Иосиф Бродский - Лев Лосев 6 стр.


Осознание себя евреем было у Бродского связано не с внешним давлением, а, как политически некорректно это ни звучит, с антропологическими признаками. В одном из самых откровенных рассуждений на эту тему, интервью, данном старому другу, известному польскому журналисту Адаму Михнику, всего за год до смерти, Бродский говорит: "В вопросе антисемитизма следует быть очень осторожным. Антисемитизм – это, по сути, одна из форм расизма. А ведь все мы в какой-то степени расисты. Какие-то лица нам не нравятся. Какой-то тип красоты". Далее на вопрос "Тебя воспитывали как еврея или как русского?" он не отвечает, а вместо этого говорит об идентификации по физическому (антропологическому) признаку: "Когда меня спрашивали про мою национальность, я, разумеется, отвечал, что я еврей. Но это случалось крайне редко. Меня и спрашивать не надо, я "р" не выговариваю". Разделяя распространенное мнение о том, что в силу наследственных особенностей многие русскоговорящие евреи произносят увулярное "р" вместо русского палатального "р", равно как и то, что многие из них обладают орлиным профилем, Бродский как носитель этих признаков ощущает себя евреем (правда, в силу общей "снижающей" тенденции в его метафорике он превращает "орлиные" черты в "вороньи": например, в стихотворении "Послесловие к басне"). Однако, вопреки всем мыслимым ортодоксиям, он заявляет, что его еврейство включает в себя и нечто более существенное. С редкой даже для него прямотой он говорит об этом в том же интервью: "Я еврей. Стопроцентный. Нельзя быть больше евреем, чем я. Папа, мама – ни малейших сомнений. Без всякой примеси. Но я думаю, не только потому я еврей. Я знаю, что в моих взглядах присутствует некий абсолютизм. Что до религии, то если бы я для себя сформулировал понятие Наивысшего существа, то сказал бы, что Бог – это насилие. А именно таков Бог Ветхого Завета. Я это чувствую довольно сильно. Именно чувствую, без всяких тому доказательств".

Глава II
Разнорабочий

Первые работы

Попытка поступить во Второе Балтийское училище и стать моряком-подводником закончилась неудачей. Бродский полагал, что его не приняли, потому что он еврей. В неполные шестнадцать лет он ушел из школы и поступил учеником фрезеровщика на завод № 671, известный в городе под своим старым откровенным названием "Арсенал". На заводе он проработал около полугода. Годы юности прошли в чередовании периодов, по нескольку месяцев каждый, когда Бродский работал – помощником прозектора в морге областной больницы, кочегаром в бане, матросом на маяке, рабочим в геологических экспедициях – и периодами поисков работы, которая давала бы возможность заниматься самообразованием и литературой. За исключением работы в прозекторской, куда шестнадцатилетний Иосиф пошел, полагая таким образом подготовиться к медицинскому институту, остальные его службы требовали неквалифицированного физического труда: бросать уголь в топку, сколачивать ящики, копать ямы, таскать груз. В те годы он производил впечатление здорового молодого парня. Случайный знакомец рассказывает: "Бродский тогда был здоровый рыжий парень, конопатый, вот с такими плечами, все как надо". А. Я. Сергеев в начале своих записок "О Бродском" пишет: "Открываю дверь, вижу: стоит ражий рыжий парень. Широкоплечий, здоровенный..." Вероятно, однако, что он уже страдал наследственной болезнью сердца. В семье это стали замечать после его возвращения из Средней Азии в 1960 году, а в 1962 году он получил освобождение от военной службы "по ст. 8 "в", 30 "в" (неврозы, заболевание сердца)".

От первой, заводской, работы остались воспоминания о бестолковой организации труда, пьянстве и лодырничанье рабочих. Каждый день надо было вставать чуть свет и ехать в битком набитом автобусе на завод, где предстояло провести день то в бесконечных перекурах и разговорах о футболе, то в лихорадочной "штурмовой" работе. Скука и бессмыслица такого существования отразились в не таких уж шутливых "Рубаи":

В автобусе утром я еду туда,
где ждет меня страшная рожа труда.
[...] в конце ноября, в темень, слякоть и грязь,
спросонья в нем едут, вахтеров боясь,
угрюмые толпы с гнилыми зубами.
Полощется ветер, злорадно смеясь.

