Среди израильтян у него было немало верных читателей, и он печатался в журнале израильской русскоязычной интеллигенции "22", хотя кое-кто там смотрел на него косо из-за того, что он предпочел поселиться в Америке. Но особо злобным атакам он подвергся со стороны отдельных соотечественников в США. Речь идет не о тех, кто критически высказывался по поводу стихов Бродского (Юрий Карабчиевский, Юрий Колкер, Наум Коржавин, позднее Александр Солженицын), но о тех, кто осуждал поэта ad kominem.
Попреки посыпались на Бродского уже в ответ на его первое крупное публицистическое выступление в американской печати, статью в "Нью-Йорк таймс мэгэзин", где он размышлял о своей литературной судьбе. Бродский писал среди прочего, что не держит обиды на родную страну. Россия и советский режим в его сознании существовали раздельно. Напомню из стихотворения 1968 года: "Отчизне мы не судьи..." Иные эмигранты усматривали в такой позиции низкий расчет. Вот характерная инвектива: "Ваша статья – политика, и дурно пахнущая притом... Она рассчитана на то, что ее прочтут "люди с Литейного и с Лубянки", поймут и оценят, какой вы хороший. Вы не говорите ничего осуждающего и ужасного (о советской России. – Л. Л.), "не мажете дегтем ворота советского дома"... Оценив вашу аполитичность небожителя, которой вы так предусмотрительно придерживаетесь, эти люди со временем позволят вам приезжать "домой", и, если вы будете продолжать вести себя хорошо, вы получите беспрецедентное для "свободного советского гражданина" право ездить туда и обратно, как Евтушенко и Вознесенский..." Журналист Лев Наврозов опубликовал под эгидой ультраконсервативного издания "Рокфорд Пейперс" написанную по-английски брошюру, "разоблачающую" Бродского как "архитектора собственной сенсационной славы с прицелом на Нобелевскую премию". В своем лихом памфлете Наврозов расправляется не только с Бродским, но и с его "мафией", с его клевретами. Среди последних – "бездарных литераторов", пригретых Бродским, числятся Юз Алешковский, Сергей Довлатов и Эдуард Лимонов. Действительно, Бродский по мере возможности старался помогать этим да и многим другим писателям-эмигрантам – связывал их с издателями, писал предисловия и, конечно, рекомендательные письма. Рекомендательных писем ему приходилось писать столько, что, как рассказывал нам доверительно заведующий кафедрой славистики в одном из крупных университетов, создалась некая инфляция рекомендаций от Бродского, к ним стали относиться несколько скептически. Один из тех, кому Бродский помогал в семидесятые годы, Эдуард Лимонов, вскоре высказался в печати о старшем товарище.
В то время Лимонов считал себя авангардистом, и его фельетон "Поэт-бухгалтер" появился в недолговечном, но весьма авангардном парижском журнале "Мулета А". Вначале Лимонов определяет свою эстетическую позицию. "Для невинного и неискушенного читательского восприятия писатель – святыня. Для своего брата писателя он более или менее любопытный шарлатан со своими методами оглупления публики. У него можно поучиться приемам обмана или пренебрежительно осудить его за отсутствие воображения и устарелые методы". Бродский – шарлатан, но такой, у которого Лимонову учиться нечему. Воображения ему недостает и методы устарелые: "Его стихотворения все больше и больше напоминают каталоги вещей. <...> Назвал предмет – и сравнил, назвал – и сравнил. Несколько страниц сравнений – и стихотворение готово. <...> Бюрократ в поэзии. Бухгалтер поэзии, он подсчитает и впишет в смету все балки, костыли, пилястры, колонны и гвозди мира. Перышки ястреба". Это по-своему точное общее замечание о поэзии Бродского. То, что восхищает одних читателей как умение с помощью остро высмотренных деталей и неожиданных метафор выстроить в стихотворении подробную картину вещного мира, авангардисту, цель которого ошеломить читателя неожиданным трюком ("методом оглупления публики"), неинтересно. Попутно здесь можно заметить, что еще в 1965 году в поэме "Феликс" Бродский высказал проницательную мысль об инфантилизме, в частности, инфантильных эротических фиксациях как психологической предпосылке авангардизма:
Да, дети только дети. Пусть азарт
подхлестнут приближающимся мартом...
Однако авангард есть авангард,
и мы когда-то были авангардом.
