Евангелие Михаила Булгакова - Мирер Александр Исаакович 10 стр.


Закон этот был принят в начале I века до н. э. Первоначально он охранял величие Римской республики, но уже Август, первый принцепс, пустил его в ход как закон об охране величества (так и написано у Булгакова). Тацит с гневом писал о возобновлении этого зловещего уложения при Тиберии, не понимая, что в ином случае принцепс не мог бы удержаться у власти.

"Он (закон. - А.З.) был направлен лишь против тех, кто причинял ущерб войску предательством, гражданскому единству - смутами и, наконец, величию римского народа - дурным управлением государством; осуждались дела, слова не влекли за собой наказания".

Тацит был либералом. Так он излагал содержание закона, который при Тиберии применялся именно к словам. Тацит же описал несколько судебных дел по этому закону, в том числе одно из первых: наместник провинции Вифании был голословно обвинен собственным подчиненным в "поносных речах против Тиберия". На этот раз подсудимого оправдали (примерно в 14 году н. э.). Но всего через два года состоялся процесс, затеянный четырьмя обвинителями против некоего Либона Друза. Гвоздем обвинения было письмо, в котором якобы рукой Либона "возле имен Цезарей… были добавлены зловещие или таинственные и непонятные знаки". Либон погиб, его имущество разделили между собой обвинители-доносчики (в сенате доносчики сами выступали как обвинители).

Так начинал применяться "закон" в правление Тиберия. К 33 году он превратился в стихийную и всепожирающую силу. Сам факт обвинения по нему означал неизбежную смерть. Обвиняемый не имел права прибегнуть к защитным свидетельским показаниям, не всегда ему дозволялось защищаться самому. Доказательных аргументов от обвинителей не требовали - осуждали и так. К концу правления второго принцепса "закон" породил самостоятельную систему отношений, некую субструктуру власти в государственной структуре. Доносчики богатели - они получали четвертую часть имущества своих жертв. Богател кесарь, который получал (хоть и не всегда) остальные три четверти. Создался противоестественный союз между главой государства и институтом доносчиков, которые действовали по явному или тайному желанию принцепса. Донос открывал путь к власти - людям, погубившим Либона, были без очереди даны претуры. Уничтожая богатых людей, обогащаясь, доносчики не только получали благодарность кесаря, но и механически расчищали себе дорогу наверх: выбивая знать, освобождали места в сенате для себя и своих друзей или партнеров. Штука в том, что для всадников, например, был установлен имущественный ценз в 400 тысяч сестерций (около 25 тысяч рублей золотом) - доносчик создавал вакансию в привилегированной группе и одновременно приобретал право на это место по богатству.

Пилат был "очень богат" - по его собственным словам. Он принадлежал к привилегированному классу. Он занимал доходное и почетное место. Прокуратор Иудеи был желанной добычей для доносчиков. И вот ему, при секретаре и легионерах из "особой кентурии", говорят, что власть кесаря есть насилие!

"Закон об оскорблении величества" требовал от Пилата решительных действий. Недвусмысленных. Взгляды и подмигивания, побуждавшие арестанта отречься от разговора с доносчиками, грозили доносом уже на Пилата. Смею думать, грозили не испорченной карьерой, как пишет дальше Булгаков, а смертью. Единственное, что мог сделать римский всадник Пилат, это вывести конвой под предлогом государственного дела и сказать преступнику несколько сочувственных слов. А затем изолировать наглухо, сужая круг возможных доносителей, - только сужая, ведь успел секретарь сказать "к сожалению"!

Уже с глазу на глаз прокуратор говорит слова, которые стоило бы адресовать авторам Евангелий: "Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место?" (с. 448).

23. Светильники

Вот мы и дотянули цепочку до конца. Жестокость правителя Иудеи сомкнулась со злодейством правителя империи. Донос на Иешуа грозит доносом на Пилата. Страх иудеян перед тайной службой соткан из тех же нитей, что страх Пилата перед институтом доносчиков.

А Иуда - доносчик. Пилат ненавидит его, как символ зла, как кончик цепи предопределений, который можно отрубить. Ненавидит привычно, ибо все годы цивильной службы он боялся доноса. В этой ненависти ему сочувствует Афраний - такой же римский гражданин, как Пилат. Иначе Афраний не стал бы выполнять приказ-намек - убить Иуду из Кириафа. Ведь он мог бы и не понять намека.

"Денежные премии, выплачиваемые доносчикам, вызывают не меньше негодования, чем их преступления… Внушая ужас и ненависть, они правят всем по своему произволу", - писал Тацит.

