Не прошло и двух недель после бала, как нам пришлось присутствовать на торжестве иного характера – на официальном объявлении войны Японии. Их армия организовалась под наблюдением германских инструкторов, снабжена немецкими пулеметами и мортирами; боевые суда для них снаряжались орудиями Армстронга и Виккерса. Но всего удивительнее было то, что вероломное нападение 26 января нигде не вызвало столько аплодисментов, как в Соединенных Штатах, которые с самого начала своего существования со стороны России видели только самое искреннее благожелательство. Стоит вспомнить "Вооружейный нейтралитет" Екатерины, обеспечивший молодым колониям свободу морской торговли, появление в Нью-Йорке эскадры Лисянского, парализовавшей эффект спущенной с английских верфей "Алабамы", отрезавшей Соединенные Штаты от всего мира, уступку Русской Аляски.
За Артуром последовала "Жемчужная бухта", вызвавшая бесчеловечное разрушение Хиросимы и Нагасаки. Но Европа поплатилась еще тяжелее за свою слепую ненависть к возрождающейся России. Подрубая самые корни существования державы, всегда стоявшей на страже мира и справедливости, она навсегда нарушила европейское равновесие, исключая возможность взаимного доверия, и положила начало всем бедствиям, явившимся на смену "Золотому веку" мирового прогресса.
Но кому из нас приходило в голову, что этим началась эпоха мирового упадка и что мы вступаем в эру неслыханных насилий и тирании?
Первые боевые столкновения раскрыли дефекты существовавших порядков во всех отраслях, главным образом в армии, и вызвали ряд реформ; увлечение ненужными мелочами, доведение до совершенства того, что уже отжило свой век, сразу уступило место деловому отношению к требованиям момента.
Но полная политическая неосведомленность масс, безграмотность интеллигенции во всем, что не касалось ее ближайших интересов, с одной стороны, и абсолютная невежественность простого народа, с другой, не могли не отразиться на успехе и, главное, своевременности реформ.
Меня поражало невежество образованного класса, который не отдавал себе отчета, что настала пора обернуться лицом к Востоку, взглянуть двумя глазами на Великий Океан и перестать смотреть на отношения с Китаем и Японией как на колониальные вопросы ничтожного характера – это в то время, когда дальновидные англичане подчиняли себе Африку, а немцы из Камеруна устраивали Фатерланд. Они не поняли, что заставило Александра III занять Порт-Артур, а на Корею и Сахалин смотрели глазами Вольтера, для которого Канада и Американский Запад казались guelgues arpenta de neige.
Неудивительно поэтому, что и крестьянин считал, что ни к чему нам драться на чужой полосе.
Военной договор с Францией не допускал возможности переброски на Восток целыми корпусами. Нарушая все правила организации, туда направлялись отдельные команды и вызывались офицеры. От бригады также поехало несколько человек, в том числе и мой брат Тима. Вызвался и я, считая это долгом чести, но полковник Лехович в весьма лестных выражениях заявил мне от имени командира бригады, что он просит меня остаться, что мое присутствие в дивизионе необходимо. В сущности, оно так и было. Не прошло и года, как это стало ясно для каждого.
Толчок, данный японской войной всем отраслям государственной жизни, более всего отразился на армии и всего сильнее дал себя почувствовать в артиллерии. Во главе артиллерийского ведомства стал молодой, но деловой и прекрасно подготовленный строевой службой Великий князь Сергей Михайлович в качестве генерал-инспектора артиллерии. Фактически он проводил все меры через начальника Главного артиллерийского управления генерала Кузьмина-Караваева, своего бывшего командира, человека интеллигентного, очень мягкого и покладистого.
Для быстрого проведения в жизнь принципов современного употребления артиллерии в бою Великий князь использовал моего брата Сергея Тимофеевича, который только что вернулся из Франции, где познакомился с работой и тактикой французской скорострельной артиллерии под руководством отца артиллерийской тактики генерала Ланглуа.
Брат прочитал ряд блестящих лекций по тактике артиллерии в связи с другими родами оружия и лично выработал наставления для действия артиллерии в бою, восполняя этим огромный пробел в подготовке командного персонала, а также привел важнейшие данные для ознакомления пехоты с артиллерией. Лекции он читал для офицеров Гвардейского корпуса в зале Армии и Флота, а также во всех школах и училищах. Некоторые из его лекций длились по два с половиной часа и захватывали многочисленную аудиторию.
Заваленный работою, брат иногда поручал мне отвечать на полемику, возбужденную отцом германской артиллерии генералом Роне, который пытался доказать, что данные немецкой легкой пушки, переделанной из орудия старого образца, и связанная с ней тактика выше русской. На самом деле немцы употребляли все усилия на создание тяжелой артиллерии – в каждом корпусе они сформировали по полку, кроме полков гаубиц, по одному на дивизию. С началом войны мы имели всего пять групп тяжелой артиллерии и по группе мортир на корпус.
