Крамольный смысл проповеди интуитивно ясен - позже мы к этому вернемся. Проповедь перекликается с евангельской идеологией [4], [81], с высказыванием Иоанна: "И познаете истину, и истина сделает вас свободными" (Ин. VIII, 32). (См. также [58] и [62].)
Такова многослойная семантика этой сценки. Психологически она нисколько не проще: проницательный философ не замечает руки, протянутой ему Пилатом. Не замечает с таким упорством, что невольно приходит на память: "Впрочем, Сын Человеческий идет по предназначению; но горе тому человеку, которым Он предается" (Лк. XXII, 22; см. также [15], [33], [65] и [73]). Иешуа, как и евангельский его прототип, вроде бы сам, целенаправленно, идет к гибели, увлекая за собой Пилата и Иуду.
Но это - очередная мистификация, создающая ощущение предопределенности только у невнимательного человека. Очень скоро - в конце допроса - характер Иешуа окончательно проясняется: "А ты бы меня отпустил, игемон, - неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен, - я вижу, что меня хотят убить" (с. 448).
И по смыслу, и по тону этой просьбы ясно, что Иешуа вплоть до последней секунды не замечал гибели, ибо он и вправду наивен до невменяемости. Что никакого - на мой взгляд, отвратительного и бесчеловечного - стремления к смерти у Иешуа не было. Наивное прямодушие арестанта было не только христианским "не лжесвидетельствуй", но и безумной слепотой.
Тем не менее - "горе тому человеку, которым Он предается". Горе Иуде и горе Пилату, но прежде всего - Иуде. И - без предопределения, о котором беспрерывно толкует Новый Завет. Если смерть Иешуа и предопределена, то он об этом не знает. До последней минуты Иешуа надеется, во время исполнения казни он растерянно улыбается и старается заглянуть в глаза палачам…
Булгаков отбросил не только предопределенность первого уровня - библейскую. Он отверг и последующую, новозаветную - в сущности, освобождающую и Иуду, и Пилата от ответственности перед совестью.
Несомненно, идея божественного предопределения противоречит идее личной ответственности. Бог, этот кукольных дел мастер, поставил к ширме дьявола и на руку ему надел Иуду [70].
Булгаков это отверг. И ввел иное предопределение - социальное.
Эго замаскировано, так сказать, вторично мистифицировано. Пилат думает: "Погиб!", потом: "Погибли!.." Почему-то думает о бессмертии, настолько страшном, что он холодеет на солнцепеке (с. 446, 452). Это предвидение и создает ощущение предопределенности-неотвратимости. Но предопределенность здесь, как только что было сказано, иная. Суть ее открывается опять в парадоксальной связи с Евангелиями. Просьба Иешуа: "Ты бы отпустил меня, игемон" - гениально неожиданная и нелепая, - почти калька с такой же внезапной просьбы Христа [96]: "Авва Отче!.. пронеси чашу сию мимо меня" [34]. Трогательная попытка избежать конца, к которому оба героя, и евангельский, и булгаковский, до той секунды шли бестрепетно. Иешуа обращается к земному правителю, как его прототип - к Богу. Случайное совпадение? Никоим образом. Булгаков поставил отметку, мимо которой нельзя пройти.
Последнее слово Иешуа перед смертью - "игемон…".
Последнее слово Иисуса - "Отче! в руки Твои предаю дух Мой" [77].
Вместо небесного Отца - земной правитель. Гибель Иешуа Га-Ноцри предопределена земной высшей силой, именно той, что была старательно затушевана в Евангелиях - римской властью. Игемон - бессильное воплощение этой абстракции, он так же не всемогущ, как и Бог [84], [93].
Бессилие прокуратора, его чернота проявляются сейчас же после слов Иешуа о кесаре. Ни секунды не медля, прокуратор кричит: "На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия!" (с. 447). Он кричит изо всех сил - с предопределенностью механизма. Во время последнего, сочувственного разговора с арестантом он трижды выкликает "на публику": "Преступник! Преступник! Преступник!" - троекратно отрекается, как апостол Петр, который тоже отрекался предопределенно… [36] И тоже - для спасения жизни.
Решены и задача, и сверхзадача: полюбил, затем предал смерти. А дальше раскручивается спираль черной действительности, предательского мира. Отважный воин - охвачен постыдным страхом, воистину, он "больше убоялся" [63]. Но сверх того, он в ярости. Еще до самообвинения подследственного, во время рассказа об Иуде, в глазах прокуратора сверкает дьявольский огонь. Пилат злобно подсказывает: "Светильники зажег", и - Иешуа удивляется его осведомленности. Пилат явно провидел обстановку этого предопределенного предательства. С ненавистью, несколько неожиданной для официального лица, он называет Иуду "грязным предателем". Следующие его слова и действия: "Ненавистный город… - и передернул плечами, как будто озяб, а руки потер, как бы обмывая их [50], - если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Иудою из Кириафа, право, это было бы лучше" (с. 448), - только кажутся ясными. На самом деле они двусмысленны.
