Где вера и любовь не продаются. Мемуары генерала Беляева - Иван Беляев 20 стр.


Вот и она, наша Белгородская крепость, эпилог нашей юности… Я подзываю случайного солдатика, который тупо смотрит на новоприбывших, и посылаю его за фельдфебелем.

– Здравия желаем, – говорит сей последний, – так точно, есть одна свободная, доктора Бейера. Она сдается, можете прямо направляться туда. Я сейчас же вызову людей помочь сложить вещи.

Фельдфебель далеко не производил впечатления "первого из равных". Не было в нем ни отчетливости, ни умения угодить начальству, которое так характеризует эту касту, а лишь какая-то боязнь, что нарушат его летаргическое спокойствие.

– Есть у нас пролетка, а коней подходящих нетути. Да и кучер ушел в запас. А господа офицеры повсегда ходят пешки, бо недале че, – докладывал фельдфебель, вернувшись с парою солдат, фигурой и выправкой напоминавших своего начальника.

Каков поп, таков и приход.

Мы вошли в дачу, довольно живописно и затейливо расположенную в большом саду, с хорошенькой верандой, но в состоянии полного разрушения. На куче чемоданов грустно уселась моя Алечка, непрошенные слезы струились по ее щекам.

Солдаты развернули чемоданы, я быстро переоделся и пошел являться по начальству и делать визиты. Все это надо было закончить сразу. Командиром оказался полковник Кожин, тип старого холостяка, скорее напоминавший захолустного помещика. Командиром 1-й батареи – несколько более культурного вида – был полковник Шауман, дядя убийцы Бобрикова.

– Что ж тут делать-то, – говорила его жена, еще молодая жен щина, дочь курского лавочника, – водимся с командиром дивизиона да с двумя-тремя семейными, а больше никого. Все индюшки да индюшки, хоть бы козой угостили. Только что разве Оат достанет через батарейную лавочку, коли не протухнет по дороге.

В Петербурге мы ликвидировали всю нашу мебель. Тащить ее сюда было бессмысленно: на деньги рассчитывали приобрести новую. Когда я вернулся, оба вестовые "раздостали" кое-что на первое время, и с закатом солнца, при керосиновой лампе, стало немного уютнее. Вечером подошел Оат, хорошенький молодой человек, пришедший первым отдавать мне визит. Он только что вернулся из Питера, куда был командирован для ознакомления с новой горной пушкой и где познакомился с моим братом Тимой.

– Если что надо, прикажите, мы живо все достанем, посуду и вещи. А потом сами добудете.

Я горячо поблагодарил его.

– Простите меня, ради Бога, – сказал он наконец, когда мы разговорились за ужином. – Мы все ломаем себе голову: ну как вы не нашли себе другой батареи, ну хотя бы гренадерской в Тифлисе или в Москве: ведь вы взяли самую паршивую батарею в самом захолустном дивизионе.

– Слушайте, как вы решаетесь отзываться так о своей части? Пусть так, но вы должны считать: где мы, там мы сделаем все, чтоб она стала первой из лучших. И вы увидите, что так оно и будет. Ряд одряхлевших начальников довел ее до такого состояния, но с завтрашнего дня она уже иная.

На другой день, ранее начала занятий, я был уже в батарее. Казармы, заново отстроенные, не оставляли желать лучшего. Матрасы были так искусно набиты, что казались пружинными. Но пища ясно указывала на участие фельдфебеля, а может быть, и артельщика, и на полное безучастие офицера. Лавочка была разграблена. В ней оставался лишь залежавшийся товар, и доходность ее была близка к нулю. Лошади были плохого качества и в ужасных телах. И там царила фельдфебельская рука.

Батарея выстроилась в ожидании моего прихода. Молодцевато отрапортовал только что кончивший с первой премией Тифлисскую школу подпрапорщик Яков Васильевич Кулаков, в рябом, но открытом лице которого я сразу же почуял себе надежного помощника. Офицеров не было. Оат ускользнул под каким-то предлогом. Поручик Утовой был "командирован" за дикими козами, капитан Кузнецов еще не прибыл из Тифлиса, где несколько лет пробыл воспитателем в кадетском корпусе. Это облегчило мою задачу.

На мой привет солдаты замялись было, но тотчас же лихо подхватили: "Здравия желаем, ваше высокоблагородие!" – глаза у всех были обращены на меня, тусклые и безразличные вначале, они разгорались по мере того, как мои слова начинали вливаться им в душу. Я начал тихим голосом:

"Братцы! Высочайшей волей, по собственному ходатайству, я назначен командиром вашей батареи. Вы не знаете меня, не знаю вас и я. Но я знаю русского солдата, знаю, чего он хочет и на что он способен, когда понимает, куда его ведет начальник.

