Многие сегодня добром вспоминают социальные гарантии, стабильность и другие приметы советского времени. Для этого есть основания: неплохая (по тем временам) система медицинской помощи, хорошее и доступное образование, худо-бедно работающая милиция, не бросающаяся в глаза коррупция, неплохие пенсии (за исключением колхозных), внешне терпимые межнациональные отношения, да и сама социалистическая идея может быть довольно привлекательной. Поэтому часто говорят, что то время надо оценивать объективно, видеть его плюсы и минусы. Звучит взвешенно и убедительно. Я с этим не согласен. Я не жалею ни о чем, что ушло с Советским Союзом. Я не имею в виду, конечно, личную жизнь, семью, друзей, спорт… Жалею лишь, что исчез определенный тип людей – таких, как друзья и родственники моих родителей, родителей моей жены… Мои родители и их друзья принадлежали к научно-технической интеллигенции. Она в основном стояла в стороне от власти. Более того, сторонилась ее. В силу специфических послереволюционных условий жизни в дни своей молодости эти люди не были безупречно образованны, но, безусловно, ценили культуру и образование. Молотые-перемолотые отделами кадров и спецотделами, "проработанные" на бесчисленных собраниях бог знает какими ораторами, прошедшие фронт или тяжело трудившиеся во время войны в тылу, в глубине души они оставались нежными, деликатными и даже романтичными. Эти качества были почти запретными, "мелкобуржуазными, интеллигентскими, чуждыми победившему пролетариату" (Собчак А. Сталин. Личное дело. М., 2014). Я счастлив, что знал их. Благодаря им я понял, что такое хорошо и что такое плохо. А они получили это знание от своих родителей и, несмотря на лихолетье, сохранили его. Им туго пришлось в перестроечные годы. Сейчас людей этого типа я практически не встречаю.
Чувствовал ли я себя причастным к советским достижениям в космосе, спорте, науке? Конечно. Но сладость этих побед была сильно, порой даже безнадежно, подпорчена тем, что все они использовались властью для пропаганды непривлекательных для меня идей.
Это не относится к празднику Победы, который, несмотря на пропагандистские литавры, был и остается непритворно волнующим.
Официально с советским строем у нас покончено. Но фактически он жив, и ясного отношения к нему не выработано. Даже новый гимн, по сути, прежний. В чем здесь дело? Почему в нашей стране, в отличие от многих стран и республик бывшего советского блока, приветствуются советские символы и столь теплы воспоминания о прошлом, почему не популярны имена А. Д. Сахарова и А. И. Солженицына? Причин много. Одна (но только одна) из них, несколько резковато, показана в уже цитированном "Монологе голубого песца" на примере существа, вырвавшегося со зверофермы. С радостью оказавшись на воле, в диком зимнем лесу, он скоро измучился и… вернулся в клетку:
Но я устал. Меня шатали вьюги.
Я вытащить не мог уставших лап,
и не было ни друга, ни подруги.
Дитя неволи – для свободы слаб.Кто в клетке зачат – тот по клетке плачет,
и с ужасом я понял, что люблю
ту клетку, где меня за сетку прячут,
и звероферму – родину мою.
Усталого песца можно понять – на ферме у него были гарантированные блага: еда (возможно, неплохая), лечение и, может быть, даже заботливый зоотехник…
Реальность, конечно, много-много сложнее истории песца. Перестроечный и послеперестроечный "лес" оказался воистину дик. Но для меня возврат к советскому прошлому – это возврат в клетку. Оценивать ее удобства, достоинства и недостатки не хочется.
Вологда: близкая и загадочная
Моя жена Татьяна родом из Вологды, поэтому в 1970-80-е годы я там много и с удовольствием бывал.
