Круг чтения в юности
Читать Иосиф научился очень рано, едва ли не в четыре года. Мать поэта рассказывала, как в Череповце в 1943 году вошла в комнату и застала трехлетнего сына с книгой в руках. Она взяла посмотреть, что за книга. Оказалось, Ницше, "Так говорил Заратустра". Она вернула ребенку книгу, но вверх ногами. Иосиф тут же перевернул ее в правильное положение. Это было рассказано не к тому, что он в трехлетнем возрасте увлекался Ницше, а к тому, что каким-то образом получил представление о буквах. Как и все дети и подростки в стране поголовной грамотности до начала массового распространения телевидения, читал он много. В сочетании с живым от природы воображением знания, полученные из книг, позволяли юному читателю ориентироваться в странах, эпохах и культурах. Иерархии, навязываемые школьной программой, вызывали протест, рудиментом которого остались ироническое отношение ко Льву Толстому (как "главному писателю" в официальной иерархии), равнодушие к Некрасову и Чехову. Толстому Бродский противопоставлял не только горячо любимого Достоевского, не включенного в советскую школьную программу той поры, но и Тургенева. У Тургенева он любил "Записки охотника", в особенности рассказы "Гамлет Щигровского уезда", "Чертопханов и Недопюскин" и "Конец Чертопханова". Тень детского иконоборчества лежит на отношении Бродского к Пушкину, хотя центральную роль Пушкина в русской культуре он никогда не оспаривал. "В школе мы читали "Горе от ума" и "Евгения Онегина" в лицах. <...> Для меня это было большое удовольствие. Одно из самых симпатичных воспоминаний о школьных годах". Последнее написанное им в жизни письмо посвящено рассуждению о пушкинской прозе. Он знал наизусть много стихотворений Пушкина и всего "Медного всадника". О строке из "Воспоминания": "И с отвращением читая жизнь мою..." – говорил, что из нее вышли Достоевский и вся русская проза. И все же Бродскому всегда хотелось скорректировать традиционное русское преклонение перед Пушкиным указанием на других прекрасных поэтов той же плеяды – Батюшкова, Вяземского, Катенина и в первую очередь Баратынского. Он знал и любил поэзию XVIII века – от Кантемира и Тредиаковского до Державина и Карамзина. Были у него и пристрастия во втором ряду русской литературы XIX века – например роман Вельтмана "Странник" и мемуары Елены Штакеншнейдер.
После русской и мировой, то есть в основном западноевропейской, классики, впервые прочитанной бессистемно в детстве и подростковом возрасте, основной круг чтения молодого Бродского составляла литература периода модернизма, главным образом переводная, интерес к которой среди молодежи во второй половине пятидесятых годов был очень велик. Это поколение жадно наверстывало упущенное за десятилетие жестокой культурной изоляции в конце сталинского правления. Передавались из рук в руки уцелевшие от чисток казенных и домашних библиотек книги: изданные до революции труды Ницше, Бергсона, Фрейда и вышедшие в СССР до войны романы Олдоса Хаксли, Джона Дос Пассоса, Луи Фердинанда Селина, ранние романы и сборники рассказов Хемингуэя, "Волшебная гора" Томаса Манна, эпопея Пруста, поэтические антологии "Французские лирики XIX и XX веков" в переводах Бенедикта Лившица, "Поэты Америки. XX век" Михаила Зенкевича и Ивана Кашкина, "Антология новой английской поэзии" Д. С. Мирского, номера журнала "Интернациональная литература" с главами из "Улисса". Выход этого журнала под русифицированным названием "Иностранная литература" возобновился в 1955 году. В нем, наряду с прозой, печаталась и переводная поэзия, которая привлекала особое внимание юного Бродского. Многие его стихи ученического периода написаны верлибром, весьма редким в русской поэзии, но обычным на страницах "Иностранной литературы". Русская модернистская проза (Белый, Замятин, Бабель, Пильняк) была для него неприемлема стилистически, а в случае Розанова и этически. Существенными исключениями были вновь открытый как раз в то время Андрей Платонов – его Бродский считал одним из главных писателей двадцатого века – и Зощенко. Несколько позднее он узнал и высоко оценил прозу Леонида Добычина, Анатолия Мариенгофа (роман "Циники") и в особенности Константина Вагинова. Уже начиная с осени 1961 года у него появилась возможность знакомиться с труднодоступными произведениями русских писателей-эмигрантов в библиотеке самиздата, собранной молодым ученым С. С. Шульцем (фотокопии, машинописные перепечатки книг и отдельных вещей из парижского журнала "Современные записки"). Там были все русские романы Набокова, проза и стихи Цветаевой, Ходасевича, Г. Иванова. В библиотеке Шульца были также переводы пьес Беккета, Ануя, проза Кафки.
Может показаться странным, но знакомство с высоким модернизмом в русской поэзии (Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Хлебников, обэриуты) началось для Бродского не в юном возрасте, когда складываются литературные вкусы, а позже, в первой половине шестидесятых годов, когда он уже был активно пишущим поэтом. Исключение составляла Цветаева, чьи поэмы – "Поэма горы", "Поэма конца", "Крысолов" – он прочел в самиздатских перепечатках в самом начале шестидесятых. Цветаева сразу же произвела на него сильное впечатление и на всю жизнь осталась для него поэтом par excellence.
