У нас остается Россия - Валентин Распутин 10 стр.


В 1668 году взбунтовался против нововведений Церкви Соловецкий монастырь. Осада его правительственными войсками длилась восемь лет, после чего последовала расправа. С 1675 года начинаются массовые самосожжения староверов, предпочитавших смерть подчинению и унижению. В иных огнях разом сжигалось до тысячи человек и больше, есть свидетельство о 2,5 тысячи. Многие тысячи бросились от преследования в Польшу, Молдавию и Валахию, в северные и сибирские леса, организуясь в скиты, пустыни, общины, слободы и яростно пропагандируя то, что они считали спасением. Неповиновение Церкви скоро перешло в гражданское неповиновение. Вероятно, раскол можно было еще при правильной политике приостановить и приглушить, сделать его уделом одних фанатиков, но явился Петр, взявшийся крушить старину, и двинул в раскол новые массы. По мнению народному, это был антихрист, начавший новое нечестивое царство. Еще Аввакум, сожженный в Пустозерске, вздыхал яростно: "Ох, бедная Русь, чего-то тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков". Взбунтовавшиеся стрельцы прежде всего пошли брать Немецкую слободу, протестуя против исходящих из нее нововведений. Вздыбив Русь, Петр переодел ее в чужое платье и объязычил на чужой манер, но не в его власти было переменить характер и душу. Под немецким платьем, путаясь в немецких словах, душа, надорванная сомнениями, лишь калечилась, но не улучшалась. Не случайно из всех реформ Петра сохранилось лишь то, что нужно было России, - преобразованная армия, остальное засосалось со временем и поглотилось российской неповоротливостью и бюрократией. Но решительное, грубое заимствование Петром западных порядков можно считать лишь цветочками в сравнении с тем, что стало насаждаться вскоре после его смерти. Петр считался антихристом, но из своих, и молнии метал, и бури сеял он по-русски, а в эпоху временщиков, при Минихе, Остермане и Бироне, началось методическое, уже подхваченное воспитанным на новый манер отечественным слоем вытеснение и осмеяние национальной народной культуры, гонение на все, что подозревалось в русском происхождении. Парадокс правления временщиков заключался в том, что страна отказалась и от собственного просвещения, и отпала от западного, с трудом удерживая приобретенное Петром, но в ней насаждалась западная мелочность и внешность. В известном смысле можно сказать, что, расплевавшись с родным староверием, Россия оказалась втянута а староверие чужое. По отзыву архимандрита Флоринского, ректора Славяно-греко-латинской академии, воцарилось "лаяние" российского благочестия. "И сим лаянием, - продолжает он, - толико любителей мира сего в бесстрашие и сластолюбие привели, что мнозии в епикурейские мнения впадали: яждь, пий, веселися, по смерти же никакого утешения несть. И которые так бредили, таковые-то у врагов наших в милости были, таковые в чины производились. А которые истинные чада Церкви и истинные Христовы наследницы таких прелестников не слушали, право веру непорочную от Христа, от апостола, от св. отец проповеданную и утвержденную кои хранили, коликие им ругания, поношения враги благочестия чинили! мужиками, грубиянами называли. Кто посты хранил, о том говорили: ханжа; кто в молитве с Богом беседует -пустосвят; кто язык от пустословия удерживает - глуп, говорить не умеет; кто милостыню любве ради по Христу подает неоскудно, тот, говорили, не умеет, куда имения своего употребить, не к рукам досталося; кто в церкви часто ходит, в том пути не будет".

Если история имеет поступательное движение, то нравственное развитие общества, похоже, ходит кругами, которые накладываются друг за другом с какой-то последовательной закономерностью, - так, что однотипные положения выстраиваются как бы в затылок, в границах проходящего через круги коридора. Ныне, через два с половиной века от нарисованной архимандритом Флоринским картины, при всех разностях, происходящих от времени, мы соединились с нею в той же обстановке низвержения истин, нравственного переворота, когда правила хорошего тона диктует далекое от благочестия собрание.

