(Соблазнительно из-за этих двух одновременных отстранений посчитать Каиафу пособником Пилата - учитывая еще и десять лет их совместной службы. Однако же известно, что и предшественники, и наследователь Каиафы принадлежали к одной семье - Анана (в Евангелии - Анны), и сам Каиафа был его зятем. Возможно, это была только смена декораций.)
Последнее соображение. Свидетельства о дурном управлении Пилата и тот факт, что он правил Иудеей целых десять лет, не противоречат друг другу. И Тацит, и Флавий подчеркивают, что кесарь Тиберий старался держать своих чиновников на местах подолгу, вне зависимости от их "деловых качеств" (Валерий Грат тоже правил Иудеей 11 лет).
Итак, Иосиф Флавий, Корнелий Тацит и Филон Александрийский оказались авторами, дающими информацию не о Христе, а о Понтии Пилате. Кроме того, два первых историка - общепризнанные и наиболее компетентные информаторы о жизни и истории провинции Иудеи (Флавий) и всей Римской империи (Тацит). Уже из цитированных отрывков заметно, что они рисуют единое полотно. Тацит дает ужасающую картину римских нравов, другого слова и не подберешь, разве что снова процитировать высказывание Филона о Пилате: "несгибаемый и беспощадно-жестокий". Каков Рим в изображении великого римского ученого, таков и правитель Иудеи в изображении обоих еврейских ученых [93]. Рим и его чиновник подобны, они сливаются вплоть до неразличимости характеристик. Перечитайте то, что пишет Филон, от слов: "все его преступления", - и вы получите сжатую характеристику римской власти в целом.
Таков главный вывод: стоило лишь заглянуть в объявленные Булгаковым источники, как проявилась новая информация - неожиданная, углубляющая и поворачивающая тему.
Оказалось, что перечисление источников - не случайность; не только (и не столько) характеристика Берлиоза, сколько ключ к рассказу. Точнее же, первый ключ; часть системы меток, отсылающих читателей к источникам. Первая метка обозначает, что спор об историчности Христа есть в некотором роде оболочка, что суть рассказа будет не религиозной, а социальной.
15. Сверхзадача и задача
В конце предыдущей главы мы затронули важнейшую методологическую тему "ключей", или "меток"; она будет сопровождать последующий анализ как некий лейтмотив. Но сейчас вернемся к тому, что скрывалось под меткой: Пилат, изображенный в Новом Завете - и особенно у Иоанна, - не похож на историческую личность, а мнение Даннэма о "проримском, антиеврейском тоне Евангелия", скорее всего, справедливо. Но Булгаков все это тоже знал и, по всей вероятности, понимал, что евангельский рассказ о попытках римского прокуратора спасти Христа не просто далек от истины, но является едва ли не самым слабым местом всего евангельского сюжета.
И все же он построил свой рассказ вокруг заступничества, а потом - отступничества Пилата.
Почему?
Первый ответ: такова специфика ремесла. Литература начинается там, где ломается азбучная логика поведения. Второй ответ каждого писателя привлекают конфликты между личностью и давлением социальной системы. История Понтия Пилата и есть конфликт между совестью и общественным долгом - в том расхожем виде, в котором она бытует внутри христианской традиции: некий римский судья совершает акт предательства - не только в переносном, но и в буквальном смысле: предает смерти. Под нажимом социально значимых сил изменяет совести и предает.
Предположим, что Булгаков припомнил эту притчу и целенаправленно перечитал Евангелие. И обнаружил два любопытных обстоятельства.
Прежде всего: традиционное мнение о некоем отступничестве - предательстве - Пилата вовсе не основано на канонических текстах, из которых смотрит благодушный вельможа, человек без убеждений. Этот Пилат мог быть преступником только для ортодоксального христианина, не ведающего логики и наивно убежденного, что каждый, поговоривший с Учителем, непременно полюбит Учителя. В наше время, спустя почти две тысячи лет после событий, так не могут считать даже ортодоксальные верующие. Евангелие существенно переосмыслено за последние три века; повторяю, оно стало больше литературным произведением. С современной точки зрения расхожее мнение о "предательстве" Пилата есть вторичный миф, основанный на евангельской мистификации. И сейчас же обнаруживается второе обстоятельство: психологический конфликт действительно возникает, если заставить Пилата полюбить Иисуса, именно полюбить, а не испытывать смутные симпатии, как у Иоанна.