Мне командир дивизиона поручил выработать на практике метод обучения команды разведчиков. Я взял себе новобранцев после двухмесячного обучения и через четыре месяца закончил их полную подготовку как ординарцев-разведчиков, телефонистов-сигналистов и артиллерийских наблюдателей. Они чертили кроки, составляли донесения и вели пристрелку не хуже любого офицера; для поднятия духа и уверенности в себе они были обучены фехтованию, рубке с коня и боевой стрельбе из револьвера. Кроме того, бегали на лыжах.
После блестящего смотра герцог не нашел другого слова, как заметить, что я был в парадной форме, а не в обыкновенной: я прилетел в последнюю минуту с панихиды, и у меня не было минуты дня переодевания.
Похвалу я получил совершенно с другой стороны. Мой бывший командир генерал Нищенков на совещании по выработке устава, настаивая на двухгодичном сроке обучения разведчиков, сказал: "Полковник Зедергольм находит шесть месяцев достаточными, чтоб из новобранца подготовить разведчика. Он основывается на опыте своего дивизиона. Но ведь я-то знаю офицера, который вел испытания: он из глины делает солдат…"
Практические стрельбы прошли прекрасно. На последней начальник артиллерии генерал Хитрово собрал батарейных командиров и озадачил их вопросом:
– Ну, а теперь я думаю проделать опыт с угломером по совершенно закрытой цели. Кто из господ батарейных командиров возьмет на себя провести его сейчас?
Последовавшая сцена напомнила мне былину о взятии Казани Иоанном Грозным: "больший за меньшего хоронится, а у меньшего и голоса нет". Иные отмалчивались, другие говорили о недостаточном усовершенствовании прибора. Самый живой, малютка Смысловский, спросил генерала:
– Но, ваше превосходительство, а если мы уложим снаряды в это стадо коров, кто возьмет на себя убытки?
На серпуховском полигоне так это и было. Стрелявший получил пожизненное прозвание тореадора, а его батарея целых две недели ела мясо невинных жертв, оплаченных из батарейной экономии.
– Ну, а если так… Дражайший Иван Тимофеевич, придется на чать с вас как с младшего.
Я приложил руку к козырьку и через минуту болтался уже на седле вышки Мейснера, с которым я взвился на десять метров от земли.
– Старшего офицера!
– У телефона подпоручик Стефанов.
– Направить батарейный веер в ориентир!
– Готово!
Я вытянул руку к цели, сжал ее в кулак (другого прибора я не захватил) и повернул веер в сторону поднявшейся 12-орудийной батареи.
– Правые 20–60, трубка 60. Орудиями правее! Великолепный разрыв задымил всю цель…
– Левее на две, 70, трубка 70.
– Батарею!
– Получена нулевая вилка. Два патрона, беглый огонь!
– Стойте, стойте – довольно!
Я слезаю и вытягиваюсь перед генералом. Он берет меня за обе руки.
– Ну, вот, господа! Видите, не так страшен черт, как его малюют.
– Спасибо, милейший Иван Тимофеевич, – он всегда называл меня по имени и отчеству, так как был товарищем по бригаде моего отца.
Я мельком взглянул на выражение лиц собравшихся командиров – ни дать ни взять живая копия с известной картины "Яйцо Колумба"…
Вместе со старыми преданиями и традициями уходили в вечность и последние представители старшего поколения нашей семьи. Тетя Туня скончалась на руках у Сережи. Когда мы с Володей видели ее в последний раз, она уже не могла говорить и только лишь молча соединила наши руки, умоляя обоих своих любимцев не покидать друг друга. Тетя Лизоня скончалась месяц спустя на руках у Махочки – я только временами мог уделить ей час-другой, приезжая из лагеря.
Холодно становилось на душе. Холодно и сиротливо. И чем более я терял, тем сильнее влекло меня к жизни какое-то особое чувство безотчетного оптимизма, которое шептало мне:
– Дитя…Торопись! Торопись. Фиалки цветут лишь весной… А мне уже тридцать лет. Еще десяток-другой, казалось мне, и настанет и мой черед…
Я видел достойных девушек, видел очаровательных женщин.
Казалось, стоило протянуть руку, и я нашел бы свое счастье, о котором втайне мечтал, которого добивался каждый мужчина. "Но нет, – думалось мне, – все это не любовь, это только компромисс с требованиями природы…"
Маруся. Душа – красна девица
Я имени ее не знаю
И не желаю знать.А. С. Пушкин. "Пиковая дама"
Накануне был царский объезд, я был в Петербурге у больной тети и едва поспел к поезду, который отходил с дачной платформы в семь часов. Вагоны были переполнены, во всех окнах мелькали прелестные дамские туалеты, блестящие формы офицеров или изящные костюмы штатских.
