Тут все "достойно есть".
Афон, случается, называют островом - должно быть, из-за труднодоступности его по горным тропам из греческой Фракии, откуда длинным трезубцем уходят в Эгейское море вытянутые гористые отросты. Один из них, восточный, и есть Афон, тысячелетнее царство двадцати православных монастырей. Скалы преграждают путь к нему сразу же по выходе в море, на другом конце этого отроста-полуострова величественно высится Айон-Орос, Святая Гора, поднятая от подножия более чем на две тысячи метров. Издали она кажется необитаемой, однако в ясную погоду на вершине ее видна церковь, а склоны при приближении оказываются утыканы норами-пещерами, где, непонятно как выживая, многими столетиями искали себе сверхсурового жития монахи-пустынники. Святая Гора дала название всему Афону; на афонских иконах над нею и простерла свой защитный плат-омофор Богородица. Это Ее земной удел, здесь Она проповедовала местным жителям Евангелие. Предание говорит, что по жребию между апостолами предстояло Ей это служение в Иверской земле (в Грузии), но уже с дороги волею небес направлена была Богоматерь сюда и стала просветительницей и защитницей Афона.
Из конца в конец по каменистому гребню, спадающему по бокам к берегам, протянулся Афон на сорок километров, имея в поперечнике от восьми до двенадцати километров. Сверху смотреть - точно звезды небесные, срываясь, засеяли эту землю и дали волшебные всходы -монастыри и скиты с устремленными к небесам маковками церквей. А вокруг них выбиты в камне виноградники и огороды, и от одного монастыря к другому проторены узкие, нередко нависающие над ущельями лесные тропы. Тут всюду древние, переплетающиеся, как морщины, стежки-дорожки, тут от молитв все кажется живым, молвящим, и воздух сладостно насыщен молитвами, как запахами весеннего цветения.
Первые русские иноки поселились на Афоне в глубокой древности, возможно, еще до принятия христианства князем Владимиром. Выбор веры с направленными в разные стороны послами - это только легенда, должная украсить сам акт крещения: задолго до того христианкой стала княгиня Ольга, бабушка Владимира Святославовича, христианская община в Киеве с каждым годом разрасталась, по преданию, в своем апостольском служении Андрей Первозванный доходил до онежских вод и новгородских земель. Тесные связи с Царьградом не могли не убеждать, что под размер плавкой русской души ничто другое и подойти не может, кроме "радостной", уносящей на небеса византийской веры. И делом Владимира Святославовича было закрепить своей великокняжеской волей этот зов восприимчивости и придать ему окончательный характер. Сомнений в том, что эта вера и есть своя, родная, к тому времени, думаю, не оставалось. Новгород же бунтовал не потому, что предпочитал мусульманскую или иудейскую, а потому, что глубоко врос в свою старую, языческую.
Историю русского иночества на Афоне обычно начинают с 1169 года, когда актом Верховного управления
Афонской горой русским, обитавшим в скиту Ксилургу, был передан во владение небольшой захудавший монастырек "Фессалоникийца". При этом подразумевается, что русских в Ксилургу было немного и пребывание их там длилось недолго. Но скит Успения Богородицы (Ксилургу) упоминается в актах управления с 1030 года, и позднейшая (1142 года) опись имущества в нем, в том числе рукописных книг и церковной утвари, не оставляет сомнения: русские здесь обретаются давно и отличаются высокой христианской культурой. По акту выходило, что это одна из самых крепких обителей. И монастырь Св. Пантелеимона передавался русским не для облегчения их участи, а для спасения вконец обезлюдевшего монастыря. При этом и Ксилургу как скит оставался за русскими же, которые частью переходили в монастырь и частью оставались в скиту. Уже в XV веке преподобный Нил Сорский, основатель русского скитского жития, именно здесь, в Ксилургу, среди богатого книжного собрания и практического монашеского "умного делания" пожинал духовную жатву, которую и перенес затем за Волгу.
Были в истории Свято-Пантелеимонова монастыря совсем скорбные страницы, когда русских оставалось здесь раз-два и обчелся и почти вся братия состояла из греков или сербов. Были времена, когда не оставалось ни одной души, и Руссик держал свое имя только в надежде на будущее. После татаро-монгольского нашествия, во времена которого всякая связь с Русью оборвалась и всякая поддержка иссякла, удались полтора века благополучия, особенно заметного при Иване Грозном, который, считая себя по бабушке Софье Палеолог наследником византийских императоров и византийской веры, был щедр к Афону. Затем Смута, снова полная оторванность от России, снова крайняя бедность монастыря, дошедшая до того, что пришлось закладывать едва ли не все его имущество. Затем "просвещенный" XVIII век, оказавшийся для Руссика не легче времен татар и Смуты. Побывавший в 1726 году на Афоне киевский паломник Василий Григорович-Барский застал в Свято-Пантелеимоновом всего четырех монахов - двух русских и двух болгар. Спустя столетие последние насельники оставили Горный Руссик и спустились на побережье, где в течение нескольких десятилетий обустраивали новый, теперешний Свято-Пантелеимонов -самый красивый и величественный на Афоне. Почти два столетия с тех пор минуло, но и сегодня каждый монах назовет имена попечителей и строителей этого монастыря - игумена Савву, князя Скарлата Каллимаха, иеромонаха Аникиту (в миру князь Ширинский-Шихматов), иеромонахов Павла и Арсения. Последний несколько раз ездил в Россию за "милостынными" сборами, которые составляли немалые средства.