Может быть, и "лучше" - смерть от ножа быстрая. Но почему такая однозначность: не зарезали, так повесят? Да потому, что "намечен распорядок действий"… Пилата бьет озноб, ибо он явственно представил себе механизм предательства - который он сам привел в действие, наподобие евангельского Бога. Он потер руки, не снимая с себя вину, а напротив - признаваясь самому себе: моя вина…
Этот жест - псевдоевангельская параллель, это снова маска, и она сработана Булгаковым воистину с адским коварством. Очень нелегко добраться до подводной части айсберга - Пилатовых отчаянных мыслей. О них нигде не говорится прямо, они спрятаны под евангельскими параллелями - но в них же и проявляются. Как тени теней.
Есть только одно прямое высказывание - позже первосвященник Каифа обращается к Пилату как "затейщику низостей": "Ты хотел его пустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался [97] и подвел народ под римские мечи!" (с. 454). Прямая аналогия с Филоном Александрийским [91], но не менее прямая - с Евангелием [27]. Очень коротко, бегло это сказано - не всякий заметит. На передний план выходит слово "вера", и потому затушевывается главный смысл этого периода: обвинение Пилата и Иешуа в сообщничестве.
А есть еще начальник тайной службы Афраний. Идеальный полицейский, которому нет равных в римских колониях, появился в рассказе как будто для того лишь, чтобы проиграть по-новому историю Иуды, сложить вторую половину рассказа - полицейский сюжет с тайным убийством. Но на деле его роль куда важнее, ибо главные движители всего рассказа - не боги и правители, а доносчики и полицейские. Совсем как в те времена, когда Булгаков писал свой роман.
От появления второго пергамента начинается новый сюжет, в котором все не похоже на патриархальный мирок четырехкнижия.
21. Круг зла
Прежде всего - иная расстановка сил. Прокуратор Иудеи, как и следует быть, всевластный хозяин. Отнюдь не благодушный вельможа, а жестокий и отчетливый администратор, прекрасно обо всем информированный, ибо под рукой у него талантливый сыщик. Правитель ненавидит свою провинцию, ее столицу и ее народ. И ненависть эта взаимная: правителя называют свирепым чудовищем.
На суд правителя отдан странный человек. Это бродячий философ, мыслитель эллинского склада [7], без малейших личных притязаний - да у него нет и права на известность, он - чужак, и не только к дому Давида отношения не имеет, он сын сирийца… Соответственно, Га-Ноцри не был учеником Иоанна Крестителя, не объявлял себя мессией, не имел учеников - кроме другого нищего, бывшего мытаря. Не разгонял торговцев, не имел осла, не оказал сопротивления при аресте и, видимо, до провокации Иуды не высказывался о римской власти. То есть он человек, совершенно безопасный для этой власти. Поэтому и только поэтому римская полиция его не трогала, а арестовала, судя по всему, храмовая стража.
В булгаковском Ершалаиме сам факт не-арестования римской полицией имеет серьезное значение. Недаром же много раз, и очень настойчиво, Булгаков демонстрирует всеведение Афрания, его неограниченные возможности. Почему-то он знает все об Иуде (род занятий, внешность, страсти и страстишки). Ему известны тайны храмовых совещаний, он располагает всеми печатями, даже храмовыми. Город наводнен его агентами - среди них случайно оказывается подруга Иуды… Он прекрасный организатор - как быстро и безупречно он устраивает убийство того же Иуды! А как невозмутим, как умен! Он сам делает то, о чем не смеет прямо озаботиться прокуратор: Иешуа хоронит в приличной одежде; без приказа приводит Левия Матвея…
По всеведению и могуществу Афраний похож на Воланда. Нет, не зря прокуратор восхищается своим подчиненным!
Короче говоря, если такой сыщик оставил Иешуа на свободе, то не по халатности, а по веским причинам. Как будто мы установили эти причины чуть раньше.
Да, но почему Иешуа заманила в ловушку и арестовала храмовая стража? Ведь все причины к религиозно-политической ненависти, которые мы нашли при анализе Евангелий, здесь отсутствуют?
Кроме одной. Заявление "рухнет храм старой веры" было, несомненно, крамольным. Насколько я могу судить, такие речи в Иудее карались смертью. Но, приняв эту точку зрения, мы оказываемся перед следующим вопросом.