Не видя ни одного знакомого лица на платформе, я решил вскочить в любой вагон, как вдруг заметил в окне необыкновенно изящную головку прелестной молодой барышни… Я был поражен ее изяществом и чистой, нетронутой красотой и невольно остановился как вкопанный.
Кто бы она могла быть? На вид ей казалось не более 16–17 лет. Ее ясные глаза смотрели так приветливо, щечки горели нежным румянцем первой весны, золотистые волосы оттеняли белизну ее прелестного личика…
Я вошел в вагон. Подле нее оставалось пустое место, но я нерешительно остановился у дверей. Усесться рядом с этим неземным видением мне казалось святотатством. Но в ту же минуту мне пришлось проклинать мою робость: из противоположных дверей показалась красивая фигура знакомого кавалериста С. С. Фоминицына, который прямо подошел к ней, вежливо взяв под козырек, просил ее разрешения занять место. Я не расслышал ответа, но Фоминицын извинился и двинулся прямо ко мне:
– Вот, батенька, пытался было устроиться, да место уже занято! Ну так я к вам, – сказал он, пожимая мне руку. – А посмотрите, какая прелестная барышня! Какая, право, досада, что кто-то уже занял место.
Мы сидели к ней спиной, но я видел, что Фоминицыну не терпится, он все время оглядывался туда, где виднелась воздушная шляпка и золотистые волосы.
– А ведь подле нее никого нет! Одна едет… – повторил он, за детый за живое.
Действительно, поезд уже давно тронулся, а подле нее не было никого.
Разговорились о постороннем, но Фоминицыну было не по себе.
– Смотрите, она вышла на площадку, – пробормотал он поспешно, – вот робость проклятая! Надо бы с ней заговорить, да не знаю, как начать.
– А вы попросите разрешения закурить.
– И рад бы, да не курю…
– Ничего. Вы сможете сейчас же прибавить, что все-таки не решаетесь воспользоваться разрешением своей опрометчивой просьбы, что слишком боитесь лишиться ее общества, чтоб рискнуть задымить противную папиросу и т. д.
– Ах, верно! Вот мысль, – и он исчез за дверями.
Прошло несколько минут. Мы подходили к Лигову. С. С. вернулся на место недовольный. Ему удалось заговорить, но барышня замолчала после первой же фразы и взялась за дверь. Видимо, выходит в Лигове.
Вот и Лигово… Газовая шляпка прошла на платформу.
На душе было уныло и пустынно. Я вышел на площадку, но не на ту, где стояли, а на противоположную, и невольно с грустью глядел на знакомые крыши дач. Раздался звонок, поезд тронулся и прошел несколько сажен… Вдруг позади меня хлопнула дверь… О, радость! На пороге, держась обеими руками за поручни, покачивалась моя прелестная незнакомка, выглядывая на мелькавшие деревья и ограды станции… Ветер развевал нежные кольца ее волос, и, когда она поворачивала головку, мне удавалось поймать взгляд ее синих глаз, в которых светилось что-то детское, несмотря на напускную серьезность.
– Простите меня, но еще минута, и вы вылетите из вагона, – невольно вырвалось у меня, когда незнакомка, обвив своими пальчиками поручни, казалось, повисла над шпалами пути.
– Нет, – послышался в ответ нежный, ласкающий голосок с легким иностранным акцентом, – не-ет, я крепко держусь.
Она обернулась на меня, и наши глаза встретились. Передо мной стояла девушка редкой красоты. Ее глаза, ясные и живые, смотрели так просто и доверчиво, темные соболиные брови придавали личику характер твердости и прямоты…
– Ну хорошо, я не буду, если это вам действует на нервы, – ска зала она, улыбаясь на мое сконфуженное выражение. Она затвори ла дверь и остановилась передо мною, облокотившись на стенку узкого прохода. Между нами было не больше аршина расстояния. Я чувствовал, как вся кровь приливает к моему сердцу. Наверное, она заметила мое смущение, но продолжала стоять, заложив руки за спину и временами поднимая на меня свои синие глаза.
Боже! Что я готов был бы отдать в эту минуту, чтоб назвать ее своей!
– Я думал, что вы сошли в Лигове, – начал я.
– Я еду в Дудергоф, но мне пришлось сойти с площадки: там стоит один молодой офицер с очень развязными манерами, а в вагоне слишком душно.
– Ради Бога, простите, может быть, и я мешаю вам.
– Нет, не-ет! – она улыбнулась моему замешательству. – С вами мне не страшно, хотя я и вижу вас в первый раз.