(СНВВС)

В экспедициях

Значительно более соответствующей характеру и умонастроению юного Иосифа, чем работа на заводе, была, начиная с лета 1957 года, сезонная работа в геологических экспедициях – на севере Архангельской области, на Дальнем Востоке, в Якутии и в степи к северо-востоку от Каспия. Выбор тяжелой ненормированной работы в тундре, в тайге, в степи, вместо упорядоченной рутины восьмичасового рабочего дня, был, как сказали бы в более позднюю эпоху, "знаковым". "Работа в геологических партиях освобождала молодого человека от бюрократического надзора и контроля, он оказывался в мире природы, в замкнутом товариществе". К тому же работа в экспедициях удовлетворяла романтическую Wanderlust (страсть к путешествиям). И после Сталина изоляция России от внешнего мира продолжалась, но городским юношам предоставлялась возможность путешествовать по диким необжитым просторам внутри огромной страны. Неспроста самым заметным студенческим поэтическим кружком второй половины пятидесятых годов в Ленинграде было литературное объединение под руководством Г. С. Семенова при Горном институте. В Горном обучали "бродячей профессии". Среди студентов-горняков были такие одаренные поэты, как Леонид Агеев, Владимир Британишский, Лидия Гладкая, Александр Городницкий, Елена Кумпан, Олег Тарутин, а позже в их объединение пришли таланты "со стороны" – Глеб Горбовский и Александр Кушнер. Первым из этой группы небольшой сборник стихов "Поиски" удалось выпустить Владимиру Британишскому. Центральное место в книге занимала "геологическая" лирика с ее мотивами дороги, преодоления физических трудностей, суровой мужской дружбы:

Мы кончили нашу работу,
Истрепав и замызгав планшеты,
Где были большие болота
Изящно изображены...

Дорога идет по реке, огибая наледи,
Не останавливаясь, проходит дальше...
Полузаметенная, полузаметная...

Годы спустя Бродский говорил, что стихи Британишского были первым импульсом, побудившим его в юности взяться за перо: "Стихи назывались "Поиски". Это такая игра слов: геологические поиски и просто поиски – смысла жизни и всего остального. <...>... и мне показалось, что на эту же самую тему можно написать получше". Стихотворения 1957 года, открывающие Марамзинское собрание, – "Прощай...", "Работа", "Тост", – вполне подтверждают уроки "горняцкой" поэтики, хотя и уступают образцам в поэтическом мастерстве:

Ломись через все завалы.
Таскайся по всем болотам.
Карабкайся на перевалы.
Иди.
Такова работа.

В духе эпохи трудные странствия рассматривались как форма становления личности, "поиск себя". В письме школьной подруге Э. Ларионовой, написанном 7 августа 1958 года из поселка Перша-озеро на северо-востоке Архангельской области, поиск - ключевое слово.

"Есть на Земле люди, которые стремятся сделать будущее более сносным, нежели настоящее. Это настоящие писатели, настоящие врачи, настоящие педагоги. Настоящие – это значит – творцы. Я хотел бы стать чем-нибудь стоящим. Для этого нужно знать много вещей. Если ты собираешься творить, то необходимо усвоить себе, для кого, для чего ты это делаешь. <...> Необходимо найти фундамент, на который намерен опереться; необходимо проверить его прочность. Необходимо также найти людей, которые верят в ту же самую идею, которые помогут. Это, собственно, главное. Нужно, в общем, очень долго искать.

Я здорово сожалею, что поздно начал, как ты выражаешься, путешествовать. Эти два года, безусловно, не прошли даром. Но тот же самый результат мог быть достигнут и за более короткий промежуток времени. Я, собственно, только начинаю. Только начинаю по-настоящему заниматься делом. Я только начинаю странствовать. <...> Да, я слишком занят собственной персоной. Я раскатал тебе на полтора листа гимн своим взглядам, но я хочу, чтобы ты усвоила содержание моего ответа твердо. Ты вот пишешь да и говоришь весьма часто, что я перелетная птица, дилетант. Пойми же, Норка, это – поиск. Я жонглирую своей судьбой не ради чего-то определенного, стабильного для себя. Ну в том смысле, что я вовсе не намерен выбирать себе какую-то иерархическую лестницу и продвигаться по оной. <...> Я уже давно решил вопрос о цели. Теперь я решаю вопрос о средствах. Мне кажется, что я нахожу правильное решение. Это звучит и глупо, и высокопарно. Но это происходит потому, что я популяризирую идею. Я хочу, чтобы ты поняла меня верно. То, что я делаю, это только поиск. Новых идей, новых образов и, главное, новых форм".