Много у нас на Руси богатых и красивых памятников. Но есть один, который ближе и милее моему сердцу всех других. И стоит он на дальнем пределе нашего отечества, в городе Ташкенте, в Туркестане. Изображен на нем славный Белый Генерал Михаил Дмитриевич Скобелев, о котором, конечно, вы слыхали от отцов… Скачет он на своем белоснежном коне, а рядом с ним, со штыком наперевес, его верный солдат.

Я не знаю вас… Но этого солдата я знаю; и я верю, что вместе мы исполним наш святой долг перед Царем и перед Родиной, и что наша 2-я батарея 1-го Кавказского стрелкового дивизиона станет первой в рядах славной русской артиллерии.

За нашу будущую славу и за каждого из вас, за всех, кто верен долгу и чести – ура!.."

После революции 1905 года была введена в закон перлюстрация солдатских писем. Здесь, пожалуй, это было единственным занятием офицеров. Через пару дней мне показали пару интересных строчек…

"Новый командир, – писал солдат на родину, – думали, гвардейский трынчик, а он, как взялся за дело, так все разом перевернул – ну что твой орел! А барыня его – красавица: как взглянет, словно рублем подарит".

Батарея, которой раньше командовал мой предшественник, Владимир Иванович Гах, добрый и аккуратный старик, смотревший на все лишь с формальной точки зрения, находилась в состоянии полного паралича.

Вооруженная крошечными старинными пушечками образца 1883 года, с ничтожным количеством плохих лошадей, в сущности, она и не могла иметь какого-нибудь боевого значения. Как и в прочих батареях, где командиры изощрялись в эксплуатации солдатского пайка для своих поросят и индюшек, командир и офицеры сохраняли лишь видимость военного звания и проводили все время за картами. Но именно сейчас, когда начало прибывать новое превосходное вооружение, лошади и амуниция и усиленные контингенты новобранцев (по мирному времени батарея должна была иметь 325 нижних чинов и соответствующее количество лошадей) – вот когда передо мной открывалось обширное поле деятельности, которой не могло ни стеснить, ни ограничить невежественное начальство и погрязшее в провинциальной тине офицерство.

– У нас в провинции все сводится к тому, чтоб суметь угодить своему начальнику, – открыто проповедовал чурбан, одетый в полковничью форму, который командовал дивизионом. – Нравится ему покушать – сумей угостить. Охотник он – раздобудь собачек. Увлекается картишками – составь ему партию. Не прочь поухаживать, не мешай поволочиться за женой – тогда все будет хорошо.

На этих основаниях он сжился с семьей Шаумана. Но я не гонялся ни за чьими милостями, и воспитанные в этой школе офицеры не могли служить мне помощниками. Лишь один из них, скромный труженик, отличный семьянин, оставался чуждым этой доктрине. Вынужденный искать убежище в Тифлисском кадетском корпусе, он вернулся теперь, надеясь на мою защиту.

Капитан Кузнецов – так звали этого офицера – был простой русский человек, самоотверженный службист, больше всего боявшийся ответственности. Его огромная семья – жена с матерью и молоденькой сестрой и с полдюжины ребят – осталась в Тифлисе, где они уже много лет снимали маленькую, но уютную квартирку. Поэтому он вынужден был оставить все там и лишь посещал их в свободные дни, а остальное время посвящал службе.

Командира дивизиона он боялся как огня: он ничем не мог бы угодить ему, и потому инстинктивно льнул ко мне. Для меня же это был сущий клад. Военной жилки в нем не было, но я мог вполне ему доверить бумажную отчетность, батарейное и артельное хозяйство, а сам всецело отдаваться строевой службе и организационной работе.

Патриотизм входит к солдату через желудок – этот постулат, так ярко проведенный в жизнь Суворовым и Денисом Давыдовым ("тогда и конь топочет и солдат хохочет"), я немедленно применил к жизни, взявшись за его фактическую сторону и добившись прекрасной пищи. Остальные батареи, пользуясь условиями провинциальной жизни, откармливали на котле поросят и индюшек – я откармливал их тоже, но туши оставлял к праздникам, а сало, по 20 фунтов в день, клал в котел. Не веря никому, я проверял котел днем и ночью, и это сразу же оценили солдаты. Этого я не мог добиться с лошадьми, пока мне не удалось сплавить негодного фельдфебеля и заменить его готовым на все подпр. Кулаковым.