Приятное волнение начиналось уже при виде старинного здания вокзала. Там пахло углем – им тогда отапливались железнодорожные вагоны. В Вологде еще сохранялись деревянные дома, тротуары и местный говор с колоритными, меткими словечками…
Я обошел музеи ссыльных революционеров, соборы. Посетил картинную галерею, где было много работ старых русских мастеров и действовала внушительная экспозиция местных современных художников. В книжных магазинах продавались издания местных авторов, некоторые из которых были широко известны и популярны в масштабах страны (Василий Белов, Николай Рубцов; живший в 70-е в Вологде Виктор Астафьев; Ольга Фокина). Чувствовалось, что в городе богатая, но какая-то "подспудная" культурная жизнь – наблюдая за непростым бытом местных жителей, общаясь с ними, догадаться о ее существовании было трудно…
Тогда в моду входил Русский Север. Люди ехали посмотреть старинную архитектуру, церкви и монастыри Вологодчины. Многим хотелось просто размеренно пожить в маленьких деревянных домах на тихих улицах рядом со старинными белыми церквями… Правда, церкви были не в лучшем состоянии. Например, в соборе, расположенном около дома родителей жены, тогда находилось производство валенок. Оттуда кисловато пахло овчиной на всю округу. Но даже этот запах был приятен – он казался живым, чуть домашним, не химическим.
В те годы в область приехало много высокопрофессиональных реставраторов. Вероятно, это была какая-то государственная программа, местная или центральная. Проходили выставки икон, в том числе восстановленных этими мастерами. После многолетней жесткой антирелигиозной пропаганды это было внове, подобные выставки активно посещались. Казалось, что Русский Север вскоре станет серьезным международным туристическим направлением, но эти надежды не сбылись.
Мы с Татьяной однажды отправились посмотреть монастыри в Кириллове и Ферапонтове. Кириллов был в те годы заштатным районным центром с пыльной, выбитой травой и Доской почета на центральной площади, а Ферапонтово – так и просто небольшой деревней. Кириллово-Белозерский монастырь был в относительно неплохом состоянии, Ферапонтов же – в откровенно запущенном. Монастыри не действовали, церковь в их судьбе участия не принимала.
На наших глазах Ферапонтов монастырь начали восстанавливать. Внутри отсыревшего каменного здания по многу часов молчаливо и кропотливо трудились реставраторы. В Кириллове музей уже работал. Посетители, добравшиеся до этой глуши и вырванные из привычной столичной суеты, с удовольствием неторопливо ходили по тихим музейным залам, изучая открывшийся заново мир икон и фресок.
В Ферапонтово мы жили уместной бабушки. Таких жильцов у нее было человек пятнадцать. Ночевали все на большом сеновале. У каждого постояльца или семейной пары была своя нора в душистом сене. Утром все вместе пили чай с пирогами, потом отправлялись смотреть монастырь и окрестности. Ферапонтов монастырь славился фресками знаменитого Дионисия, продолжателя традиций Андрея Рублева. Фрески дивных скромных и нежных цветов были нарисованы красками, сделанными, как нам тогда говорили, из местной глины.
Как во всякой гостинице, жильцы у бабушки постоянно менялись. Но хозяйка всегда безошибочно называла каждому сумму оплаты за жилье и завтраки, неизменно пребывала в хорошем настроении, со всеми была ровна и приветлива. Прирожденный администратор-отельер!
Около Ферапонтова, в поле, полном душистых цветов, я как-то увидел движущуюся трубу теплохода! Подойдя поближе, разглядел, что теплоход идет по руслу, совсем не заметному издали из-за высокой травы. Вероятно, это был Белозерский канал, входивший в знаменитую Мариинскую систему каналов, задуманную еще при Петре I и введенную в строй на рубеже XVIII–XIX веков.
В те годы в Вологде было непросто с продовольствием. Мы с женой регулярно отправляли из Ленинграда ее родителям посылки с мясом – естественно, не почтой, а ночным поездом, с проводником. Горожан выручала близость к деревне и пригородные огороды.