Польские веяния
Еще в большей степени, чем из "Иностранной литературы", сведения о новейших интеллектуальных и эстетических веяниях на Западе добывались из польской периодики и книг на польском языке. В отличие от западных, "капиталистических", изданий польские, "народно-демократические", свободно продавались в СССР. На польские журналы можно было подписаться. "Наверное, половину современной западной литературы я прочитал по-польски..." – вспоминал Бродский, который ради чтения Камю и Кафки выучил польский язык. Как и его многие ленинградские друзья, он был постоянным читателем польского еженедельника "Przekrój" ("Обозрение"). Это было странное, с точки зрения нормальной журналистики, издание – интеллектуальный, с уклоном в авангардизм, журнал, притворявшийся бульварным. Там печатались заметки о разводах европейских и голливудских кинозвезд и рецепты средств от похмелья, но в то же время в рецензиях и репортажах постоянно сообщалось о новых веяниях в философии (экзистенциалистской) и искусстве (главным образом абсурдистском). Натыкаясь у Бродского в стихотворении "Набросок" на строки "Луна сверкает, зренье муча. / Под ней, как мозг отдельный, – туча...", старый читатель "Пшекруя" непременно вспомнит сюрреалистические гравюры Даниэля Мруза (Mróz), неоднократно изображавшего ночной пейзаж с большой тучей в виде человеческого мозга. В целом стиль художников и авторов "Пшекруя", ориентированный на авангард пятидесятых-шестидесятых годов в диапазоне от трагического абсурдизма Беккета до психоделической лирики "Битлз", нашел отклик во многих вещах Бродского.
Но особенно важным для формирования собственного стиля было знакомство с польской поэзией. Это была поэзия на родственном славянском языке, но глубже и органичнее связанная с европейской традицией вплоть до ее латинских корней. В ней был мощный период барокко, системы мировидения, очень привлекавшей Бродского. Россия опоздала с барокко лет на сто, хотя Бродский и открывал барочные элементы у Кантемира, Тредиаковского и Державина. Он переводил поэтов польского барокко XVI века – Рея, Семп-Шажиньского и, возможно, Кохановского. Они подготовили его к восприятию Джона Донна и других английских поэтов-метафизиков. Переводил он и великого романтика Циприана Норвида, предвосхитившего Цветаеву не только темпераментом и трагическим воображением, но и в экстатической поэтике – ритмически необычном стихе, изобилующем смелыми эллипсисами. Переводил своих старших современников, польских модернистов Галчинского, Херберта, Милоша. С последним, как и с более молодыми Виктором Ворошильским, Анджеем Дравичем и Адамом Загаевским, он впоследствии подружился. Любовь к польской поэзии, к Польше осталась на всю жизнь и оказалась взаимной. Поляки переводили Бродского еще при коммунизме. В 1979 году в подпольном издательстве NOW вышли его "Стихи и поэмы", великолепно переведенные Станиславом Бараньчаком. Ведущий литературный журнал "Zeszyty literackie" ("Литературные тетради") со своего основания в 1983 году до 1996-го печатал переводы из Бродского в двадцати восьми номерах из пятидесяти пяти. Всего при жизни Бродского в Польше было издано пятнадцать книг его прозы и поэзии, то есть больше, чем на любом другом языке, включая родной. Профессор-психолог Зофья Ратайчак (Капущинская), с которой Бродский познакомился в бытность ее студенткой в Советском Союзе и которой тогда же посвятил поэму "Зофья" и два лирических стихотворения, и другие польские друзья приглашали его в Польшу еще в шестидесятые годы, но даже в сопредельную социалистическую страну власти его не выпускали. Он приезжал туда дважды в последние годы жизни, в октябре 1990-го и в июне 1993 года. Это были триумфальные поездки, полные теплых встреч со старыми друзьями и новыми читателями, хотя Бродский и говорил грустно по возвращении, что поехал в Польшу "слишком поздно и не с той стороны".
Модернизм
Что общего между Прустом и Цветаевой или между Дос Пассосом и польским барокко? Стилистический разброс между произведениями, которые увлекали молодого Бродского, колоссален, но общая эстетическая доминанта есть – это модернизм. Признавая условность таких определений, как "романтизм", "реализм", "модернизм", "постмодернизм", можно, однако, утверждать, что как художник Бродский формировался, усваивая уроки модернизма. Модернизм, который иногда путают с явлением совсем иного порядка, художественным авангардом, преобладал в литературе и искусстве приблизительно с последней четверти девятнадцатого до середины двадцатого века. При всем разнообразии в произведениях писателей-модернистов имеется принципиальное сходство. Всем им свойственно строить сюжет, опираясь на извечные мифологические архетипы, действительность изображать не последовательно, а дискретно, открывать торжество хаоса и абсурда там, где их предшественники стремились найти гармонию и логику. Для всех них основной философской и повествовательной проблемой была проблема Времени. На типологическое сходство эстетики и философии модернизма с барокко указал Т. С. Элиот, один из самых выдающихся поэтов-модернистов и самый проницательный критик этого периода. Собственно говоря, модернизм по Элиоту – это возвращение барокко на новом витке исторической спирали.