Еще больше, чем Бродский-поэт, Лимонова раздражает Бродский в жизни. Прежде всего потому, что по стандартам русской литературной эмиграции он житейски благополучен. "Изгнание Бродского – это изгнание импозантное, шикарное, декадентское, изгнание для людей со средствами. Географически – это Венеция, это Рим, это Лондон, это музеи, храмы и улицы европейских столиц. Это хорошие отели, из окон которых видна не облупленная стена в Нью-Джерси, но венецианская лагуна. Единственному из сотен эмигрировавших русских поэтов Бродскому удается поддерживать уровень жизни, позволяющий размышлять, путешествовать и, если уж злиться, то на мироздание. <...> Стихи Бродского предназначены для того, чтобы по ним защищали докторские диссертации конформисты славянских департаментов американских университетов. Автора же таких стихов следует выбирать во многие академии, что и происходит, и, в конце концов, с помощью еврейской интеллектуальной элиты города Нью-Йорка, с восторгом принявшей русскоязычного поэта в свои, я уверен, Иосиф Александрович Бродский получит премию имени изобретателя динамита". В более позднем тексте, посвященном Бродскому, Лимонов прямо пишет: "Одно время я очень завидовал его благополучию..." – и даже называет сумму, 34 тысячи долларов в год в течение пяти лет. Это он имеет в виду премию Макартуров, так называемую "премию гениев", которая была присуждена Бродскому в 1981 году. Лимонов ошибается – стипендия была 40 тысяч в первый год. Эти деньги и сравнимые с ними заработки Бродского в Америке обеспечивали в то время одинокому холостяку приличное, но далеко не роскошное существование. "Премия гениев" частично освобождала Бродского, уже тогда тяжело больного, от длительной и трудоемкой преподавательской работы. До нее и после Бродскому приходилось зарабатывать свой хлеб в поте лица и, уж конечно, роскошной его жизнь могла показаться только из конуры нонконформиста, недостаточно образованного, чтобы преподавать, писать и печататься по-английски.
В эмигрантских кривотолках о Бродском было два основных мотива. Первый развит в памфлете Наврозова: Бродский срежиссировал свои "преследования" и свое "изгнание" из СССР, чтобы создать себе реноме на Западе. Второй прозвучал в лимоновском фельетоне: Бродскому создают репутацию влиятельные еврейские круги. Эти инсинуации на уровне "унтер-офицерская вдова сама себя высекла" и бытового антисемитизма не заслуживают опровержения, но любопытно, что и патетический Наврозов, и завистливый Лимонов сулят Бродскому Нобелевскую премию. Действительно, осенью 1980 года ходили слухи о том, что Бродский номинирован на Нобелевскую премию, – но это не более чем слухи, поскольку процесс номинации был и остается сугубо секретным. К тому же номинация на Нобелевскую премию необязательно является свидетельством успеха, так как в первом раунде ежегодно номинируется в среднем более шести тысяч человек и в их число может попасть, по американской поговорке, "кто угодно и его дядя"; даже в последнем раунде в списке остается человек полтораста. Характерно другое – недоброжелатели Бродского по-своему признают, что Бродский стал центральной фигурой в русской эмиграции.
"Невстреча": Бродский и Набоков
В зарубежье находились еще два русских писателя, чьи имена были едва ли не более известны, чем имя Бродского, и оба на одно-два поколения его старше – Владимир Набоков и Александр Солженицын. Они вели, хотя и по-разному, отшельнический образ жизни и, что не менее важно, если и вещали urbi et orbi, то не на таком языке, чтобы город и мир могли легко воспринять их оракул. Так видение мира как "сада наций", гуманно-националистическая философия, уходящая корнями в девятнадцатый и восемнадцатый века, которой были проникнуты проза и публицистика Солженицына, плохо воспринималась большинством западной и значительной частью российской интеллигенции, ориентированной на ценности личной свободы, индивидуализма и космополитизма. Набоков же был просто лишен общественного темперамента и слишком элитарен, чтобы стать общественно значимой фигурой.
