Почему обращения Александра Солженицына, потрясшего мир "Одним днем Ивана Денисовича" и "Архипелагом ГУЛаг", не оказали большого влияния на настроения западной интеллигенции и даже вызвали некоторое отталкивание у определенной ее части, а с мнением Бродского считались, без конца его интервьюировали не только как литератора, но и как представителя свободомыслящей России? Объясняется это, по-видимому, не столько содержанием их выступлений, сколько стилем. Западную прессу обошла фотография Солженицына на трибуне в Гарвардском университете. Высокий мужчина, одетый в специального покроя полувоенный френч, с суровым выражением нахмуренного лица, с большой "библейской" бородой, грозит аудитории указательным пальцем. Он обвиняет Запад в безверии, расслабленности, моральном разложении, политической трусости. Он говорит как знающий истину в последней инстанции, непререкаемый в своей правоте. Представьте себе некоего обобщенного американского интеллигента в гарвардской аудитории в тот весенний день 1978 года. Он, скорее всего, ошеломлен страстным авторитарным тоном и гневным пафосом обвинений и пророчеств. Он пытается поместить оратора в знакомую систему культурных координат и находит ближайшую аналогию: проповедник-евангелист, грозящий телевизионной пастве геенной огненной. Такой тип мышления и высказывания прямо противоположен принятому в толерантной либеральной среде, где чем радикальнее заявление, тем тщательнее принято его обосновывать. Бродский, который и внешне, и манерой держаться выглядит как нью-йоркский, вуди-алленовский интеллигент, не проповедует, а размышляет вслух, постоянно подчеркивает, что выражает свое частное мнение, не претендуя на знание абсолютной истины. Таким образом, он доносит до западной аудитории практически то же антитоталитарное послание, что и Солженицын, но куда убедительнее для этой публики.
События в Афганистане и Польше
Примером влияния Бродского на умы американской интеллигенции может послужить обращение Сюзан Зонтаг. Этот случай особенно показателен, поскольку писательница сама принадлежала к числу властителей умов в Америке второй половины двадцатого века. Ее политическую позицию можно было охарактеризовать как леволиберальную. Она всегда была в числе тех, кто считает американскую политическую систему зависимой от крупного капитала, ядовитым критиком конформистской, потребительской культуры среднего класса, феминисткой. В годы вьетнамской войны она вместе с несколькими единомышленниками совершила рискованное путешествие в Ханой, чтобы выразить солидарность с коммунистическим Северным Вьетнамом. Поэтому настоящий скандал разразился в феврале 1982 года на грандиозном митинге профсоюзов и леворадикальной интеллигенции в поддержку польской "Солидарности". То, что происходило в Польше в тот момент – вспышка всенародного протеста против коммунистического режима, введение правительством генерала Ярузельского военного положения с соответствующими репрессиями, угроза советской интервенции, – создавало трудную проблему для американских социалистов и квазисоциалистов: социалистическое государство жестоко расправляется с подлинным рабочим движением. Цель организаторов митинга была двоякой: отмежеваться от СССР и его ставленников в Польше как "ненастоящего социализма", но, что еще важнее, доказать, что положение трудящихся в Америке ничуть не лучше, чем положение гданьских рабочих, и что империалистическая политика Рональда Рейгана в Латинской Америке ничем не отличается от политики Брежнева в Центральной Европе. В таком духе и высказывались на митинге писатели Гор Видал и Курт Воннегут, певец Пит Сигер и многие другие. Того же аудитория ожидала и от Зонтаг, но под растущий шум и улюлюканье она заявила, что заблуждалась в течение тридцати лет. Как бы дразня левую публику, она сказала, что если представить себе человека, который в течение тридцати лет читал только "Ридерс дайджест" и "Нейшн", то правду о коммунизме он бы узнал только из первого журнала. "Ридерс дайджест" – консервативный журнал, особо презираемый левой интеллигенцией как "мещанский", тогда как "Нейшн" – главный орган левой, социалистически настроенной интеллигенции. Относительно сравнения полицейских репрессий в Польше с полицейскими репрессиями в Сальвадоре и других латиноамериканских странах она согласилась, что сходство имеется, и сформулировала его так: "Коммунизм – это фашизм с человеческим лицом". Различие, сказала она, в том, что коммунизм – это более успешный фашизм. За свое прозрение она благодарила восточноевропейских друзей, в частности Чеслава Милоша и Иосифа Бродского. Она процитировала Бродского: "Поляков хотят раздавить советскими танками и западными банками".
Бродский тоже выступил на этом митинге. Он заявил, что в качестве символического жеста закроет свой счет в "Кемикл бэнк", поскольку этот банк финансирует польское правительство. "Проводить параллель между [американскими профсоюзами] и польскими рабочими – это не только совершенная непристойность; такая параллель отвлекает людей от реальных проблем и ставит Польшу в дурацкое положение, в котором она уже оказалась. Вам, либералам, следует попытаться решить одну проблему, а не рассеивать свою энергию по всему миру", – сказал он, отвечая ораторам, которые постоянно сравнивали коммунистические репрессии в Польше с положением в Центральной Америке ("Там люди имеют хоть минимальную, но свободу", – говорил он вскоре после митинга интервьюеру). Ему улюлюкали, кричали из зала: "Вы циничный негодяй!"