Почему Иешуа не побили по Моисееву закону камнями? Или - что много проще - не прирезали, а выбрали сложный путь: познакомили с Иудой и так далее? Ведь Га-Ноцри никто не охранял, в момент ареста он вообще был один, без Левия даже. А человеческая жизнь в те времена стоила так дешево…
Последнее соображение - о цене жизни - можно развить, если читатель согласится вместе со мной считать Булгакова высокообразованным историком, дотошно изучившим иудейские законы и нравы. Вспомним, что Иешуа объявил себя человеком, не помнящим своих родителей (позже, во сне Пилата, он называет себя "подкидышем, сыном неизвестных родителей"). Так вот, этими словами он не просто сообщил факт своей биографии, но причислил себя к определенной социальной страте - "асуфи". Талмуд говорит о ней так: "Кто называется "асуфи"? Тот, кого подобрали на улице, и он не знает ни отца своего, ни матери своей". Положение этой группы в обществе описывается еще короче: "Асуфи" - низший из десяти родов людей".
Низший - чуть выше раба, который вообще был не человеком, а "имуществом"… Но если раб был ценностью и за его убийство приходилось платить, то жизнь "асуфи" не стоила, по-видимому, и серебряной монетки… Не поленимся повторить: булгаковский герой - не Христос, которого даже арестовать было трудно, а прирезать потихоньку уж никак невозможно. Он бродил по Ершалаиму в одиночку, и любой храмовый стражник мог ткнуть его ножом в глухом переулке.
Но почему-то его не убили, а провели сложную и дорогостоящую операцию: устроили засаду, затем - суд; заплатили лжесвидетелям и Иуде; соорудили особый, отдельный от судебного протокола донос на имя прокуратора. Зачем?
Об этом и думал Пилат, зажигая в глазах дьявольские огни. Он-то знал законы и обычаи подвластного ему народа и разгадал игру уже в момент появления второго пергамента. Разгадал - ибо предвидел отказ, когда просил Каифу о помиловании для Иешуа: "Прокуратор хорошо знал, что именно так ему ответит первосвященник" (с. 451). Не просто "знал", а "хорошо знал". Каифа лишь подтвердил его мысли, когда объявил напрямик, что считает Иешуа агентом-провокатором Пилата [97].
Этот ход не так неожидан, как могло бы показаться. Булгаков обозначил его источники - Флавий и Филон обвиняли Пилата именно в провокациях [89], [90], [91]. Притча о динарии кесаря [26] есть, в сущности, рассказ о попытке спровоцировать Иисуса на антиримское высказывание. У Иоанна есть ряд намеков - кроме [27], - что Христос может навлечь на Иудею гнев Рима. Но самый интересный намек мы уже видели; иудеи стремились заставить самого Пилата, именно Пилата казнить Иисуса [56].
Слушая наивное самообвинение Га-Ноцри, Пилат мысленно восстанавливал заговор храмовых властей, направленный на деле не против Иешуа, а против него, "затейщика низостей".
Представим себе мысли храмовых властей. В Ершалаиме появляется бродячий проповедник, решительный и несомненный еретик. Он проповедует, где может, и ничего не боится. Странно… А начальник тайной службы не дает ожидаемого приказа об аресте. Очень странно!.. "Вот, Он говорит явно, и ничего не говорят Ему…" (Ин. VII, 26). Для пробы храм распускает слух о мессианских претензиях Иешуа - якобы он въехал в город на осле (см. абзац после [23]). Но Афраний снова ничего не предпринимает (ему ведомо, какие слухи истинные, а какие - ложные). Напрашивается мнение: проповедник подослан Афранием, налицо очередная низость римской власти…
Всеведение начальника тайной службы - важная точка коллизии. При плохом главном сыщике храм, возможно, и решился бы зарезать "провокатора", но при Афрании… Увольте. Возникает идея в обшем-то стандартная: побить компанию провокаторов ее же оружием, натолкнуть агента на самое страшное - на хулительные речи о кесаре. Сделать так: заманить в укромное место, разлакомить, а чуть заговорит - схватить, и пусть-ка прокуратор осмелится его оправдать.
Не осмелится.
Вот такое предопределение действует в рассказе. Ненавистная жестокость Пилата по цепи отношений, не столь и длинной, вернулась и обрушилась на него же.
"Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.
- Тесно мне, - вымолвил Пилат, - тесно мне!" (с. 452).
Не зря он показался Иешуа очень умным человеком…
Предположим, все так. Но кое-чего мы здесь не объяснили. Прежде всего, Пилатова бессилия и его унизительного страха. Ведь кесарь был очень далеко, а его личный наместник - полновластный хозяин в Иудее. Он мог, например, приказать, чтобы уничтожили злосчастный второй пергамент. Мог устроить Иешуа побег. Власти у него хватало на многое. А он - убоялся…
Не объяснена и ярость всесильного правителя, направленная на мелкого провокатора Иуду. Он ведь был малой пешкой в игре, где сам Пилат был ферзем. А правитель далее озаботился убить Иуду, причем с яростной, концентрированной ненавистью.