Вторая половина XIX столетия при царствовавших Александре II, Александре III, а затем и Николае II стала для Русского Афона воистину "золотой". Потекли пожертвования, из казны ежегодно выделялось на афонские нужды по сто тысяч золотых рублей. Хорошим тоном считалось посещение Афона великими князьями - разумеется, с богатыми дарами. В 1902 году закончено было сооружение самого большого на Афоне собора в Андреевском скиту, который по богатству и числу насельников вполне мог войти в число монастырей, когда бы не старинное и неукоснительное правило не переходить за черту имеющихся двадцати. В начале ХХ века только в обители Св. Пантелеимона насчитывалось две тысячи монахов да почти две тысячи рабочих, а вместе с Новой Фиваидой, Андреевским и Ильинским скитами, вместе с келиотами (обитатели келий) и пустынниками русских монахов в то время было за пять тысяч - больше, чем всех остальных вместе взятых.
Ну а затем - революция, голгофа Русской Церкви, полностью прерванное с Россией сообщение, забвение и нищета, потерянные все до единого скиты. В 1968-м в Свято-Пантелеимоновом монастыре оставались восемь насельников. В том году он дважды горел, запустевали огороды и пасеки, омертвевали мастерские.
В соборе Покрова Богородицы показали нам совершенно потемневший, "угольный" образ Спаса. Он почернел в неделю в июле 1918 года, в те дни, когда зверски была уничтожена в Екатеринбурге царская семья. Известие об этом злодеянии дошло до Афона позже, а тогда, ничего не понимая и пугаясь, пытались очистить, проявить нерукотворный образ Спасителя на иконе - нет, в безысходной скорби он так и остался навсегда темным.
Сейчас в нашем монастыре 55 насельников. Есть и пребывающие за монастырскими стенами, изредка спускающиеся с гор, но их немного. В невероятно суровой аскезе, в беспрерывной молитве (в "беспрерывной" не ради красного словца, есть труженики молитвы, не оставляющие ее ни на час), вымаливавшие Россию и, может быть, вымолившие ее, они ушли в вечность. И теперь гостям-паломникам показывают только места их обитания - в землянках, пещерах, в дуплах вековых дубов и платанов.
Через полтора часа хода вдоль афонского берега, густо забросанного отслоившимися от скал валунами, древними до того, что в сердцевине их видна желтоватая крошка, по левому борту показался и наш монастырь, до боли сердечной узнаваемый по открыткам и рассказам, словно вдруг приподнявшийся, оборотившийся к нам приветливо золотом своих многочисленных главок. "Достойно есть" так мягко прильнул своей широкой кормой к причалу, что не почувствовалось и толчка. Мы были единственными, кто сошел здесь, поэтому встречавшему нас монаху не пришлось гадать, кто его гости. Он быстро и решительно подошел, представился отцом Философом и так же решительно, но не торопясь, обычным своим спорым шагом повернул вправо и повел нас вдоль длинного, казавшегося приземистым, пятиэтажного здания, вытянутого по берегу моря. Мы отставали; отец Философ приостанавливался, давал нам приблизиться ровно настолько, чтобы не вступать в объяснение, и устремлялся дальше.
В этом здании располагался фондарик - гостиница для поклонников. Здесь особый язык: многое из того, что носит греческие названия, за столетия было подвернуто русскими насельниками под свое произношение. Так, архондарик превратился в фондарик, а поклонниками ласково называют паломников, которые едут не только интерес свой удовлетворить, но и поработать, помочь монастырской братии. Но прежде всего - молиться и молиться.
В фондарике на верхнем этаже отец Философ покормил нас с дороги. Только дважды, в день приезда и в день отъезда, приглашали нас за этот небольшой гостевой стол возле окошечка в кухоньку, откуда и подавались незамысловатые блюда. Обычно же, как и полагалось в определенные часы, кормились мы в общей трапезной вместе с братией, под чтение из святых отцов и торопливый и строгий чин вкушения пищи. Бесед здесь за столом не ведут; общая молитва, перестук ложек под голос чтеца, снова общая молитва - все деловито, размеренно, движение в движение, локоть в локоть. Мы были на Афоне в марте, в Великий пост, когда воздержание и молитва для братии превращаются в самое дыхание. По средам и пятницам трапеза - только раз на дню. Но пища сытная, по воскресеньям предлагается вино.