Такой многообещающий конфликт, несомненно, стоило поставить в центр новеллы и даже всего романа. Он открывал возможность, для Булгакова прельстительную: жонглировать разнородной информацией, облекая ее в одежды достоверности. Для блеска и отточенности в намеченной коллизии не хватает лишь одного элемента: Пилат должен быть не только жестоким, но и мужественным человеком. Тогда узел будет много крепче - любовь палача, да еще трусость храбреца! И это стало сверхзадачей. Выполнить ее можно было, только решив труднейшую предварительную задачу: исторический Пилат, человек, погрязший в бесконечной и невыносимой жестокости, должен полюбить Иисуса Христа. Как всегда - сначала любовь, потом предательство. В некотором роде Булгаков переписал не сомнительную евангельскую притчу, а ее традиционный парафраз и создал третий по счету миф, чрезвычайно изящно обозначив мистификацию - расставив очередные значки. Их мы еще коснемся при анализе текста.
16. Пилат у Булгакова
"В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат" (с. 435).
Эта знаменитая фраза, хватающая за душу своей зловещей музыкой, невероятно содержательна. На сцену выходит военный - воплощение имперской системы, воплощение жестокости; подбой не красный - кровавый. Не вельможа - кавалерист. Выходит, как в Евангелии, ранним утром [40].
(Датировка дана по Иоанну - 14 нисана. По синоптикам, казнь состоялась 15 нисана. Булгаков предпочел раннюю дату, так как вечером 14 нисана начиналась Пасха, во время которой не могла состояться казнь. Даже в канун Пасхи, днем 14-го, евреи не носили оружия, отчего не мог состояться арест и заседание синедриона. Поэтому несколько дальше и говорится, что арест был "позавчера", т. е. 12-го, когда праздничные правила еще не действовали.)
В первой фразе Булгаков указывает на дворец Ирода как резиденцию римского правителя в Иерусалиме [88]. Следующие фразы дорисовывают военные, антицивильные привычки прокуратора: "К запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя" - и сейчас же нежное "заносило дымком" - о чаде солдатских кухонь.
И немедленный переход - прокуратор болен. "Непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы… Попробую не двигать головой" (с. 436).
Итак, Пилат подвержен тяжким мигреням. Обстоятельство важное не только сюжетно, но и психологически. К 33 году Пилат уже семь лет правил Иудеей, то есть семь лет вел непривычный образ жизни. Кавалерист сменил седло на кресло, отделанное слоновой костью; сменил запахи кожи и дыма на "жирный розовый дух" - символ цивильного благополучия. Головные боли - обычная в таких случаях расплата за малоподвижную жизнь. Поэтому боль ассоциируется с розовым маслом. Так вот, гемикрания - мучительное страдание, во время приступов которого личность больного как бы деформируется - и под влиянием боли, и от причины ее, спазмов сосудов головного мозга. Пилат выведен на сцену искаженным в кривом зеркале страдания, и ему самому весь мир кажется перекривленным.
Великолепный прием, отвечающий сразу нескольким целям! Гемикрания маскирует некую истинную сущность Пилата, заменяя понятие "определенно" понятием "возможно". Возможно, он человек мыслящий - это неявно ассоциируется с мигренями. Возможно, его воспаленное, экстатическое состояние после внезапного излечения имело физиологическое происхождение - было реакцией на мгновенно наступившее улучшение кровоснабжения мозга.
Но определенно - внезапное излечение Пилата дает Иешуа единственный шанс, чудесную возможность пробить Пилатову броню.
Вернемся к первой фразе. Прокуратор выходит в дворцовую галерею, а не в преторию [41], [87], поскольку претория - канцелярия наместника - осталась в Кесарии. Речи быть не может о том, чтобы правитель вышел к членам синедриона [55] или они осаждали правителя просьбами внутри его резиденции [42]. Булгаков демонстрирует здесь знаменитую машину римской власти - ледяной, предельно формализованный механизм. Следствие уже проведено, документы готовы - сравните [55], - секретарь подает правителю пергамент, и Пилат спрашивает: "Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?"
Разумеется, "дело" - не самого подследственного, как у Луки! Секретарь докладывает: "Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение" [37], [44]. Идет деталь за деталью, и почти все - негативы евангельских. Не иудеи - римские легионеры приводят и ставят перед судейским креслом связанного по рукам "человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон" (с. 436).
О хитоне смотрите [45] - одежда должна быть новой по Евангелию. А возраст надо комментировать отдельно. Мы привыкли считать, что Христос погиб в возрасте 33 лет. Но по Матфею, царь Ирод Великий повелел перебить всех младенцев в Вифлееме, чтобы убить новорожденного Иисуса. Следовательно, Иисус родился до смерти Ирода, раньше 4 года до н. э. Однако же Лука упоминает Квириниеву перепись в Сирии как состоявшуюся в дни рождения Иисуса - эта перепись действительно была, но в 6 году н. э. Булгаков резонно предпочел отметку Луки мистической выдумке Матфея (даже не выдумке - избиение младенцев заимствовано из Ветхого Завета), а дату смерти оставил традиционной - 33 год н. э. Исторически она не опровергается.