Но вернемся в XVIII век. Из Европы в Россию перекочевывали полчища уже не высокознатцев, а гувернеров, парикмахеров, портных, лакеев, всевозможных, по слову писателя, вральманов, а Русь от новых порядков бежала в леса. При Бироне это было третье после Алексея Михайловича и Петра массовое укрывательство в пустынной и таежной глухомани. "Зверопаственные места населялись и вместо дерев умножались люди". Менее чем за столетие число раскольников в одной лишь Сибири возросло, по подсчетам, до ста тысяч. В действительности их было больше, учесть можно было ссыльных, но не беглых. Чем глуше край, чем дальше от надзора, тем населеннее "мирские согласия". Это была колонизация, имевшая для российских окраин не меньшее значение, чем Столыпинская реформа, но, в отличие от последней, она составлялась отборным народом. Словно потерянный рай, искал и утверждал он свою старую родину, приносил в новую обительность ее цельность в народном устройстве и обычаях, во всем родовом облачении. Отверженный и гонимый, добровольно вставший на путь мученической доли, вынужденный искать спасения в гибельных местах, но уверенный в своей правде, так близко поставивший эту правду к смерти безоговорочным выбором "или - или" -или правда, или смерть, старовер тем самым вызвал в себе такие силы физические и духовные, какие до него не вмещало тело. Правда, надо признать, что, презрев сомнения и страдания, укрепив себя так, чтобы быть выше страдания, раскольник душевно пострадал. Не духовно, это спорный для нас, а не для него вопрос, а душевно. Упрочив себя нравственно до незыблемых правил, до кости - там, где должно быть чувство, он возвел в себе крепостные стены, отгораживаясь от обмирщения, и лишил себя свободы. Отказавшись от выбора в вопросах совести и веры, раз и навсегда взяв железные уставы, он лишил себя многих душевных движений, которые стали ему ненужными, и внутренне застыл. Едва ли найдена до сих пор та форма человеческой жизни, которая привела бы к полному расцвету всех его возможностей, непременно от увеличения одного понижается что-то другое. Раскол дал удивительные результаты своего союзничества и братства в организационной и хозяйственной деятельности. В невольной соревновательности с государственной системой, пользующейся, казалось бы, передовой структурой, раскол не открывал америк, не искал чужедальнего опыта, а взял за основу институт земства с его практикой советов, сходов, выборного самоуправления, принципами общинного пользования капиталом - и во всей этой старозаветной общественной и хозяйственной сбруе выехал из лесов

на большую дорогу экономики, Петр обложил раскольничество двойным подушным налогом - оно, казалось, даже не охнуло и, окрепшее к той поре, во всяком значительном движении соединенное, сумело и это утеснение использовать к собственной выгоде, поскольку - вот парадокс! -с одной стороны, безжалостно воюя с расколом, Петр, с другой, нуждался в деньгах и был заинтересован в нем, а потому не препятствовал набору в школы мирских детей. Зажиточность и здравобытность согласий не могли, кроме того, не привлекать в них новые партии откола от государственного мира.

Братство и общинность раскола, свободно складывающиеся и свободно развивающиеся, обязательная взаимоподдержка, спаянность и культ труда привели к неожиданному повороту, когда в рыхлой и плохо управляемой стране - в стране, которая отринула во имя обновления и благополучия отсталую часть народа, эта часть народа повела хозяйство и быт лучше, чище и выгодней. С 80-х годов XVIII столетия капиталы и торгово-промышленная доля староверов получают перевес над "передовой" российской оборотистостью, еще раз подтвердив тем самым истину, что во всяком деле нет ничего передовей народного настроения. Среди староверов больше грамотных, хотя и учат они почти исключительно по церковнославянским книгам; они открывают свои печатальни, первыми в стране заводят книжные лавки. Последователи раскола существуют во всех слоях общества, число их умножается (в 1853 году считалось девять миллионов, но цифра эта опять-таки условная, в действительности она должна быть больше), что свидетельствует о живой народной организации.