Лед растаял… Через минуту мы уже болтали, как старые друзья… Вечерело. Солнце медленно заходило, и вечерний сумрак стал сгущаться. Мне казалось, что все туманится и плывет перед моими глазами; я видел только чудную, стройную фигуру, прозрачное личико, вьющиеся локоны и милые, чистые глаза, смотревшие на меня так, как до сих пор не смотрела ни одна женщина.
Когда поезд затормозил на Дудергофской станции, я не сумел еще выбрать минуту, чтоб спросить ее имя и адрес. Я успел только назвать ей свою фамилию и горячо поблагодарить ее за милое общество. Когда она скрылась, я долго смотрел ей вслед, пока она пропала в ночном сумраке подле одной из дач по большому шоссе.
Когда я пришел в наш барак и очутился в общей комнате, все офицеры сидели за картами. Мои щеки горели и сердце билось, как будто хотело разорваться.
– Ваня, что с тобой? Мы тебя таким еще не видали!
– Дети мои! Не судите меня строго… Я влюблен!
– Вот так чудо! В кого же?
– Я имени ее не знаю и не желаю знать!
– В прекрасную незнакомку! А где она живет?
– Если б я знал…
– Что ж ты будешь делать?
– Сяду на коня и буду рыскать по окрестностям, пока не найду. И вы все тоже будете помогать мне.
– Идет! Идет! Эй, вестовые, коней! Едем все до одного искать Ванину невесту!
Прошло две недели, но все поиски оказывались напрасными…
– Ты хоть бы имя у ней спросил, – с сокрушением повторял Стефанов.
– Но я постеснялся!
– Дурень ты, дурень! Какая барышня обидится, когда видит, что ею заинтересовались…
Как-то раз мы все снова сидели за картами. Я редко принимал участие в игре и то лишь тогда, когда меня сажали за болвана. В разгаре игры кто-то спустился сверху и шепотом вызвал меня.
– Господин штабс-капитан, господин штабс-капитан!
Это был недавно прикомандированный к дивизиону портупей-юнкер Сергиевский, серьезный и скромный, стеснявшийся вмешиваться в офицерские разговоры, но живо интересовавшийся всем происходившим. Сегодня он был за дежурного офицера.
– Что скажете?
– Я нашел ее!
– Кого? Лошадь? (У нас пропала кобыла.)
– Нет… барышню!!! – Все бросили карты и собрались вокруг рассказчика, который продолжал с таинственным видом: – Я слышал разговоры и знаю все. Все свободное время я бродил по Дудергофу и наводил справки, не знает ли кто стройную блондинку, которая живет где-то на шоссе недалеко от станции. Наконец я наткнулся на кадета Николаевского кадетского корпуса, который живет с матерью, вдовой богатого генерала, и посулил ему кое-что за находку. Он уже бросил корпус и только и делает, что бегает за барышнями… Он узнал все. Находится она в доме Иголкина, что на шоссе; иногда катается по озеру с подругой, дочерью хозяина, иногда ездит в Петербург или носит письма на станцию. Она провожала брата, судового механика, который уехал в Порт-Артур, и теперь, кажется, ждет письма, чтоб вернуться домой. Держится в стороне и ни с кем не гуляет.
– Она и есть! Спасибо вам, Сергиевский!
– Вы ее встретите на бульваре между ее дачей и Дудергофским вокзалом.
– Спасибо, тысячу раз спасибо, милый Борис Николаевич!
– Слушай, Ваня, – говорил Стефанов – он слегка заикался. – Ты гораздо старше меня, но в этих делах ты новичок. Все действуешь по старому уставу. Пойдем вместе, я все сделаю тебе как следует. Только ты не мешай.
На другой день – это была суббота – мы со Стефановым уже на бульваре… Нет никого… Навстречу моя барышня с письмом. Она… Нет, не она…
– Не зевай, Ванька, прозеваешь, не поправишь!
– Не она… – мы поравнялись… – Она!
– Дурень, беги за ней, извинись, что не узнал! Я догоняю…
– Ах, здравствуйте! А я вас сразу не узнала.
– Позвольте мне представить вам этого чудака, – говорит по доспевший Стефанов, – ничего не боится, а с барышнями робеет. Ну а теперь представляй ты меня.
– Не нужно, я и так уже с вами познакомилась. А меня зовут Маруся.
– Вы на почту?
– Нет, я уже оттуда. Получила письмо.
– Так пройдемтесь немного вместе. День свободный, скоро на вокзале заиграет музыка.
– Ну хорошо. Я тоже свободна, а дома скучно. А где Стефанов? – спросила Маруся.
– Отстал… Наверно, прямо пошел на музыку. Хотите вернуться?
– Нет. Мне очень хорошо. Мне кажется, что мы с вами уже давно знакомы.
– Теперь мы уже не расстанемся… никогда!
– Но как же… – она вздохнула. – Ведь я не могу быть вашей женой!
– Почему же?
– Мои родители…
– Разве они преступники?