"Невстреча", как сказала бы Цветаева, Бродского с Набоковым заслуживает небольшого отступления. Как мы знаем, Бродский получил доступ к книгам Набокова рано, раньше, чем большинство его сверстников. В мае 1990 года Дэвид Бетеа, работавший тогда над книгой о поэтике Бродского, спрашивал: "Набоков ушел в прозу, вы в стихи. Есть что-то общее между вами? Какие произведения Набокова для вас наиболее значительны?" Бродский отвечал: "Я обожаю "Приглашение на казнь" и "Дар". Местами – "Бледное пламя"... <...> Думаю, что я читал всё... <...> Наверное, первой его книгой, которую я прочитал и которая мне сразу понравилась, была "Камера обскура". Мне там понравился не сюжет, а переходы от прямого повествования к потоку сознания, когда он узнает о неверности жены... Что касается общности, то я ее не вижу. Он рос в англоязычной среде, английский был его вторым родным языком. Поэтому перемена языка была для него легким делом, а разрыв между Россией и русским языком носил скорее эстетический характер. Далее: в своих собственных глазах Набоков был поэтом. И он хотел доказать окружающим, что в первую очередь он поэт. Он не понимал, что если он и поэт, то отнюдь не великий. В этом смысле его встреча с Ходасевичем была весьма знаменательной – трагической, если хотите, но это была единственная крупная трагедия Набокова. Встретив Ходасевича, Набоков понял разницу между собой и подлинным поэтом, поэтом по определению, – хотя и после этого он продолжал упорно писать стихи. В нем это глубоко сидело – быть поэтом. Настолько, что вся его проза строится на двоякости: возьмите все эти раздвоения личности, всех этих близнецов, отражения в зеркале, бесконечные подмены и так далее... <...> у Набокова всё построено по принципу рифмы!"
В 1969 году Карл Проффер послал Набокову в Монтрё "Горбунова и Горчакова". В ответ Вера Набокова писала: "Спасибо за ваше письмо, две книги и поэму Бродского. "В ней много привлекательных метафор и красноречивых рифм, – говорит ВН, – но она грешит неправильными ударениями, отсутствием словесной дисциплины и, в целом, многословием (по-английски буквально: слишком большим количеством слов. – Л. Л.). Однако эстетическая критика была бы несправедлива ввиду кошмарных обстоятельств и страдания, скрытых в каждой строке этой поэмы"". Интересно, сознательно ли великий мастер аллюзий намекнул на известный анекдот об императоре Иосифе II, который, прослушав "Похищение из сераля", якобы сказал юному композитору: "Слишком много нот, мой дорогой Моцарт, слишком много нот!"
Передав отзыв мужа о поэме, Вера Набокова пишет Профферу: "Я чрезвычайно признательна вам за посылку джинсов. Пожалуйста, сообщите мне, сколько я вам должна". Бродский получил в подарок от Набокова пару джинсов, и это был их единственный личный контакт. Американские джинсы были труднодоступны и высоко ценились в Советском Союзе. Кстати, Вера Набокова называет их в своем письме старомодным словом "dungarees".
Бродский и Солженицын обращаются к Америке
Бродский, при всем его прокламируемом презрении к политике, при всей сложности поэтического мышления, которой соответствовал подчас эпатирующий парадоксализм его эссеистики и публичных выступлений, невольно оказался в роли представителя мыслящей России на Западе. Признавал он это или нет, но общественным темпераментом он обладал и то и дело оказывался втянутым в события политической жизни. В 1974 году Владимир Максимов при поддержке западногерманского издательского магната Акселя Шпрингера основал журнал "Континент", которому предстояло на два десятилетия стать самым влиятельным журналом эмиграции. С соредактором Максимова, поэтом Натальей Горбаневской, Бродский был дружен с юности. Первый номер нового журнала открывался приветствиями Александра Солженицына, Эжена Ионеско, Андрея Сахарова и стихами Бродского. В начале подборки стояло стихотворение "На смерть Жукова". Оно вполне выражало совпадающие политические позиции журнала и автора: гордость за русскую героическую историю и высокую русскую культуру и отвращение к жестокости российского тоталитаризма. Бродский постоянно отдавал новые стихи в "Континент" и вплоть до начала перестройки в Советском Союзе поддерживал все начинания журнала. Живя в Америке, он был далек от конфликта между максимовским "Континентом", а также газетой "Русская мысль", с одной стороны, и А. Д. Синявским, М. В. Розановой (их журналом "Синтаксис") и Е. Г. Эткиндом – с другой. Этот конфликт на многие годы расколол парижскую эмиграцию. Но он всегда восхищался бескомпромиссностью и даже яростью максимовского антикоммунизма, сравнивал Максимова с отчаянным бойцом, который бросается вперед, поливая врага "автоматными очередями, от живота". К надеждам Эткинда и редакторов "Синтаксиса" на "социализм с человеческим лицом", как, впрочем, и к доморощенному авангардизму, процветавшему в этом журнале, он относился брезгливо.