Что привлекало людей в раскол, почему в продолжение двух с половиной веков он не отмер, как положено отмирать всему отжившему и случайному? Надо полагать, привлекало прежде всего то, что и положено в основание человека, - самостоятельность, духовное первенство, нравственная чистота. И в основание народа - национальное лицо и национальная память, крепость и объединенность, необходимость претерпеть во имя цели, жажда очистительного порыва. Народ развивается во времена испытаний и дряхлеет среди благополучия: раскол невольно соединил в себе и то и другое и устранил между ними противоречие.

Старовер не курил, не пил вина, а в Сибири и чай пил лишь из трав и кореньев, строго соблюдал посты и моральные уставы и лишь в одном не знал воздержания -в работе. Это был тот же человек, что и рядом с ним в обычной православной деревне, и все же далеко не тот: по-другому живущий и верующий, по-другому смотрящий на мир - все основательно, весомо, тяжеловато. Отлученный от ортодоксальной Церкви и судорожного общественного развития, он и их отлучил от себя, обвиняя в греховности и несамостоятельности, в пляске под чужую дудку. Со временем он выделился в особый тип русского человека, который, вопреки всем бедам и обстоятельствам, упрямо хранил в себе каждую косточку и каждый звук старой национальной фигуры, в тип, несущий живое воспоминание о той поре, когда человек мог быть крепостью, а не лавкой, торгующей вразнос.

Губернатор Трескин, правивший Восточно-Сибирским краем в начале XIX века, после первой же инспекционной поездки по своим владениям, которые, разумеется, оставили в нем тягостное впечатление, о староверах отзывается: "Они и камень сделали плодородным".

В 90-х годах XIX века известный в Сибири ученый-этнограф Ю. Д. Талько-Грынцевич проводил исследования среди "семейских" (так называются здесь сосланные при Екатерине в Сибирь семьями старообрядцы). И "нашел в них выдающуюся по чистоте типа и сохранению народного культа отрасль великорусского племени". Естественный прирост "семейских" сел в Забайкалье был в пять раз больше общего прироста этого края. Исследователя поразила "удивительная плодовитость женщин", рожавших от 10 до 24 детей. Сравнительные характеристики показали, что "семейские" выше ростом, среди них в десятки раз меньше болезней.

Шли, оказывается, десятки и сотни лет шли к тому, что теперь, считаем, свалилось неожиданно и что называется на тарабарском языке будущего синдромом приобретенного иммунодефицита.

Другой знаток старообрядчества - М. И. Орфанов пишет: "Мало того, что красивых между ними очень много, они к тому же весьма крупный, сильный народ. Старики же бывают такие красивые, сановитые, что прямо просятся на полотно. Они могли бы послужить отличными натурщиками для библейских сюжетов".

В Сибири бытование старообрядчества имело особое значение. Вплоть до отмены крепостного права в Российском государстве Сибирь приселялась в основном вольноохочим людом, бежавшим от притеснений власти или сыска закона, сословным или духовным казачеством, охотниками до приключений и наживы. Кроме того, с самого начала присоединения восточных территорий они стали местом, куда сваливали преступность, больше всего, разумеется, уголовную. Нравственности она не могла способствовать. Во многих районах Сибири так называемый ссыльный элемент возобладал над местным жителем. В этих условиях раннее появление здесь раскольничьих сел с их культом семьи, образом жизни и почти поголовной грамотностью было явлением отрадным. Отдельные районы Забайкалья и Горного Алтая, освоенные русской старобытностью, превратились в острова изобилия и строгонравственности; в них нечего было делать ни исправнику, ни уряднику. Уже в наше время остатки старообрядчества из последних сил держались своих традиций, и даже в эпоху застоя и запоя в колхозах и совхозах, возникших на земле раскольничьих общин, коровы недоеными не оставались и хлеба под снег не уходили. Что лишний раз доказывает, что нигде и никогда дух не может иметь прикладного значения.