Итак, обвиняемому 27 лет. На лице его синяк и ссадина с запекшейся кровью, руки связаны [38], [39], [40] - по Евангелиям. Но он смотрит на прокуратора "с тревожным любопытством", чего не мог делать гордый пророк и мессия [39], [43]. Актеры на сцене. Но что им предстоит говорить, что написано в сценарии? Видимо, это определяется куском пергамента, бегло просмотренным Пилатом. По замыслу Булгакова, там должны быть обвинения, веские для синедриона, но маловажные для римской власти. Такие, чтобы Пилат мог полюбить обвиняемого - несмотря на них…
Момент для повествователя тяжелый. Теперь, в отличие от Евангелий, не может быть голословных обвинений [42] и - тем более! - голословных оправданий, ибо за спиной Пилата есть контрольный инструмент - римская полиция. И вот, нарушая порядок судоговорения, Пилат задает первый вопрос: "Так это ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?" (с. 436).
Счастливая находка! Во-первых, Пилат и сам бы с наслаждением разрушил проклятое капище. Во-вторых, призыв к разрушению храма - действие, которое Булгакову еще понадобится и художественно и идеологически. В-третьих, это взято из Евангелий [13], [14], где толкуется тоже как ложное обвинение - либо как притча. В-четвертых, поспешность Пилата свидетельствует о болезненном его состоянии, а также, смею предположить, о радости самого автора, решившего труднейшую задачу. (Впрочем, по Евангелиям первый вопрос - тоже о главном обвинении, а не формальный [43], [57]).
Первый вопрос задан, началось судебное следствие. Нет сомнения, что при любой дерзости обвиняемого, при надменных препирательствах, вроде: "От себя ли ты говоришь это?", Пилат, уже показанный Булгаковым, закончил бы допрос немедленно - и одним лишь словом: "Повесить…" Поэтому арестант ведет себя так, как и следует иудейскому бродяжке, парии, перед лицом всесильного правителя. Он искательно подается вперед и начинает: "Добрый человек! Поверь мне…"
Так, дерзость… Правда, безобидная. Пожалуй, забавная. Первая искра интереса брезжит в больной голове правителя. Он говорит: "Это меня ты называешь добрым человеком?.. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно" (с. 437). Абсолютно точное исторически [91], это заявление колоссально расширяет облик Пилата. Он знает себе истинную цену - тупой злодей Флавия и Филона вряд ли мог так говорить. (Поставим нотабене на этой детали и вернемся к нему позже.) Прокуратор вызывает на сцену кентуриона (сотника) Крысобоя, приказывает увести преступника, объяснить ему правила этикета - и почему-то добавляет: "Но не калечить…" Равнодушно так добавляет, привычно - видимо, "свирепое чудовище" все же гуманнее, чем его подчиненные…
Чрезвычайно показательное преобразование! Не надменного "царя иудейского", а робкого, маленького человечка ведет легионер. Не для пышного, театрального бичевания - чтобы одним убийственным ударом вселить почтение к носителю власти: "Римского прокуратора называть - игемон" (с. 438). (Поставим еще отметку на будущее.) Нет синоптической жестокости, нет иоанновской демонстрации, есть последовательный негатив евангельских мизансцен [52], [54]. И за ударом следует не глумливая, а презрительная речь: "Ты понял меня или ударить тебя?" - и арестант покорно отвечает: "Я понял тебя. Не бей меня" - даже строением ответа изображая покорность.
Эта сцена к тому же - негатив допроса у первосвященника Анны, когда один из служителей ударил Иисуса - за дерзость, но тот на удар ответил новой дерзостью [39]…
Еще одна деталь-перевертыш. Кентурион Крысобой, которого сам Пилат назовет холодным и убежденным палачом, трансформировался из евангельского сотника, присутствовавшего при казни и уверовавшего в Иисуса [77]…
Иными словами, весь перерыв в допросе - для бичевания только внешне, ритмически соответствует аналогичной паузе у Иоанна. Это ритмическое подобие выдерживается и далее, но везде, кроме одной главной цезуры, заполняется совершенно иным содержанием. Но об этой связке с первоисточником речь будет впереди. Пока - о противопоставлениях.
По Иоанну, Пилат спрашивает: "Откуда ты?", а Иисус не удостаивает его ответом [64]. Но вот что произошло у Булгакова.