Бродский очень близко к сердцу принимал происходящее в Польше. Наталья Горбаневская вспоминает: "В декабре 80-го, когда угроза советской интервенции в Польше казалась неизбежной, мы сидели с Иосифом, Томасом Венцловой и еще одним литовцем и совершенно серьезно обсуждали план организации интербригад для защиты Польши. И, конечно, все четверо собирались высадиться, по возможности, с первым десантом".
К Польше Бродский испытывал особо теплые чувства, а к странам исламской цивилизации относился с недоверием, и тем не менее такой же была его реакция на советское вторжение в Афганистан. На вопрос интервьюера: "Эти ваши взгляды отражаются как-то в том, что вы пишете?" – он ответил: "Писать об этом бесполезно. Я считаю – надо действовать. Пора создавать новую интернациональную бригаду. Сумели же это сделать в тридцать шестом году – отчего не попробовать сейчас? Правда, в тридцать шестом интербригаду финансировало ГПУ, советская госбезопасность. Хорошо бы в Штатах нашелся кто-нибудь с деньгами... какой-нибудь техасский миллионер, чтобы поддержать эту идею". [Интервьюер:] "А что, по-вашему, могла бы делать такая интербригада?" – "Да то же, в принципе, что и в Испании в тридцать шестом: оказывать сопротивление, помогать местным жителям. Обеспечивать медицинскую помощь, заботиться о беженцах... Вот это была бы по-настоящему благородная миссия. Не то что какая-нибудь "Международная амнистия"... Я бы и сам охотно сел за руль машины Красного Креста..." [Интервьюер:] "Не всегда легко провести размежевание с моральной точки зрения..." – "Не знаю, какое тут требуется моральное размежевание. В Афганистане все предельно очевидно. На них напали; их хотят подчинить, поработить. Пусть афганцы – племенной, отсталый народ, но разве порабощение можно выдавать за революцию?" Десять с лишним лет спустя он очень сходным образом высказывался и о чеченской войне.
Два стихотворения Бродского об афганской войне, "Стихи о зимней кампании 1980 года" (1980; У) и "К переговорам в Кабуле" (1992; ПСН), отражают не сентиментальный, но и не циничный взгляд на этот затяжной кровопролитный конфликт. Основное эмоциональное содержание обоих текстов – отвращение. В первом – отвратительна агрессия "империи зла", представленной как тупая, противоестественная, то есть чуждая самой природе, механическая сила: агрессоры здесь не человеческие существа, а пуля, самолет, механический слон – танк, которые кошмарно имитируют отдельные свойства живого: "Ходя под себя мазутом, стынет железо". Бродский находит сильные парафразы взамен штампов пацифистской риторики. Выражение "пушечное мясо" превращается в "мерзнущая, сырая человеческая свинина", выражение "уж лучше было бы [этим молодым солдатам] не родиться..." – в афористическое "Слава тем, кто, не поднимая взора, / шли в абортарий в шестидесятых, / спасая отечество от позора!". В более позднем стихотворении объектом отвращения становятся "жестоковыйные горные племена", живущие по законам архаической жестокости, но уже готовые обменять свою древнюю цивилизацию на сомнительные блага потребительской цивилизации современного Запада (собственно об этом, а не о мире, и ведутся, согласно Бродскому, "переговоры в Кабуле").
Эти два стихотворения можно рассматривать как некий "афганский диптих", но самым существенным, с точки зрения политической философии Бродского, здесь является то, что он не ставит знака равенства между тремя вовлеченными в афганский сюжет цивилизациями – примитивно-исламской, советской и современной западной. Ни одна из них не имеет в его глазах морального приоритета, каждая является носительницей зла, но в мрачноватом или, если угодно, реалистическом политическом универсуме Бродского виды зла различаются по степеням, почти как в Дантовом "Аде". Еще в стихотворении "К Евгению" из "Мексиканского дивертисмента" (ЧP) употреблен оборот "все-таки лучше": сифилис и геноцид, принесенные конкистадорами в Америку, ужасны сами по себе, но "все-таки лучше", чем имевшая место до них туземная деспотия с человеческими жертвоприношениями. То же во втором афганском стихотворении. Западный мир отвратительно вульгарен, но там все-таки "лучше, чем там, где владыка – конус / и погладить нечего, кроме шейки / приклада". Еще ближе к центру абсолютного зла – тоталитарный коммунизм, характеристика которого явно перекликается с девятым кругом ада у Данте, где самые страшные грешники вморожены в лед. У Бродского: "Новое оледененье – оледененье рабства / наползает на глобус".