Не следует, разумеется, идеализировать старообрядчество. Отделившись от общего народного организма, уйдя во внутреннюю эмиграцию (внешняя была немногочисленной), отказавшись от христианских заветов любви и терпения ко всякому ближнему, оно не могло не пострадать и пострадало. Немало со временем наросло в нем и темного, и косного, и неуклюжего вместе с упрямством, фанатизмом и гордыней. Не говоря уже о крайнем сектантстве, которое выродилось в уродливые формы, губительные для человеческой природы. Тот чертеж раскола, который дается здесь, далеко, разумеется, не полный, имел целью показать закономерность его происхождения и причины долгожительности. Всякое сектантство имеет короткий век, что произошло и с болезненными ответвлениями от старообрядческого древа, но само оно, питавшееся национальными соками, усохло лишь вместе с пострадавшей под ним глубоко почвой.

Идеализировать раскол не следует, но нельзя и не испытывать к нему родства и благодарности. Неизвестно, чем бы была сегодня Россия, когда бы не живое и предостерегающее напоминание о силах, способных во имя ее утверждения на безоглядный и всемогущий порыв. Не раз, надо думать, в течение прошедших после раскола веков, когда устроители единого человеческого лица склонялись к очередной пластической операции, чтобы из русской курносой рожи устроить римский или какой-нибудь иной профиль, их останавливала память о событиях XVII -XVIII веков. Тень этих трагических и грозных событий до сих пор стоит над Россией - как урок и завет; дымы костров, в которых насильственно и добровольно сжигались десятки тысяч тех, кто предпочел физическую смерть национальному и нравственному умерщвлению, и сейчас носит над ее полями и лесами.

Мы должны быть благодарны старообрядчеству за то, в первую очередь, что на добрых три столетия оно продлило Русь в ее обычаях, верованиях, обрядах, песне, характере, устоях и лице. Эта служба, быть может, не меньше, чем защита Отечества на поле брани.

"Что хотела завещать нам старая Русь расколом?" -на разные лады спрашивают его исследователи. Например, у Щапова: "Что дорогого, святого было для огромной массы народа в старой России, когда она в расколе возвела до святыни, до апофеозы старину?"...

Вопрос ставится так, что он будет звучать сильнее любого ответа. Что завещала Русь? Саму себя и завещала - себя, собранную предками по черточке, по капельке, по клеточке, по слову и шагу. Свою самобытность и самостоятельность, свое достоинство, трезвость и творческие возможности. Сейчас, когда ни за понюх табаку все это вновь продается на всех ярмарках как изъеденное молью, ни к чему не годное старое, мешающее красивой и веселой жизни, - невольно является продолжение вопроса: а осталось ли в нас хоть что-нибудь от этих заветов, способное остановить повальную распродажу, и готовы ли мы оставить заветы от себя?

1989

НА АФОНЕ

На Афон я зван был давно. Конечно, не с самого Афона, приглашения оттуда никому не рассылаются, а всем тем, что слышал и читал я о нем со времен молодости.

Вначале было только слово, овеянное святостью и суровостью ее исполнения избранными на избранной земле, спасительным чистым дыханием и смутным зовом. Читали же мы и Гоголя, и Тургенева, и Лескова, и Достоевского, и Толстого... Никто из них не обошелся без этого слова. Среди подобных ему, таких как Оптина Пустынь, Валаам, Соловки, оно было первей и выше, где-то как бы на полпути к небесам. Лучезарным горним духом струилось оно, сладкими воспоминаниями тех, кто приносил его в Россию.