В Вологде, как мне показалось, люди меньше, чем в Ленинграде, думали о работе, карьере или политике, а больше о повседневных делах, стремились выбраться в лес, за грибами и ягодами, на рыбалку или охоту. Вообще лес, река для вологжан – любимые места.
В городе можно было встретить людей из глубин области. Как-то теща привела домой пожить на несколько дней женщину, с которой только что познакомилась на автобусном вокзале. Та приехала из области к подруге, адреса которой она не знала; было известно лишь то, что это "Лизка с набережной". И наша гостья за два дня нашла подругу!
Были люди и другого сорта – чужаки для Вологды, занесенные туда в лихолетье. Татьяна регулярно играла в теннис с крепким и аккуратным пожилым человеком, немцем по фамилии Шпинк. Белая теннисная форма была тогда в Вологде экзотикой, как и сама игра. Шпинк и его жена, бурятка, осели в Вологде после репрессий. И таких нетипичных для Вологды людей в городе было много. Помню очень пожилую женщину всегда одетую в черное. Она выходила к солнечной стороне соседнего дома. Стояла всегда одна, пугливо сторонясь других людей. Ее взгляд трудно описать словами – это был взгляд жертвы.
Моя жена Татьяна вспоминает, что у них в школе было много учителей из "чужаков". Они хорошо учили не только своему предмету, но и многому другому – умению себя вести, правильно одеваться и т. п. В итоге Татьяна получила в вологодской школе очень добротное, совсем не провинциальное образование.
Часть лета мы обычно проводили в деревне Леушкино, в 60 км к югу от Вологды, на самой границе с Ярославской областью.
Поначалу в деревню добирались из Вологды "кукурузником" АН-2 до крупной деревни Норобово, расположенной неподалеку от Леушкино. Самолет обычно бывал почти полон. Летели недолго, минут двадцать, но для меня это были тяжелые минуты – почему-то в полете сильно мутило. Как-то в деревне я встретил попутчика, с которым несколько дней назад летел одним рейсом. Чтобы поддержать разговор, он после приветствия учтиво спросил меня: "Так это вы в самолете блевали?"
Вообще, среди северян нередко встречается искренняя и доброжелательная, но при этом часто простодушная учтивость. Так, Вениамину (Вене), одному из немногочисленных жителей Леушкино, родной деревни моей тещи, как-то на улице Вологды наступила на ногу городская модница. В ответ на ее извинения Веня добродушно ответил: "Них… корова больней ступает".
Спустя несколько лет самолеты на этом маршруте летать перестали, и от Вологды до Норобово стали добираться на почтовой машине, "почтовке", как ее называли. График движения этих машин был откуда-то многим известен, и в заветном месте в Вологде в "почтовку" подсаживались пассажиры. Для водителя это было и жестом доброй воли, и заработком. В замкнутом непроветриваемом кузове "почтовки" было очень душно, дорожная пыль забивала весь "салон". После полутора-двух часов тряски пассажиры выпадали на травку едва живые. Даже собака, которую мы иногда брали с собой, вывалившись из машины, минут десять лежала на траве, чуть поскуливая, и только потом поднималась. Иногда в "почтовку" набивалось так много народу, что все буквально лежали друг на друге. Пошевелиться и сменить позу бывало практически невозможно. Как-то с нами ехала на свадьбу празднично одетая компания. Моя нога в резиновом сапоге (правда, чистом) оказалась в декольте у дамы из этой компании. Ни я, ни она не могли пошевелиться. Так и проехали всю дорогу. Ехали мирно, с шутками и смехом.
От Норобово до Леушкино было километров восемь. Можно было идти пешком лесной тропой или, подрядив трактор, ехать в тракторной тележке.
Тракторная дорога представляла собой почти сплошную лужу желтовато-коричневатого цвета. Глубина лужи местами была такой, что пятидесятилитровый молочный бидон, упавший с тракторной телеги, отыскать было невозможно. Его и не искали – он обнаруживался поздней осенью, когда лужа подмерзала.