С лавочкой я поступил еще круче. Штабс-капитану Оату я дал понять, что ему полезнее посвящать досуги картам, чем пачкаться с бакалеей, для чего назначил довольно сметливого фейерверкера из приказчиков. Вызвали охотника: я назначил ему хорошие наградные помесячно и посулил арестантские роты за утайку. И, сверх ожидания, наша лавочка превратилась в отделение экономического общества по обилию и разнообразию всего необходимого, начиная от мыла, спичек и сахару и кончая всеми номерами кахетинского и разливным шампанским, привозимым в бочках из Цинандали. Лавочник Таранченко летал все время с быстротой экспресса между Гомборами и Тифлисом, доставляя осетрину, овощи и фрукты по сезону и все, что только могла потребовать наша военная братия.

Здесь, в глуши, даже прокурорский надзор смотрел снисходительно на то, что у котла кормились гуси и свиньи.

– Какое это жалованье! Я только и живу, что с индюшек, – повторяла мать командира 21-й батареи. Я смотрел еще глубже. Вместо десятка поросят я завел целое стадо, где патриархами были два колоссальных йоркшира. В каждой части всегда найдется новобранец, которого по глупости ли его или по избытку ума совершенно невозможно превратить в солдата. Пока, наконец, потеряв терпение, его не увольняют "по полной неспособности". Изобличив такого, я превратил его в великолепного свинопаса, и этот "богоравный Эвмей" на третий год гонял по буковым и дубовым лесам окрестностей уже целое стадо в 150 голов. И когда наезжавшие комиссии намекали мне, что "борщ отзывается гусем", я просто отвечал им: "Нет. Это свиное сало от выкормленных в лесу кабанов – такая уж у нас традиция!"

Огород, не приносивший никакой пользы, я ликвидировал. Я снял пять десятин хорошей земли у соседа, унавозил ее всем пометом нашей конюшни, прежде исчезавшим неизвестно куда, и завалил кухню овощами. Огурцы, арбузы и дыни солдаты могли таскать свободно, без контроля.

Солдаты сразу почувствовали все это.

– Здорово, братцы, – говорил я им, – заходи справа и слева. Давайте придумаем, чем еще скрасить нашу солдатскую долю. Песенники у нас уже есть. Но по воскресеньям по 30 человек стоит под ранцем по пьяному делу. Будет этого. Давайте наладим театр. Открывайтесь, таланты. Кто играл раньше на сцене?

– Так что я был раньше сельским учителем, мы устраивали спектакли в школе.

– А я играл с заезжей труппой.

– А я был режиссером у нас, в Екатеринославе.

– Ну, а на женских ролях? Мнутся…

– Может, пригласить барышень из слободы?

– Лучше опосля, ваше высокоблагородие… Мы пока сами, а когда оне попривыкнут к нам, сами понабиваются. Мы их не обидим… Только вы будьте с нами.

– Ну вот и дело в шляпе. А как же с музыкой? Балалайки?

– Да уж понабили оскомину: только и знают, что "Ручеек" да "Барыню".

– Так кто же?

– Позвольте доложить, ваше высокоблагородие. Я, Илья Сокольский, играю на корнете, а Иоффе, у него баритональный бас, сядет на тромбон.

– А ты, Магер?

– Я могу на первого корнета, я был два года в оркестре в Ломже.

– Ну, а где же мы достанем инструментов? Ведь они дорого стоят, И кто будет за капельмейстера?

– Вы уж не извольте об этом беспокоиться. Я, Илья Сокольский, возьму это на себя. А каталоги я уже достал, лучшие, заграничные, работы Юлия Генриха Циммермана из Москвы.

– Ну, посмотрим, может, на лавочные добавим из свиного фонда.

– Так уже хватит, Таранченко говорил, на будущий месяц лавочка даст вдвое. – Выписывать?

– Выписывай, в мою голову, и запоем, и засвистим, и захрюкаем на все лады. Ступай в канцелярию, пусть пишут требование.

– Извольте, я сам приготовлю. Я, Илья Сокольский, я могу печатать на машинке… И репертуар составим… А на басы посадим взводных, а на барабан сядет Яков Васильевич…

Последний, видимо, глубоко сочувствовал идее. Не успели появиться инструменты, как его честное, рябое лицо показалось у меня в дверях.

– Ваше высокоблагородие, счастье привалило – капельмейстер заявился.

– Что такое? Какой капельмейстер?

– А вот, извольте видеть.

В дверях нерешительно топчется человек в старой солдатской шинели. Глаза как угли, усы – в иголочку – как есть, настоящий картвелец. Говорит с явным грузинским акцентом.

– Так что ми били в тифлисском гренадерском полку, в хоре музыкантов. Очень я провинился, пропил корнета, меня прогнали, теперь без работы. Слышу, у вас хороший музыка, а играть не умеют. Думаю, зачем так, я сам могу за капельмейстера. Я и пришел.

– А ты у нас не пропьешь корнета?