А потом я прочел дивный очерк об Афоне Бориса Зайцева, приезжавшего туда из Франции в 1927 году. Очерк художественный и возвышенный, мягкий и нежный... Никак не хотелось русскому человеку, потерявшему Родину и словно бы обретшему здесь ее предшествие, - никак не хотелось Зайцеву заканчивать его, и он уже без всякого порядка, только бы не отрываться, добавлял и добавлял к нему новые главы. Из Русского зарубежья присылали мне рождественские и пасхальные поздравления на афонских открытках с видами Пантелеимонова монастыря, Андреевского и Ильинского скитов... Представлялось, что это и есть райские кущи, нечто небесное, склонившееся благодатным соступом. Афон под пером Константина Леонтьева, суровый и многоликий, разбитый на многие десятки монастырей, скитов, келий и калив (келья, когда она отдельно от монастыря, - это общежитие на пять-шесть человек с домовой церковью; калива - отдельный домик без церкви), составленный множеством форм и оттенков монашеской жизни, как оно и есть по большей части до сих пор, - этот "приземленный" Афон не отрезвил меня. Ну да, это, может быть, не совсем рай, но из того, что можно создать на грешной земле, это к раю ближе всего. "Аскетический рай" - услышал я потом на Афоне. И навсегда запомнились слова К. Леонтьева о сути более чем тысячелетней афонской житийно -сти: "чистота и прямота православия". Суть эта постоянно подтверждалась и воспоминаниями паломников. Все они возвращались со Святой горы в радости: есть там, среди ее насельников, крепость такой духовной кладки, что ничем ее - ни грубой силой, ни сладкой "прелестью" - не взять.

Думаю, многие живут с этим упованием: есть такая крепость, против которой бурлящий в грехе мир бессилен. Через полвека после революции 1917 года на Афоне оставались единицы русских монахов. Но и они выстояли.

Чтобы попасть на Афон, требуются две визы: греческая, поскольку это греческая территория, и собственно афонская, потому что это автономная монашеская республика со своим управлением и своими законами. И потом убедились мы: полиция на берегу подле каждого монастыря греческая, под греческим флагом справляет она свою службу, но придана для охраны и внушения приезжим местных нравов в том случае, когда о них забывают.

Мы ехали втроем: Савва Ямщиков, известный искусствовед, реставратор и в последние годы писатель, в любом конце планеты через полчаса отыскивающий знакомых; Анатолий Пантелеев из Санкт-Петербургского университета, неутомимый кино- и фотолетописец почти всех патриотических событий в России на протяжении лет тридцати, и аз грешный. Поездку нам облегчила дружеская помощь советника российского посольства в Афинах Леонида Решетникова. Десять лет назад мы сошлись в Болгарии, где он тогда работал, побывали в одном из монастырей под Софией и, вдохновившись, решили непременно съездить на Афон. Из Софии до Афона рукой подать, из Москвы подальше, а из Иркутска совсем далеко. Потребовались годы и годы, чтобы собраться. Но вот они позади, на посольской машине мы катим из Афин в Салоники, там пересаживаемся на консульскую машину и в день добираемся до курортного приморского городка Уранополи, где к нам присоединяется Максим Шостакович, сын композитора и сам хорошо известный в мире дирижер. Уранополи - край Большой земли, дальше - по воде. Утром мы поднимаемся на паром под названием "Достойно есть", Анатолий Пантелеев, не медля ни минуты, хватается за кинокамеру, как только по левому борту обозначаются каменистые афонские берега, и тут же перед ним вырастает служитель порядка и объясняет, что кинокамера на Святой горе запрещена повсеместно без всяких исключений, а на фото природу - пожалуйста, но в монастырях и тем более в храмах - тоже нельзя. И потом на каждом шагу приходилось нам встречаться с особыми и нестареющими, как были они приняты тысячу лет назад, афонскими установлениями. Нравятся они или не нравятся, а будь добр выполнять. Никаких неудобств это, надо сказать, не доставляет, а беспрекословное подчинение древним законам невольно даже и возвышает, обдает дыханием вечности.

Назад Дальше