Из того, что помимо художественной прозы и поэзии входило в круг чтения молодого Бродского, надо особо отметить раннее знакомство с "Бхагавадгитой", другими частями "Махабхараты" и еще рядом книг по индуизму и даосизму, что, как не раз говорил он позднее, открыло перед ним самые дальние из доступных человечеству метафизических горизонтов.
Знакомство с поэзией
В детстве Иосиф не читал стихов за пределами школьной программы. Сам он, посмеиваясь, вспоминает, что первую книгу стихов прочитал в шестнадцать лет – по совету матери взял в библиотеке "Гулистан" Саади. Нравоучительные вирши персидского поэта в топорных переводах большого впечатления на подростка не произвели. Зато "ужасно понравился" Роберт Бернс в переводе Маршака, "но сам я ничего не писал и даже не думал об этом". К семнадцати годам он начинает читать поэзию постоянно. Любимые стихи он легко запоминал и с удовольствием цитировал большими отрывками и целиком – "На смерть князя Мещерского" Державина, "Осень", "Запустение", "Дядьке-итальянцу" Баратынского, "Сон Попова" А. К. Толстого, множество вещей поэтов двадцатого века – и старшего поколения, и своих сверстников, – что свидетельствует о том, насколько постоянным и подробным было присутствие практически всего корпуса русской поэзии в его долгосрочной памяти.
В 1988 году в Нью-Йорке вышла небольшая антология "An Age Ago" ("Век назад") – стихи русских поэтов девятнадцатого века в переводах Алана Майерса. Составлял ее переводчик, а Бродский написал предисловие и небольшие заметки о каждом из одиннадцати поэтов, включенных Майерсом в антологию (в свою антологию Бродский, безусловно, включил бы и Крылова, которого высоко ценил). В каждой заметке за основной, биографической, частью следует краткая оценочная: в чем сила данного поэта, что нового сказал он в русской поэзии. Эти заметки являются неплохим индикатором предпочтений и идиосинкразий Бродского. Он с энтузиазмом пишет о Батюшкове ("мастер развернутой элегии, в которую по ходу развития втягиваются различные культурные, исторические и психологические реалии, завершающейся торжественной, нередко литургически интонированной, кодой"), Вяземском ("превосходный, хотя недооцененный поэт... "критический реалист"..."), Пушкине ("Ничто не имело большего влияния на русскую литературу и русский язык, чем эта тридцатисемилетняя жизнь"), Баратынском ("часто превосходит своего великого современника в жанре философского стихотворения"), Языкове ("самые звонкие, самые энергичные стихи того периода, равные пушкинским, а иногда и превосходящие их"), Лермонтове ("поэт колоссальной лирической интенсивности"), А. К. Толстом ("поэт уникально гибкий и разнообразный... Учитывая происшедшее со страной в двадцатом веке, то, что его современники принимали за эскапистские или ностальгические мечтания, обернулось предупреждением и пророчеством"). Остальные отзывы прохладны. Заслуга Жуковского только в том, что он ввел в русскую поэзию жанр баллады. Фет "пронзительно лиричен" и писал лирические миниатюры несколько в "японском" духе. Некрасов наблюдателен, незначителен как лирический поэт, зато умел придать лиризм гражданским стихам. Тютчев уступал Баратынскому в конкретности философской лирики, написал много сервильных стихов, его поздняя любовная лирика запоминается, потому что ему удается "сочетать философичную проницательность с духом естественности и случайности". Заканчивается заметка о Тютчеве ироническим упоминанием, что среди его поклонников был Ленин.
Поэтические пристрастия и отталкивания указывают на то, куда уходят корни поэтики Бродского, на генетические черты его поэтической индивидуальности. Литературная критика обычно сосредоточивает внимание на том, как поэт, стремясь быть самим собой в своем времени, видоизменяет или разрушает унаследованные способы выражения, но то, что унаследовано, навсегда остается органической составляющей его поэзии. Генезис стиля Бродского, то "лица необщее выраженье", о котором он говорил в своей "Нобелевской лекции", ставит его особняком в поколении поэтов, пришедших в литературу между серединой пятидесятых и серединой шестидесятых годов. Мандельштам писал: "И не одно сокровище, быть может, / Минуя внуков, к правнукам уйдет..." В переводе на прозу это означало, что он возводит свою собственную поэтику, минуя символизм, русскую поэзию второй половины и середины девятнадцатого века, к Пушкину и его эпохе. Это было лишь отчасти верно для Мандельштама и уж совсем неверно для таких его великих современников, как Ахматова и Пастернак, чья поэтика сложными путями влияний и преодоления влияний связана и с творчеством предшествующего поколения – Анненского, Блока, Кузмина, Вяч. Иванова, – и с предшественниками предшественников – Случевским, Фетом, Полонским, Некрасовым, – и с более ранними Тютчевым, Бенедиктовым, Каролиной Павловой.