– Ни-ни, я уже теперь совсем не хочу пить.

– Ну ладно, я тебе верю. А сумеешь поставить оркестр?

– Зачем не сумеешь? Все сумеешь: и марши, и лезгинку, и вальс – все сумеешь. Силы хорошие, всем понравится. Через четыре месяца будут играть на параде, и в кино, и всюду.

Осишвили исполнил свое слово: перед выходом в лагерь, на площади нашей сельской церкви, на удивление всех гомборских обитателей, под звуки артиллерийского марша показались стройные ряды наших батарей – никогда еще они не казались такими нарядными, такими молодцеватыми – люди будто переродились. А местные женщины и девушки так и впились в них глазами…

– А ну, братцы! Собирайся вкруговую – новое дело! Кольцом обступают ряды своего командира. Теперь уже в их глазах сияет ясная мысль, светится полная вера. С напряжением вслушиваются в каждое слово, чтоб не проронить, чтоб понять его.

– Вот что, братцы! Немало годков прожили мы с вами, а уму-разуму не научились. А есть царское слово, чтоб всем знать грамоту. И Суворов говорил: "За одного ученого двух неученых дают… нет, мало: давай десять". А хочу я, чтоб когда станете расходиться по домам, было бы чем помянуть свою батарею. Пора приняться за книжки. Поможете вы мне в этом деле?

– Так точно… Постараемся… Все сделаем, как прикажете. Ура!

Сказано – сделано. 4-й взвод, находившийся внизу, ликвидирован, и койки распределены по остальным взводам. В освободившемся помещении поставили большой круглый стол, мягкий пружинный диван и два кресла. Кругом такие же стулья, все из солдатской дачки. В углу – массивный умывальник с наказом: мыть лапы перед тем, чтоб браться за книги. На стенах повесили роскошные олеографии: "Ответ запорожцев турецкому султану" и "Кто кого". Обе в раззолоченных богатых рамах.

Между окон красовалось большое простеночное зеркало, а на окнах – гардины из былой солдатской дачки.

На мягкой мебели могли восседать лишь более культурные элементы: фейерверкеры и наводчики. Ездовые, насквозь пропитанные конским потом, сидели на гладких стульях.

Во всех взводах, кроме икон и царских портретов, красовались изображения Государя в формах полков гвардейской кавалерии.

А между окон высокие простеночные зеркала с безукоризненным хрустальным полотном. Все рамы и мебель были сделаны из цельного ореха и изготовлены в нашей мастерской из соседних сухостоев, а мастерам выдано небольшое вознаграждение за усердие.

Согласно полученным каталогам, выписанным неистощимым Ильей Сокольским, мною были выбраны лучшие книги детских и юношеских библиотек, вплоть до иностранных авторов, могущих содействовать развитию мысли и нравственности, начиная с басен Крылова и "Конька-Горбунка" и кончая Гоголем, Тургеневым, Загоскиным, Лажечниковым, Толстым, Пушкиным и другими писателями, и до "Робинзона", "Дяди Тома", Купера, Майн Рида и Вальтер Скотта. Офицеры брали книги на дом под условием не держать их долее нескольких дней. Попутно сельский учитель преподавал грамоту отсталым и безграмотным и три раза в неделю преподавал разведчикам турецкий язык.

Здесь впервые пришлось мне столкнуться с еврейским вопросом. В гвардию не принимали солдат еврейского происхождения, тут у меня их была целая дюжина… С самого начала, когда я, по обыкновению, обращался к солдатам: "А ну, братцы, сотворим новое чудо", – я замечал среди них легкое колебание.

Но тотчас же слышалось:

– Ваше высокоблагородие, я, Илья Сокольский…

Он начал организовывать местный театр. Он выписал музыкальные инструменты и стал первым капельмейстером. Выписал и наладил библиотеку. По прибытии телефонного имущества организовал телефонную команду и связь, перепечатывал в спешном порядке Устав горной артиллерии, порученный мне Великим князем, провел электричество и выписал машины.

– Сокольский, придется тебе еще раз перекувырнуться, – говорил я. – А которое же это будет превращение?

– Наверное, восьмое или девятое, ваше высокоблагородие. А что теперь мне изволите поручить?

Если б не Украинский, не видать бы нам такой роскошной мебели в казармах. А после этого он оборудовал мне полный гарнитур на мою квартиру – столовую, кабинет, спальню, разумеется, за хорошее вознаграждение. Он же руководил постройкой лагерных бараков, конюшен и стенок для палаток двухаршинной высоты из четырехдюймовых сосновых досок, в которых прибыли новые орудия. У него были золотые руки, и он сумел наладить великолепную мастерскую.

Назад Дальше