Иуда получил денежную премию. Библейские тридцать сребреников получили новое значение и смысл. Имперский смысл.

"- Говорят, что он, - понижая голос, продолжал прокуратор, - деньги будто бы получил за то, что так радушно принял у себя этого безумного философа.

- Получит, - тихонько поправил Пилата начальник тайной службы" (с. 722).

Так они тихонько сговариваются… Против одного из внушающих ужас и ненависть.

"Радушному приему" Иуды соответствует история, изложенная в "Анналах" Тацита. В 28 году четыре бывших претора, "жаждавших добиться консульства", пожелали погубить "прославленного римского всадника Тития Сабина". Один из мерзавцев втерся в дружбу к Сабину и спровоцировал его на разговор о смерти Германика, сына Тиберия, убитого - по общему мнению - не без ведома принцепса. Новый друг пригласил Сабина к себе в дом, а остальные "три сенатора прячутся между кровлей и потолком, в укрытии столь же позорном, сколь омерзительной была и подстроенная ими уловка, и каждый из них припадает ухом к отверстиям и щелям в досках".

Случай стал очень известен - дальше Тацит сообщает: "Никогда Рим не бывал так подавлен тревогой и страхом… даже на предметы неодушевленные и немые - на кровлю и стены - взирали они со страхом…"

О пути Сабина к месту казни: "Куда бы он ни направлял взор, куда бы ни обращал слова, всюду бегут от него, всюду пусто: улицы и площади обезлюдели; впрочем, некоторые возвращались… устрашившись и того, что они выказали испуг".

Похоже на тайную вечерю по Булгакову? Очень похоже, но боюсь, что здесь случайное совпадение. На каждом этапе европейской истории вплоть до нынешней эры электронного подслушивания бывало нечто подобное. Этот эпизод иллюстрирует обстановку ужаса и ненависти, утверждающуюся в Риме - но не в Иерусалиме I века. Пусть нравы метрополии растекались по всем провинциям, заражали их, как чума, но в Иудее эпидемия страха обретала свою форму. Вспомните особенности иудаистской идеологии: отделенность от всего мира, жесточайший регламент обыденного поведения, возведение этого регламента к божественной воле. Вспомните массовые волнения из-за римских знамен с изображением, запрещенными религиозным законом.

Пружина любого иудаистского движения - закон, регламент. Устраивая ловушку, храмовые функционеры должны были поступать в каком-то предуказанном порядке, не копируя при этом действия язычников, ибо каждый поступок язычников есть несомненное кощунство. Доказательства последнего утверждения завели бы нас слишком далеко. Но так было, и Булгаков это не просто знал: он эпохой и страной проникся. Закулисное судебное действие он построил, опираясь на судебный трактат Талмуда - книги и в целом законодательной.

История с домом-ловушкой - не выдуманный Мастером сюжетный ход и не парафраз Тацита, а рассказ-иллюстрация из статьи еврейского кодекса - "Агада". Она есть и в цитированном нами ранее русском переводе Талмуда; в ней рассказывается о том, как, в строгом соответствии со статьей закона, Иисуса заманили в ловушку и арестовали (текст статьи будет приведен чуть ниже).

Иными словами, вся биография Иешуа до начала Пилатова суда скомпилирована из талмудической информации - в решительном идеологическом противоречии с Евангелием. Булгаков вроде бы реабилитирует евреев, когда указывает, что в деле Иешуа-Иисуса они руководствовались законом (хотя бы и безнравственным, на наш взгляд), а не поступали беззаконно, как утверждают евангелисты.

Но реабилитация - кажущаяся. Затем Мастер поворачивает в обратном направлении и удостоверяет Евангелие.

Разберемся. Прошу читателя вернуться к главе 19 "Ловушка". Там я указал на логический разрыв, замечаемый в булгаковском рассказе.

Откуда, в самом деле, взялся второй пергамент? Разве Синедрион вынес два приговора? Что-то здесь не объяснено; в действии, очевидно, есть лакуна, которую надо заполнить.

Страницей позже мы находим другую странность. Когда Иешуа рассказывает игемону о квартире-ловушке, тот безошибочно угадывает деталь ее обстановки: "Светильники зажег… - сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали" (с. 446) [35]. Безошибочно - Иешуа удивляется осведомленности прокуратора.

Светильники… А что в них, на самом деле, особенного? Для парада, для дорогого гостя - деньги-то за него заплатят немалые - почему бы не истратить толику масла?

Но почему игемон - очень умный, как сказано, человек - за этот пустяк зацепился и скверно, саркастически о нем упомянул? Повода вроде нет для насмешки, да и какое веселье прокуратору - только что обретенный любимый человек обрекает себя на мучительную гибель?..