Если шли по лесной тропе, то все необходимое, вплоть до спичек, тащили на себе в громадных рюкзаках. Зимой в нашей ленинградской квартире поход по этой тропе, каждый ее поворот, мы много раз "проигрывали" в разговорах с маленьким сыном. Тропа шла смешанным сыроватым лесом. По дороге встречались едва заметные остатки эстонских хуторов. Эстонцы появились там во время Столыпина. В 1920-е годы Татьянин дед Константин ходил к эстонцам и перенимал у них приемы ведения хозяйства.
Под Вологдой. Спиной – Галина Константиновна, моя теща
Перед самой деревней тропа выходила из леса на большую светлую поляну, которая тянулась вниз к маленькой реке. Вдалеке виднелись темно-синий лес, желтые полянки, несколько деревень – черные пятна брошенных изб и сараев. На этом высоком месте мы всегда невольно останавливались – взгляду представала волнующая грустноватая картина.
В первые годы наших поездок в Леушкино жило человек десять. Жили в домах, построенных их отцами и дедами. Дома казались остатками исчезнувшей цивилизации. Не знаю, насколько хороша та цивилизация, но жизнь там, похоже, была налаженной. В больших двухэтажных домах оставались целыми внутренние основательные деревянные лестницы с перилами из изящных резных балясин. Разглядывая их, понимаешь, что вытачивались они в деревенских условиях. В некоторых домах сохранились даже внутренние бани для женщин – мужчины мылись в баньках у речки. Рядом с домами виднелись остатки многочисленных просторных, с умом сделанных овинов, конюшен, сараев и других построек, назначение которых я не очень понимал. Помню табличку на одном из домов, извещавшую, что дом застрахован в каком-то дореволюционном страховом обществе. Металлические дверные петли, крючки, оконные запоры – вся фурнитура, как сказали бы сейчас, была ручной работы. Такие предметы обычно выставлены в краеведческих музеях. На чердаках валялись части домашних ткацких станков, старинной кухонной утвари, конской упряжи…
В мое время в деревне уже не осталось исправных колодцев, за водой мы ходили на речку, за несколько сот метров от жилья. Некоторые дома выглядели окончательно заброшенными. Через раскрытую настежь дверь одного из них, помню, виднелась полуразрушенная русская печь, узкая поржавевшая металлическая кровать, продавленный чемодан. Вокруг него ветер гонял какие-то бумажки. Часть бумажек лежала, намокнув, на улице. Это были черно-белые любительские семейные снимки свадеб, похорон, фото солдат и младенцев.
В деревне жили несколько бабушек, семья – лесник с женой-почтальоном и сыном – и еще четыре человека 50–60 лет. Эти люди хорошо помнили колхозные тяготы, труд во время войны. А бабушки помнили еще и коллективизацию, когда им было 20–30 лет. Слышал я и отрывочные воспоминания о ярославском крестьянском восстании, проходившем неподалеку в послереволюционные годы. Окрестные поля и полянки, уже сильно заросшие кустарником и молодым лесом, бабушки называли по имени их бывших владельцев – например, "деда Семёна загородка".
Однажды, в начале августа, мне довелось быть свидетелем одного из последних празднований церковного праздника деревни – Яблочного Спаса. В эти дни в деревне прекращали купаться. Говорили, что в Яблочный Спас "олень копыта замочил".
В прежние времена на этот праздник приходило много народа из соседних сел. На этот раз был всего один гость – бывший пастух Дима, по прозвищу Руча. Зимовал Руча в доме престарелых в Ярославской области, а на лето уходил бродить.
Деревенские бабушки напекли пирогов и под самогон с этим единственным гостем деревни отметили праздник.