Социальный статус молодого Бродского

Вспоминая экспедиции – изнурительный труд, грязь, "чудовищное количество комаров", Бродский говорил о тогдашнем себе: "Это тот возраст, когда все вбирается и абсорбируется с большой жадностью и с большой интенсивностью. И абсолютно на все, что с тобой происходит, взираешь с невероятным интересом..." Его товарищ по якутской экспедиции, геолог Эдуард Блумштейн вспоминает: "Иосиф был вполне свой человек в полевых условиях, то есть он понимал, в чем состоят его обязанности как коллектора или помощника геолога. Он с уважением относился к нашему ремеслу. Он таскал рюкзак, часто тяжелый, его не тяготили бесконечные маршруты, хотя бывало рискованно и трудно. Большие реки в тайге надо было часто переходить вброд или сплавляться на лодках. Но была неслыханная рыбалка всегда и охота, обычно голодно не было. Хотя бывали периоды, когда по целым неделям приходилось есть одну тушёнку. Холодно бывало часто". И позднее, в ссылке, физическая работа – выворачивание валунов в поле, трелевка леса и прочее – не только не угнетала его, но была самой отрадной стороной тамошнего существования. Воспоминания о жизни в северной деревне характерно контрастируют с угрюмой картиной начала рабочего дня в процитированных выше "Рубаи": "Когда я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час по всей, что называется, великой земле русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу. И это было колоссальное ощущение!" Бродский был единственным крупным русским поэтом двадцатого века, кто начал свой трудовой путь как простой рабочий.

Парадоксальная сторона его конфликта с советской властью состояла в том, что власть предъявила ему стандартные обвинения богеме – в тунеядстве, в нежелании потрудиться на производстве, "повариться в рабочем котле" (была такая адская метафора в риторике официоза), хотя ему-то как раз пришлось поработать простым рабочим и даже, вероятно, в котле – в нефигуративном смысле. В неоконченном отрывке начала шестидесятых годов на это указывает весьма детальное описание отопительных котлов изнутри в неоконченном стихотворении (1963?):

В. Г. Петров, молодцеватый, лысый,
был старший инженер в Котлонадзоре.
Я подвизался [?] в этой же конторе
и состоял при В. Петрове крысой.

Мы объезжали на трамвае все
котельные – по собственной охоте.
Я забывал в субботу о субботе.
Я зрел котлы в их внутренней красе...

И был я узкоплеч, большеголов
(со всем, что было в черепной коробке),
и при таком сложении, нет слов,
(важнейший комплекс вынося за скобки),
я был большой находкой для котлов
и залезал и в зольники, и в топки.

На суде в 1964 году Бродского обвиняли в том, что он нигде не оставался подолгу, часто менял работы (за восемь лет, с 1956 по 1963 год, он переменил тринадцать мест работы, где в общей сложности числился 2 года 8 месяцев). Это обвинение было не юридическое, а идеологическое. Следуя букве советского закона, ничего преступного в частой смене мест работы не было. Конечно, текучесть рабочей силы была неудобна для производства. "Летуны", постоянно переходившие от одного работодателя к другому, осуждались в печати. В обвинениях молодому поэту был и такой оттенок: за несколько недель или месяцев невозможно вжиться в рабочий коллектив, проникнуться мировоззрением рабочего класса, чтобы этот опыт потом нашел правильное выражение в творчестве. Была даже негласная норма – "год-другой поработать на производстве". Эта норма не учитывала повышенной восприимчивости художественного сознания – одаренный человек тем и отличается от прочих, что обладает обостренной интуицией. На новом месте глаз художника значительно быстрее отметит характерные детали новой для него жизни, художник куда быстрее почувствует стиль поведения, подоплеку отношений между людьми, чем человек, лишенный художественного дарования. Но на самом деле обвинители Бродского подразумевали другое: его вина была не в том, что он мало работал, часто менял место работы или не вникал в жизнь трудящегося народа, а в том, что он нарушил ритуал инициации советского молодого человека. Если молодой человек начинал взрослую жизнь не в армии и не в вузе, а на производстве, предполагалось, что трудовой опыт сделает его на всю остальную жизнь верным и полным энтузиазма строителем коммунизма. Сотни начинающих советских писателей приняли участие в этом обряде и сочинили соответствующие стихи. К примеру, юноша приходит на завод, старшие рабочие предлагают ему сделать ключ.

– Делай! -
напильник запел несмело.
– Делай! -
металл угловат,
колюч.
Рождается в муках
великое дело,
Первое
твое испытание -
ключ!
Ты слышишь:
– Парень в делах не робкий! -
Ты видишь -
ключ твой,
на завитке,
Шлифованным стеблем,
резной бородкой
Сияет у мастера на руке.

После этого указывается на символическое значение трудового акта:

Юности
ключ этот
мы подарим.
Бери его,
сделай своей судьбой.

Инициация завершается началом взрослой жизни, в которой работать на заводе уже не обязательно, можно навсегда стать профессиональным писателем:

Ступая неловко,
Шагом
ухожу навсегда.
Пахнет новенькая спецовка
Ветром свободы,
огнем труда.

В годы, когда формировалось его сознание, Бродский, при всех разнообразных культурных интересах, никак не относился к числу "юношей тепличных" и характерная для рафинированной интеллигенции бесконечная авторефлексия, пресловутая "оторванность от народа", снобизм остались ему чужды. Его отношение к простым людям не было ни излишне сентиментальным, ни тотально ироническим. Он во многих отношениях ощущал себя одним из них.

Назад Дальше