Все это - и великий страх, и низменная ярость - относится уже к иному Пилату. Не к жестокому прокуратору, не к храброму кавалерийскому командиру, а к чиновнику Римской империи.
Часть III
Римская империя
22. "Закон об оскорблении величия"
В последовательном анализе мы остановились на признании Иешуа, которое повлечет за собой смертный приговор. Признание было убийственное, хотя речи "безумного философа" кажутся современному читателю вовсе не крамольными. В европейское сознание слишком давно внедряются идеалы личной свободы, пропагадируемые самыми разными философскими школами, от ортодоксально-христианских до ультрасовременных "новых новых левых". Предсказание, что настанет время, когда не будет светской власти, странным образом объединяет, например, русское православие конца девятнадцатого века и классический марксизм.
В начале I века эти идеи отнюдь не были всеобщими. Для римлянина, даже умного и образованного, они звучали просто чудовищно. Слава и мощь империи были созданы механизмом власти, поколениями организаторов-полководцев, расписанием должностей, пирамидой подчинения. У римлян был настоящий культ властителей, а потому не важно, что речи Иешуа были на тот момент "безумными и утопическими", как охарактеризовал их Пилат. Пусть даже Иешуа имел в виду не земное, а небесное царство истины, где никакая власть, разумеется, не нужна. Самое развернутое, самое абстрактно-теологическое объяснение этой идеи нисколько не успокоило бы римского функционера, ни на йоту не уменьшило бы крамольность.
Всякая власть есть насилие… То есть и кесарева власть - насилие?! Прямой бунт, ибо нет "более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия!".
Реакция римского чиновника на эсхатологическую проповедь могла быть только такой. По-видимому, эта реакция побудила святого Павла, великого организатора христианской церкви, ввести известный тезис: "Нет власти не от Бога" - именно затем, чтобы сделать молодую церковь приемлемой для имперского чиновничества (Рим. ХIII, 1). Булгаков демонстрирует нам первую пробу сил, первую встречу идеи с механизмом подавления, а результат передает одной фразой, звучащей в мозгу Пилата: "Закон об оскорблении величества". Ее зловещий смысл приоткрывается сопутствующими видениями: внушающим отвращение обликом Тиверия, негромким и грозным звуком труб, и тем, что "все утонуло вокруг в густейшей зелени капрейских садов" (принцепс Тиверий (Тиберий) держал резиденцию на острове Капрее, теперешнем Капри).
Закон этот был сложной штукой. В правлении Тиберия важен был не дух и даже не буква "закона", а его практическое применение. Он служил юридическим обоснованием Тибериевых репрессий и толковался чрезвычайно свободно. Страшную его силу нельзя понять, не заглянув в механизм имперской власти периода ранней Империи. Лучше всего это сделать по источнику, прямо названному Булгаковым, - "Анналам" Тацита.
Тиберий был вторым принцепсом Римской империи. Не монархом - принцепсом. Парадоксальная сущность этой должности заключалась в том, что лицо, ее занимавшее, не считалось самодержцем, хотя и было им на деле. Формально принцепс был первым по списку сенатором города Рима, республики. Фактически же он обладал гигантской властью, которую получал не по законам республики и не по традиции наследственной монархии, но благодаря структуре отношений внутри римской верхушки. Масштабы империи требовали соответствующих масштабов единоличной власти.
Официальное положение принцепса не было определено как нечто конкретное и целостное. Он всегда был императором, то есть верховным командующим, - что было его главной функцией и давало поддержку легионов; верховным жрецом, понтификом - для морального веса; генеральным управителем части провинций; народным трибуном и прочая, и прочая, и прочая. Тиберий считался потомком Юлия Цезаря, то есть цезарем (кесарем; Булгаков везде меняет латинское "ц" на "к").
Он обладал колоссальной властью - но украденной у функционеров республики. Как следствие, не имел четкого признания своей власти. Она была противозаконно-законной.
Социология дает два критерия прочности государственной власти. Законность - во мнении влиятельных группировок - и эффективность. Возможно, власть Тиберия отвечала второму критерию, но к первому она только тянулась. Принципат был относительно молод, республиканский дух был еще силен, и в любой момент кто-то мог закричать насчет голого короля…
Власть Тиберия держалась на привычке к низкому угодничеству, воспитанной за сорок четыре года правления Августа, на дисциплине преторианских когорт и на физическом уничтожении каждого, кто мог бы закричать об узурпации власти. Этому превентивному уничтожению и служил "Закон об оскорблении величия".