На окраине деревни, на высоком берегу речки, сохранились остатки усадьбы раскулаченной семьи мельников Ступаковых. После высылки семьи в доме разместили начальную школу. Когда я приехал, от здания оставался только крепкий фундамент. Жители добром вспоминали выселенную семью и недобрым словом – деревенских активистов, способствовавших ее выселению. Работящим детям выселенной семьи удалось, несмотря на "пятно" в анкете и фильтры отделов кадров, выйти в люди. Жена рассказывала, что один из них приезжал в деревню и благодарил выжившего активиста за высылку – ведь им, детям репрессированных, даже повезло по сравнению с односельчанами, которые оставались беспаспортными "невыездными" колхозниками.
Деревенские бабушки получали тогда колхозные пенсии рублей в 25, в то время как средняя зарплата в городе, позволявшая жить довольно скромно, составляла примерно 100–120 рублей.
Как-то бабушки устроили прием в честь нашего приезда. В избе накрыли стол с грибами и пирогами. Самогон наливали из двух больших зеленых чайников, но прежде его проверили на крепость – вылили немного на стол, подожгли, убедились, что горит. Выпили, бабушки запели… Песни были странные – и не городские, и не привычные нам народные, а близкие к тюремным – "жалостливые" истории с очень простой мелодией. Бабушки следили, чтобы я, единственный мужчина за столом, выпивал при каждом тосте до дна. В конце концов мне пришлось прогуляться до плетня. А бабушки, как ни в чем не бывало, продолжали выпивать, закусывать и петь песни. После этого случая я объявил в деревне, что врачи мне пить запретили.
Питие на Вологодчине – отдельная трагическая тема. Здесь касаться ее я не буду. Скажу только, что веская суровость мужчин сильно слабела, когда появлялась перспектива выпивки: взгляд и движения оживлялись, улыбка становилась добрее, когда люди предвкушали приятное событие. Как правило, пили втайне от жен или матерей. Выпив, становились разговорчивыми, строили планы… В следующие после события дни охотно вспоминали количество выпитого и забавные случаи с захмелевшими товарищами.
Спустя несколько лет мы купили здесь избу с участком земли и пасекой в пять ульев. Купили дешево, на сегодняшние деньги примерно за полторы тысячи долларов. В избе стояла громадная русская печь со всеми старинными принадлежностями. Татьяна знала, как с ней управляться. На печи можно было спать, и Егор тотчас устроил на ней лежанку.
Когда понадобились дрова, я зашел к бабушкам, чаевничавшим в одной из изб, и спросил, можно ли взять дрова из поленницы рядом с соседним заколоченным домом, в котором еще недавно был магазин. "Конечно, можно", – участливо ответили бабушки. А через день-другой ко мне подъехал на крепком коне основательный русый пожилой мужчина. Оказалось, что это бригадир местного колхоза Алеша, живший в соседней деревне, – "царь", как он сам себя называл, тех мест. Начальственно, чуть тесня меня грудью коня, Алеша спросил, почему я взял чужие дрова. Я сослался на разрешение бабушек. Бригадир, покровительственно и беззлобно посмеиваясь, сказал, что эти же бабушки и сообщили ему о моем незаконном деянии. Я был обескуражен. Вообще, за многие годы поездок в те края я так и не понял их жителей окончательно. Не хочу сказать, что люди в Ленинграде были лучше, но мне они казались, бесспорно, более понятными, предсказуемыми.
Помню, в одной из деревень я спросил местную бабушку, далеко ли до соседней деревни. Ответ был неопределенным: "А как идти". Я упорно, но безуспешно пытался получить более конкретную информацию. Бабушка, уклоняясь от прямого ответа, так ничего мне и не сообщила. Этот случай мне помнится уже почти сорок лет. Что в моем вопросе было неприятного или опасного? Никого из моих знакомых вологжан не удивил мой рассказ. Но никто из них не мог объяснить мне поведение бабушки. Недавно похожую сцену я вычитал у Тургенева в рассказе "Три встречи". Герой рассказа, молодой помещик, тоже отчаялся получить внятный ответ от встречного крестьянина: "Зная по опыту, что из русского человека, когда он примется отвечать таким образом, нет никакой возможности извлечь что-нибудь толковое… я махнул рукой".