Нас отец Философ, называемый здесь фондаричным, или гостинником, что входит в обязанности эконома, на скорую руку покормил овощным салатом, обильно политым оливковым маслом, и чечевичной кашей. В избытке был мед. Засиживаться не пришлось, все в монастыре, за исключением церковных служб, делается в заведенном хорошем ритме - как по часам особого хода, ускоряющим движение стрелок между службами и замедляющим их в долгие часы молитвенного стояния.
Но Афон действительно живет по особому - византийскому - времени. С заходом солнца стрелки часов переводятся здесь на полночь, и начинаются новые сутки. На выходе из фондарика на стене слева висят рядышком совершенно одинаковые часы современной круглой формы: на одних - европейское время (это для гостей и паломников), на вторых - византийское, древнее, при котором жили еще отцы Церкви. Самое большое расхождение, естественно, зимой, в короткие декабрьские дни, самое малое - в летнее солнцестояние. Монахи шутят, показывая на те и другие часы: одно время торгашеское (это европейское), а второе - Божье. Это непривычное и, казалось бы, неудобное существование во времени, когда утро наступает без утра, а ночь является при свете, хоть и заставляло блуждать между Грецией и Византией, очень меня, однако, воодушевляло, как доказательство того, что я и в самом деле попал в глубины таинственной древности, которая только что приняла благодатную веру и примеривает ее на народы. Подолгу порой ничто не опровергало этой уверенности: море, во все дни тихое, чуть колеблющееся под волной, каменные развалины какой-то допрежней цивилизации, счастливо найденное пристанище человека в новых градах под водительством мудрейших и святейших, доносящееся со службы хоровое пение, сладко звучащий колокольный звон...
Моя келья в фондарике была, как и полагается, бедна. Вытянутая к единственному, глубоко сидящему в крепостной стене окну, она и не позволяла иного, чем было передо мной, расположения обстановки: узкая кровать с панцирной сеткой справа от окна застелена суровым суконным одеялом, над головой - простенькие картонные иконки, слева - повидавший виды ободранный столик, на нем - лампадка. И ни табуретки, ни стула. Однако, заглянув в келью к своему товарищу Анатолию Пантелееву, я обнаружил у него целых три стула. Подобной несправедливости от Афона нельзя было ожидать, и один стул, который даже в светской гостиной смотрелся бы неплохо, немедленно был мною присвоен. Электрическая лампочка над входной дверью в моей келье тусклая, незаметная, я ее только на третий день и обнаружил, да в ней и надобности не оказалось, ибо при свете и солнце электричество ни к чему, а с заходом солнца в византийскую глухую полночь оно выключается.
Бедность бедностью, но зато какая благодать! Окно выходит на море, и волны недремно бормочут и - качают в те недолгие часы, когда падаешь в кровать и укрываешься монашеским одеялом. Ночью под захлебывающийся звон колокольца, которым подымают на службу (теперь уже, как во времена Бориса Зайцева, не бьют в било, а обегают с голосистым колокольчиком все коридоры), - ночью, поднятый со сна, вздуешь лампадку, заправленную оливковым маслом, и так хорошо сразу станет от душистого трепетания фитилька. Длинным-длинным коридором, в конце которого над дверью душевой и туалета едва мерцает световой квадратик, ощупью нашариваешь ногами выход, слышишь вокруг торопливые шаги и выбираешься наконец под звезды и колокольный звон.
Наш фондарик, как и все второстепенное, вспомогательное, как склады, мастерские, костница (особого рода кладбище почивших, которые после кончины оборачиваются в холстины и безгробно опускаются в могилы на три года, а затем черепа и кости их изымаются, промываются вином и на полках аккуратно складываются в помещении, называющемся костницей), - все это и многое иное из подсобной службы вынесено за стены собственно монастыря. Здесь тоже монастырь - во имя живота. А уж дух там - за толстой каменной оградой, где уже и неземная обитель, где все тесно заставлено "Божьим", говорящее Его языком, чистое, бесскорбное. Два собора в монастыре; в центре монастырского квадрата - Целителя Пантелеймона и в глубине, слева за звонницей, над широкими лестничными проходами, - поднятый по-над морем собор Покрова Богородицы. И более десяти параклисов - домовых церквей. Последняя из них - во имя Еввулы, матери целителя, достраивалась при нас. Тут же, во внутреннем монастырском городке, библиотека с хранилищем древностей, покои игумена и духовника, общежительный братский корпус. Напротив главного собора - трапезная, удивляющая размерами, широко распахнутая во все стороны, с могучими деревянными столами в несколько рядов, с тяжелыми длинными скамьями... Видно, что ставилась трапезная во времена многолюдья. Сейчас она не заполняется и на четверть.