Прокуратор спрашивает об имени арестанта, и тот с готовностью называется: Иешуа (Иисус в арамейском произношении). Прозвище: Га-Ноцри. Оно означает "Из Назарета", вполне по-евангельски (земной отец Иисуса, плотник Иосиф, после рождения сына "поселился в городе, называемом Назарет, да сбудется реченное через пророка, что Он Назореем наречется" (Мф. II, 23) [1]. Но это известное прозвище "Га-Ноцри" восходит к совершенно неожиданному источнику - еврейской канонической книге Талмуду. Отнюдь не по Евангелиям Иешуа Га-Ноцри отвечает и на следующий протокольный вопрос. Родом он вовсе не из Назарета, а из города Гамалы. (По Флавию, Гамала помещалась к востоку от Генисаретского озера, на дальнем краю Палестины. Если иудаисты не признавали пророка из Назарета, то пророк из Гамалы был просто немыслим.)
Мало того. Вот следующий вопрос и поразительный ответ на него; ответ, бросающийся в глаза, очередная метка:
"- Кто ты по крови?
- Я точно не знаю, - живо ответил арестованный, - я не помню моих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец…" (с. 438).
Поразительно мастерство, с которым Булгаков выразил в короткой фразе бездну интонаций - в самом деле, и незавидный облик матери Иешуа здесь намечен, и смущенно-независимое его отношение к своему происхождению, и очаровательная, наивная правдивость - все в дюжине слов! Но ответ еще отбрасывает и мифологию, облекающую рождение Христа: божественное происхождение, мать-девственницу, земного отца, род которого восходит к царю Давиду [2]. Иешуа таким образом отказывается и от христианских, и от иудаистских божественных прерогатив.
И этот последний ответ, решительный отказ от евангельского стереотипа, также идет из Талмуда.
В рамках сюжетной задачи здесь делается первый шаг к ее решению: булгаковский Иешуа, очевидно, не претендует на роль мессии, народного вождя, - а потому в принципе может быть оправдан грозным правителем Иудеи. Но художественный эффект поворота к еврейским каноническим источникам много, много шире. Здесь, на первых же страницах новеллы, мы сталкиваемся с тем, что я назвал бы феноменом Булгакова - с умением одной короткой фразой, иногда даже одним-единственным словом решить несколько задач и через это слово свести несколько плоскостей произведения в единый художественный объем.
17. Отступление: о Талмуде
Отступление это нужно сделать, чтобы читатель мог ощутить разительное противостояние Талмуда и Нового Завета - и получить представление об эмоциональном пороге, через который пришлось перешагнуть писателю, выросшему в православной среде.
Талмуд - священная книга иудаистов, дополняющая Пятикнижие Моисеево - первую часть Ветхого Завета. Формально Талмуд соотносится с Библией так же, как и Евангелие. Но - только формально. В отличие от Нового Завета, Талмуд ограничился толкованием Пятикнижия, при котором последовательно отверг и предал анафеме любую возможность новации. Основная часть Талмуда, Мишна ("Повторение закона"), создавалась на протяжении шести веков, пока в 210 году н. э. не была сформулирована окончательная редакция, содержащая 63 трактата, которые фактически регламентируют все поведение верующих евреев. Не только этически значимые поступки, как в Евангелиях, а все поведение целиком. Мишна дает нормативы богослужения - в том числе и мысли, необходимые для исполнения культа! - устанавливает кары за вероисповедные нарушения, приводит список грехов, караемых смертью. И тут же содержатся правила приготовления пищи, личной гигиены; имущественное, семейное и прочее законодательство. Это нормативный кодекс с поистине необъятной широтой охвата, но главное его качество - не сама широта, а возведение бесконечного числа поведенческих нормативов непосредственно к Богу.
(Мы будем цитировать в основном "Тосефту" - книгу, параллельную Мишне, комментирующую ее и расширяющую.)
Мишна, подобно зеркалу, отображает религиозно-светский характер иудейской религии. На этом уникальном единстве зиждится характерное для иудаистов отторжение всех инаковерующих людей (я уже упоминал о связи между особенностями иудейского культа и политической непримиримостью населения Палестины I века н. э.). Религия распространяла иудейскую непримиримость на любое отклонение от стереотипа - ибо все детали этической матрицы считались священными. Разумеется, отвергалась каждая попытка модернизации религиозных норм. Так, мессия должен происходить из колена Давидова и из города Давидова - иначе он еретик, ибо нет пророка из Галилеи. Эта мелочность кажется нелепой, но она характерна. Понятно, что новоявленная христианская ересь с ее капитальными отклонениями от ветхозаветных норм расценивалась иудаизмом как ужаснейшая сверхъересь, как самое тяжкое предательство [21].
И эта сверхъересь оформлялась организационно как раз в то столетие, когда доделывалась каноническая редакция Талмуда.