Эта неожиданная, одновременно скверная и горестная усмешка должна иметь психологическое объяснение - хотя бы такое же, какое мы даем предыдущей реплике игемона:

"Добрый человек? - спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах".

В этой фразе все понятно. "Дьявольский огонь" адресован Иуде из Кириафа, а саркастический вопрос - Иешуа. Вот, мол, тебе очередной добрый человек - капкан на тебя поставил…

Видимо, и следующий вопрос - о светильниках - продиктован тем же чувством горестного удивления: мол, куда же твой великий ум годится, если ты явной ловушки не углядел?

Для Пилата светильники - не пустяк, а очевидный атрибут ловушки. Почему? Намек на ответ есть у Иоанна: ночной арест Иисуса происходит при светильниках; преступника хотели опознать во тьме, среди толпы учеников. Да, но откуда Пилат знал, что светильники зажгли в доме, где людей было всего двое: провокатор и жертва?

Пилат был опытный законник, он правил страной уже давно. Он мог знать, что еврейский закон требовал освещенной ловушки - чтобы не произошла следственная ошибка. Вот статья закона: "Ни для кого из подлежащих смерти, по определению Торы, не устраивают засады, кроме совратителя. (Если тот хитер или не может говорить при них, то ставят свидетелей в засаде позади стены)…А он сидит во внутреннем помещении; и зажигают для него светильник, дабы видели его и слышали его голос… Начинают разбор его дела и кончают даже ночью" (курсив мой. - А.З.).

Теперь сарказм Пилата понятен. Увидав торжественное освещение, следует рот замкнуть, а не рассуждать о власти кесаря… Ибо даже на "предметы неодушевленные и немые" надлежит взирать со страхом.

Итак, "светильники" мы расшифровали. Но при чем здесь второй пергамент, поданный Пилату секретарем? Чтобы принять это, надо обратиться к статье Талмуда. Из текста статьи явствует, что она была не общеупотребительной, а чрезвычайной ("Ни для кого, кроме совратителя…"). Закон недвусмысленно определил тот единственный случай, когда могла применяться "засада". "Совратителем" именуется человек, призывающий к групповым языческим жертвоприношениям. Только так! При малейшем отступлении от этой формулы обвиняемый не считался чрезвычайным преступником. Правда, ловушку затевали еще при подозрении в "совратительстве", но именно затем, чтобы подозрение либо превратилось в уверенность, либо отпало. Если оно подтверждалось, обвиняемого следовало схватить немедля - "даже ночью"… Если нет - его отпускали.

Совершенно очевидно, что булгаковский Иешуа никак не мог призывать к языческим действиям; он поклонялся иудейскому невидимому единому Богу: "Бог один… в него я верю" (с. 448). Следовательно, для "засады" не могло быть повода, и при всех случаях немедленный арест был противозаконным. ("…Тут вбежали люди, стали вязать меня и повели в тюрьму" - с. 447). То есть исполнялся не закон, а его фикция - тот же случай, что с "законом об оскорблении величия".

Показания Иешуа были получены в результате противозаконной операции. Основное нарушение закона кроется в том, как они вымогались.

Мы помним, что Иуда из Кириафа попросил Иешуа "высказать свой взгляд на государственную власть". По духу и букве кодекса, он не имел права задавать такие вопросы. Он мог добиваться только показаний о языческих жертвоприношениях (и был обязан возражать; уговаривать отступника, чтобы тот раскаялся. Арестовать раскаявшегося было нельзя).

Вся процедура была мошеннической, и самая отвратительная роль в ней - с точки зрения иудейского закона - принадлежала Иуде. Он и деньги получил лишь за то, что согласился нарушить установления Торы. Римский прокуратор карал не только доносчика, но и нарушителя закона во вверенной ему провинции.

Перейдем теперь к основному вопросу, нас интересующему: почему крамольные речи Иешуа были зафиксированы в отдельном документе. Иудейский верховный суд стремился соблюсти внешность законности. Он никоим образом не мог в коллегии, гласно, рассматривать материалы, добытые противозаконным путем. Протокол "засады", видимо, не фигурировал на суде: Иешуа был приговорен к смерти по материалам иного доноса - за слова о разрушении Храма. (Формально такие речи карались смертью.) Судоговорение и текст приговора были записаны в первом пергаменте, официальном документе Синедриона.

Второй пергамент, вероятнее всего, был протокольной записью следственной ловушки и к судебному делу отношения как бы не имел. Посылая документ игемону, Синедрион верноподданнически сообщал ему о политической крамоле, обнаруженной в ходе следствия. Современная юриспруденция именует подобные документы "частными определениями".