На знаменитой звоннице по-прежнему самый большой и самый звучный на Афоне колокол, не тот, которым восхищался Борис Зайцев (в 818 пудов; его в войну немцы отправили на переплавку), но и теперешний "перепоет" любой другой. А под звонницей и все иное устроено и настроено, как в слаженном и чутком инструменте: мягко шумит море, из одного из параклисов (и не понять, из какого) в сладкой муке звучит хор, слышится речитатив чтения, и ветер погудывает то ли в тесноте двора, то ли путается среди много -численных переходов, коридоров, лестниц и галерей.
Еще при свете в первый же день мы успели на вечерню. Все тот же отец Философ привел нас в собор Святого Пантелеимона и указал стасидии, которые мы можем занять. Стасидии - это высокие узкие сиденья с подлокотниками, облегчающие многочасовое стояние на ногах. С моего места у боковой стены перед колонной в переднем приделе храма не видно было чтецов, на два голоса читающих у клироса; я вслушивался, но в полумраке, густо и недвижно стоящем воздухе и слышно, и видно было плохо; монахи рядом соскальзывали со стасидий, бросались на колени и распластывались на полу. Я повторял их движения слепо и неловко, опаздывая, громко стуча коленками. Но это продолжалось недолго, служба как бы отыскала меня, подхватила, помогая узнавать и понимать все ее движения, стало легко и радостно, нахлынул восторг, что наконец-то я здесь, куда нельзя было не приехать.
Вечерня продолжалась часов пять, глухой ночью мы вернулись в свои кельи, я постоял перед окном, вслушиваясь в колышень моря, затем с чувством необычайной легкости и освобожденности от всего-всего, что еще недавно теснило меня, не возжигая лампадки, разделся и лег. Так хорошо, так покойно и уютно! Сонная волна лизала берег неравномерно, музыкально, чуть взбулькивая на пятом или шестом касании. В коридоре ни звука. Неужели там, откуда мы приехали, в больших городах огромной несчастной страны, в городах, превратившихся в скопища зла, продолжают сейчас визжать и кричать с экранов, изощряться в пошлости и бесстыдстве, лезть грязными руками и грязными словами в душу, зазывать в бесконечные игры и викторины с призами... Нет-нет, ничего больше нет и не будет. Так хорошо!
И только закрыл я глаза - над самым моим ухом раздался требовательный гром; показалось, что бухнул сурово большой монастырский колокол. Он обратился в колокольчик, как только я пришел в себя, с суматошным трезвоном пронесся по нашему третьему этажу, спустился на второй или поднялся на четвертый, потом снова на нашем встряхнулся с силой два-три раза, давая знать, что побудка закончена. Вот тогда и ударил вполголоса глухим боем монастырский царь-колокол.
В коридоре послышались первые шаги. Я вышел; в полной тьме далеко вправо висело тусклое световое пятно. Вытянув на стороны руки, чтобы не натолкнуться на стены, делая ими движения вроде гребков, я двинулся к нему. На обратном пути слабые мои глаза уже и совсем ни на что не годились. Пришлось окликать Толю Пантелеева, келья которого находилась напротив выхода. Впереди, со стороны моей кельи, отозвался Савва Ямщиков. Дозвались Толю и выбрались на улицу. Шел снег. Снова валко ударил на монастырском дворе колокол, сбивая с нас остатки сна, и мы заторопились. Чуть больше двух часов отпущено было пастве на отдых, и вот снова служба, снова подготовление себя к освобождению от всего ненужного, мирского, отяжеляющего - словно бы вход в невесомость. Храм в полутьме курится свечами, тускло блестит золото икон, едва слышно пробираются к стасидиям припозднившиеся, шелест общего движения, когда соступают со стасидий и снова занимают свои места. Случаются дремлющие монахи, изможденные недосыпанием. Грех невелик, тяжело монашеское тягло, да еще в Великий пост. Теперь шла вторая седмица Великого поста.
Служба здесь спокойней, строже и глубже, чем в миру. Нет непрерывных хождений, перемещений и волнений, когда передают свечки или пробиваются, чтобы приложиться к иконам. Свечи здесь храмовые, к иконам прикладываются после службы, вереницей проходя перед образами и мощами. Монах на службе старается быть незаметным, невидимым, у него все внутри, ничего внешнего. Он весь покорность и твердость. Твердость в вере и покорное подчинение всему, что она требует.