Уже в своем первом напечатанном в США эссе 1972 года Бродский писал: "Жизнь – так, как она есть, не борьба между Плохим и Хорошим, но между Плохим и Ужасным. И человеческий выбор на сегодняшний день лежит не между Добром и Злом, а скорее между Злом и Ужасом. Человеческая задача сегодня сводится к тому, чтобы остаться добрым в царстве Зла, а не стать самому его, Зла, носителем". В стихах, написанных в начале того же года, эта идея, в применении к отечественной ситуации, выражена в менее абстрактной форме: "...ворюга мне милей, чем кровопийца" ("Письма римскому другу", КПЭ), - слова, которые четверть века спустя, в постсоветской России, многие цитировали как пророческие. В афганских стихах, в написанных по-английски стихах о геноциде в Косово, в эссе "Playing games" ("Играя в игры", 1980), написанном в поддержку бойкота московских Олимпийских игр, и во многих выступлениях Бродский напоминает Западу об интеллектуальной и моральной несостоятельности позиции "духовного буржуа, наслаждающегося максимальным комфортом – комфортом своих убеждений". Ведущим убеждением была, как показал, например, нью-йоркский митинг по поводу "Солидарности", моральная уравниловка, стремление приравнять неприглядные стороны западной демократии к широкомасштабным преступлениям тоталитарных режимов. В отличие от Солженицына с его пророческой риторикой и религиозно-утопической программой духовного очищения Бродский был услышан хотя бы частью думающих людей на Западе.
Бродский и Солженицын
Подчеркнем еще раз, что различие между Бродским и Солженицыным – стилистическое. То, о чем говорил Бродский, хотя и могло прозвучать в стихах иронически цинично, диктовалось не цинизмом и не одной прагматикой. Так же, как солженицынский дискурс, обращение Бродского к Западу имело духовную подоплеку. Если в статье 1972 года проповедь Добра звучит абстрактно, то в "Актовой речи" (1984) Бродский прямо цитирует Нагорную проповедь. Но, кажется, нигде у Бродского утверждение Добра не достигает такой метафорической интенсивности, как в середине рождественского стихотворения 1980 года "Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве..." (У):
Сколько света набилось в осколок звезды,
на ночь глядя! как беженцев в лодку.
Если свет рождественской звезды – это энергия Добра в чистом виде, то квант этого света становится под пером Бродского лодкой, в которой спасаются от преследующего их Зла самые обездоленные люди на Земле. Беженцы в лодке – в конце семидесятых, в начале восьмидесятых годов их едва ли не ежедневно можно было увидеть в телевизионных новостях или прочитать о них в газете: вьетнамцы и кубинцы, пытающиеся в утлых, иногда самодельных суденышках бежать от коммунистических тиранов.
Лично Бродский и Солженицын никогда не встречались, хотя от Саут-Хедли в Массачусетсе, где подолгу жил и работал Бродский, до имения Солженицына в Кавендише в Вермонте не более полутора часов езды на машине. Если Бродского спрашивали о Солженицыне как о писателе, то он неизменно повторял то, что некогда слышал от Ахматовой: "Для меня Александр Исаевич – это совершенно замечательный писатель, чьи книги должны прочесть все триста миллионов людей, проживающих в Советском Союзе". Или: "Советская власть обрела в Солженицыне своего Гомера. Он сумел открыть столько правды, сумел сдвинуть мир с прежней точки..." Однако о политических взглядах Солженицына Бродский высказывался порой очень резко. В 1995 году на замечание журналиста: "По его (Солженицына. – Л. Л.) мнению, Россия – хранитель неких ценностей, которые Запад предал" – Бродский ответил, не скрывая раздражения: "То, что говорит Солженицын, – монструозные бредни. Обычная демагогия, только минус заменен на плюс. Как политик он – абсолютный нуль". Далее он пояснил свою претензию к Солженицыну в более спокойном тоне: Солженицына так же, как Блока, Пастернака и отчасти Мандельштама (но не Ахматову и не Цветаеву!), подводит "русская провинциальная тенденция во всем, что происходит, во всяком страшном опыте видеть руку Провидения. <...> Солженицын не понимал и не понимает одной простой вещи. Он думал, что имеет дело с коммунизмом, с политической доктриной. Не понимал, что имеет дело с человеком".
Та телеология, та религиозно-романтическая концепция истории, из которой славянофилы, Достоевский, Леонтьев, Бердяев и другие духовные предшественники Солженицына выводили "русскую идею", а Солженицын – представление о роковых узловых моментах, когда на Россию обрушивались удары мирового зла, Бродского не увлекает. Для него нет истории вне индивидуальных человеческих судеб, и центральным объектом писательского интереса должен быть человек, наиболее страдающий от истории. Все спекуляции относительно смысла истории уводят в сторону от человеческой трагедии. "При всей моей симпатии к Александру Исаевичу, мне это не понравилось уже в "Одном дне Ивана Денисовича". Что там говорить, книга замечательная. Но с другой стороны – сам Иван Денисович. Ему удается выжить, он прекрасный человек. А как быть с теми, кому выжить не удалось? Даже если они и хуже Ивана Денисовича?"
Бродский высказывался о Солженицыне не только в интервью. В 1977 году он напечатал восторженный отклик на английское издание "Архипелага ГУЛаг", в 1984-м в эссе "Катастрофы в воздухе" вспоминал о том, какое сильное впечатление произвел на него роман "Раковый корпус".