(Мне кажется, что Булгаков моделировал действие именно так: послали протокол, а не специально подготовленный документ. Только из протокола Пилат мог узнать имя Иуды. Помня о безумной скрупулезности иудеев, мы вправе предположить, что в протоколе упоминались и светильники - взяли, мол, кого надо, не спутали…)

Итак, первый пергамент был официальным решением по религиозному делу, относящемуся к компетенции местного суда. Римский правитель мог утвердить или опротестовать приговор по этому делу только в части смертной казни ("право меча"). Но оправдать преступника начисто прокуратор не имел права. Поэтому он и намеревался приговорить Иешуа к ссылке в Кесарию (см. с. 445). Отметим это рациональное объяснение евангельской детали [61] и двинемся дальше. Политический донос, зафиксированный на втором пергаменте, формально не имел ни малейшего отношения к первому, завершенному делу. По нему прокуратор должен был открыть новое судоговорение, но уже как судья первой инстанции. Поэтому его сведущий делопроизводитель не мог подать второй пергамент до конца слушания первого дела. Становится понятен и вопрос: "Все о нем?" - прокуратор интересовался, не поддерживает ли обвинения храма римская полиция.

Словами "Слушай, Га-Ноцри…" игемон открыл новое судебное дело, находящееся целиком в его компетенции - вплоть до полного оправдания. Донос можно было и отринуть, ибо храмовые агенты действовали противозаконно, Синедрион их свидетельства даже не мог рассматривать… Поэтому игемон побуждал Иешуа к запирательству, пытаясь получить формальные основания для оправдательного приговора. Иешуа не захотел запираться, и тогда прокуратор, пользуясь терминологией Афрания, "переложился" - не вынес приговора по второму делу, но "объявил, что утверждает смертный приговор, внесенный в собрании Малого Синедриона" (с. 449).

Казалось бы, не важно, какой из приговоров к смерти вошел в силу - дважды не вешают… Но этот ход дал Пилату призрачную возможность спасти Иешуа, оставаясь как бы в стороне от спасения. Ведь право помилования принадлежало не ему, а Синедриону, причем только по первому делу. Судебная казуистика, может быть, не интересна читателю, но в такой ретроспективе становится заметен поворот Мастера к евангельской схеме суда. До сих пор мы разбирали детали - хотя и важные, - теперь речь пойдет о всей структуре. Уже в схеме синоптиков можно выделить два суда - религиозный и политический. Синедрион собирается на заседание, рассматривает дело о богохульстве [20], [21] и выносит официальный смертный приговор (см. Мф. XXVI, 59–66). Во второй - римской - инстанции выдвигаются политические обвинения, одно из которых должно нас заинтересовать: "развращает народ" [42]. "Развращает" и "совращает" - синонимы, если эти обвинения предъявляются проповеднику. То есть политическому обвинению придается религиозный оттенок. Впрочем, Иисус первых трех Евангелий является и религиозным, и политическим деятелем, и его вины, соответственно, рассматриваются двумя разными судами. Это - пока законно: "кесарю - кесарево, Божие - Богу"…

Но по Иоанну, с Иисусом поступают беззаконно. Его, по преимуществу религиозного деятеля, церковный суд почему-то не судит и, по-видимому, даже не собирается на заседание [39]. Может быть, Синедрион заседал в доме Каиафы, но евангелист ничего не сообщает об этом. Зато суд Пилата, как мы видели, делится на две части [64]. В первой половине Иисуса обвиняют в богохульстве, а он защищается от обвинения в действии, заявляя о "Царстве не от мира сего" [58], то есть признавая за собой только религиозное слово. На второй ступени разбирательства неожиданно возникает политическое обвинение, по смыслу Четвертого Евангелия облыжное (религиозному титулу "Царь Иудейский" придается ложный, якобы политический смысл). Обвинение это одновременно является средством давления на судью.

У Булгакова совмещены обе схемы судопроизводства. На противозаконный процесс, показанный Иоанном, как бы наложена четкая юриспруденция синоптиков. Суд Синедриона и его приговор заполнили соответствующую лакуну Четвертого Евангелия; утверждение приговора стало темой первой части Пилатова суда. Самостоятельное политическое дело заняло вторую его часть и стало - в духе Иоанна - подстроенным, рассчитанным на то, чтобы запугать верховного судью. Процесс стал законно-противозаконным.

Таким образом, вся история суда над Иисусом получила рациональное объяснение.

Назад Дальше