцовывающей походкой, как бы в промежутке между двумя па вальса... В его деликатности, вкрадчивости не было ничего от по-командирски рокочущего голоса нашего декана, чьим заместителем он являлся, ничего от декановской властности и даже грубоватости, вполне объяснимых, впрочем, долгой службой во флоте. Хотя, говорили, всем на факультете, начиная от места в общежитии и кончая назначением повышенных стипендий, ведал именно Галактионов...
Читая лекции, он четко проговаривал каждое слово, разделяя предложения долгими паузами, чтобы можно было за ним в точности все записать, поскольку стабильные учебники стремительно устаревали, оценки менялись: "норманнская теория" признавалась антипатриотичной, опричнина Ивана Грозного объявлялась прогрессивным явлением, российский империализм превращался в защитника малых народов Сибири и Средней Азии... В тот день речь шла о Петре I, его победоносных войнах, выходе к Балтике, основании Петербурга. Оставалось еще несколько минут до перерыва. Сложив свои тетрадки и карточки с цитатами на уголок стола, Галактионов, как всегда, осведомился, нет ли вопросов по теме, улыбаясь и зная наперед, что вопросов не будет, все только и ждут конца лекции, чтобы дать передышку занемевшей руке, встряхнуться, прошвырнуться по коридору, забежать в буфет и перехватить пирожок с ливером... Но вдруг Алик Житомирский с невозмутимым видом спросил, известно ли в точности, сколько человек погибло при закладке и строительстве Петербурга... И добавил, что начиная с 1704 года, читал он где-то, сюда со всей России сгоняли ежегодно по сорок тысяч так называемых "работных людей"...
Галактионов пожал плечами, развел руками и сказал, что помимо Петра в сооружении Петербурга принимали деятельное участие Меньшиков, Трубецкой, Нарышкин и другие его сподвижники...
Но тут откуда-то сзади прозвучал глуховатый басок Алфея Корягина. Он жил вместе с нами, в одной комнате, и был из самой что ни на есть глубинки, невысокий, крепенький, похожий на кряжистый дубок, глубоко ушедший в землю корнями.
- А что... - произнес он со своей угрюмоватонедоверчивой усмешкой и так тихо, что его переспросили, ему пришлось дважды повторить сказанные слова. - А что... Разве они, мужики-то... Со всей России... Они что, хуже того Меньшикова или Нарышкина... Строили-то ведь они, своими руками...
- Совершенно верно... - кивнул Галактионов. - Совершенно, совершенно верно... И однако... - Он, как с мороза, потер, похрустел руками. - Цель перед Петром стояла великая, а великие цели, как известно, требуют жертв... И не малых...
- И не малых... - продублировал я (черт дернул меня за язык). - "Цель оправдывает средства" - это один из главных принципов ордена иезуитов...
Галактионов, а за ним и все остальные повернулись ко мне.
- Я заметил... - Галактионов пожевал губами. - У вас, Ратницкий, какой-то нигилистический подход к истории... К русской истории... - добавил он, глядя мне прямо в глаза. Взгляд у него был холодный, стеклянный. - Иезуиты... Простите, но причем здесь иезуиты?..
Прозвенел звонок, однако никто не тронулся с места.
- Как можно так говорить!.. - раздался внезапно, с надрывом, тоненький голосок Лили Фишман, сидевшей напротив Галактионова, рядом с его столом. - Петр I - слава и гордость России!.. А Петербург!.. Адмиралтейство!.. Зимний дворец!.. Летний сад!.. И все это - Петр!.. А Пушкин?.. "Люблю тебя, Петра творенье!.." - Она всхлипнула. - Нет, не могу, не могу!.. - Лица ее я не видел, видел только, как трясутся в такт всхлипываниям пружинки черных волос у нее на макушке.
- Вот именно!.. - сказал Перевощиков, с победным видом оглядевшись вокруг. - Русскому народу был нужен Петр!..
Галактионов обрадованно закивал.
- Русскому народу нужна правда!.. Правда!.. - крикнула Лена Никитина, поднявшись и обращаясь ко всем сразу. Глаза ее горели, лицо пылало, я впервые видел ее такой.
Никто ей не возразил.
Никто не знал, что это было продолжением нашего недавнего разговора...
Выходя, Галактионов пригласил Никитину зайти в деканат.
12
Я ждал, топтался в коридоре, возле деканата, не отводя глаз от двери, которая вот-вот должна была открыться, выпустить Лену... Но дверь, за которой она исчезла, оставалась наглухо притворенной, разве что секретарша, держа в руках "простыню" с расписанием лекций, временами прошмыгивала туда-сюда, что-то меняя и дописывая в прочерченных по линейке квадратиках. Лены все не было. Вместо нее в конце коридора показалась Лиля Фишман. Она утянула меня к окну, настойчиво усадила на подоконник (я не спускал глаз с хорошо видной отсюда деканатской двери) и присела сама, натянув юбку на худые коленки и доверительно упершись ими в мои.
- Скажи честно... Ты, Павел, хочешь, чтобы я лишилась стипендии?.. (Ее фотография висела на доске почета, вместе с фотографиями тех, кто, как она, получал повышенную стипендию).
Я пожал плечами. Вот уж о чем я думал меньше всего - о ее стипендии...
- А как же... - Она говорила чуть ли не шепотом, словно нас кто-то подслушивал. - Если бы я промолчала, он бы мог подумать... И я... Сам понимаешь... Что мне оставалось делать?..
- Понимаю, - сказал я. - Повышенная стипендия... Кстати, кто у тебя родители?
- Дантисты... - Она последовала своим взглядом за моим, скользнувшим по золотой цепочке с маленьким, в форме сердечка, медальончиком, болтавшимся на ее тощей груди. - Ты думаешь... - Она передернула плечами. - Но деньги ведь никогда лишними не бывают? Правда?..
- Правда, - сказал я. - Деньги лишними не бывают. Лишней бывает совесть...
- Подумаешь, праведник!... - Лиля взвилась, как если бы под нею был не исцарапанный, с облупившейся краской подоконник, а раскаленная сковородка.
В этот момент рывком открылась дверь деканата, вышла Лена.
- Вот она, твоя пассия!.. - Спичкообразные Лилины ноги, удаляясь, так яростно колотили каблуками по выстилавшим пол доскам, словно хотели пробить их насквозь.
Мы сидели на том же подоконнике, на котором пару минут назад сидели мы с Лилей. Лицо у Лены было в каких-то бурых пятнах.
- Что случилось?..
- Он мне сказал, что я русская... - Она смотрела прямо перед собой, в пространство.
- И что же?.. Ты и есть русская...
- И что я, как русская, не должна... - Она сбилась вдруг с чеканно-спокойного тона, ткнулась в колени лицом и расплакалась. - Если бы ты слышал... Если бы... - твердила она. - Мне стыдно, стыдно...
- Ты-то тут причем... - Я пожал плечами. - Ведь это не ты, а он... Галактионов... Ему и должно быть стыдно...
Лена оторвала от колен мокрое от слез лицо. Карие глаза ее потемнели:
- Я ему наговорила... Наговорила в ответ такого!.. Он запомнит, навсегда запомнит!..
- Какой смысл...
- И пускай!.. Пускай - никакого смысла!.. Он сказал: "Вы об этом еще пожалеете!.." Все равно!.. Пускай делает, что хочет!.. Но я - че-ло-век! Понятно?.. Прошу запомнить!..
Она с такой свирепостью швырнула в меня последние слова, так прожгла меня взглядом, как будто перед нею был не я, а сам Галактионов...