- Меняю, меняю. Мыло…
Вдруг Лешка ощутил, что у него тянут котелок! Лихорадочно подтащил его к борту, спустился. В котелке горсть творога! Мы не видели, как остальные придвигаются к нам, это видел Сашка, и в тот момент, когда кто-то с силой меня отпихивает, Сашка успевает запустить руку в котелок и схватить творог. В него впиваются руки, мы с Алексеем стараемся его отбить, все падают и начинают кататься по полу, на нас уже несколько человек, хрипит здоровенный детина: "Отда-а-ай!" - но никто не знает, у кого творог. Прошло несколько минут бесполезной борьбы, и все, обессилев, расползаются. Мы в углу вагона, Саша сидит, прислонясь спиной к стенке. Когда мы его закрываем, он выплевывает на руку белый творог с красными прожилками крови, говорит: "Я его в рот спрятал". Делим, по щепотке каждому, и стараемся держать как можно дольше во рту. У нас не на что больше менять. Поезд уходит дальше.
…Темно, опять моросит, мы лежим на щелястом полу вагона в своих ватничках и летних брюках, тесно прижавшись под одеяльцем, стремясь согреться. К нам придвинулся высокий худой парень, начал с нами говорить и, в знак знакомства, читать стихи Алексея Толстого. Нам он понравился, и мы сразу его приняли, зовут его Володя Шипуля, он из Москвы, по профессии биолог. Холод не дает возможности спокойно лежать, те, что поближе, стараются подлезть под наше одеяльце, и я боюсь, что его разорвут. Мы уже совсем сонные, но каждый старается подлечь к другому, мы находимся в постоянном движении, все куда-то ползут, спать хочется ужасно…
Поезд опять останавливается и долго стоит. Ночь. Дождь усиливается, и мы уже сидим под стенкой, сжавшись в комочки и положив на себя вещмешки. Немеют колени, мы в полусне. Рядом с нами лежали мертвые, их кто-то уже оттащил, но вечером они были в шинелях, а сейчас белеют светлым пятном, их раздели, чтобы укрыться, так как сырость и холод пронизывают всех до костей.
Поезд ползет, останавливается, мы, сраженные сном, спим уже в общей куче, путешествуя во сне по полу вагона…
* * *
Рассвет принес мало радости, наш состав стоял, ветер, поднявшийся утром, гнал темные тучи, и нам не сделалось теплее. Хотелось смертельно есть. Стали просто трясти котелком за бортом вагона, и в один из безнадежных моментов нам положили пять картошек. Картошка была сырая, есть ее трудно, но сырую у нас не отнимают, и мы ее с трудом глотаем.
Поезд опять трогается. Начинают кружиться снежинки, большие и легкие, сначала лениво падают, а затем летят в лицо против хода поезда. Нас уже четверо, говорим мы вполголоса, все вялые, голодные и невыспавшиеся. Количество мертвых все увеличивается, их оттаскивают в хвост вагона и, уже не стесняясь, снимают одежду и ею укрываются. Но я заметил, что не берут сапоги и ботинки, наверно, каждый думает, что ему и своих не сносить.
Поезд остановился и стоит в поле, все покрыто мокрым подтаивающим снегом, по крикам снаружи мы поняли, что нам не дают ехать дальше, так как разбит наш путь, а по другому идет поток эшелонов из Германии. Грохочут мимо нас составы, и, когда приложишься к щели, видны платформы с танками, солдатские вагоны, товарные - все устремлено на восток. Неужели никто их не остановит? В углышке сознания теплится надежда, что будет что-то, чего мы не знаем, и разобьется эта лавина. Но мы сейчас доведены до состояния умирающих и не способны сопротивляться, уйти от боли и холода, не способны объединиться, мы превращены в людей, порабощенных инстинктом выжить, не способных к самопожертвованию. В месиве тел каждый умирает в одиночестве.
Залязгали, взвизгивая, двери вагонов, и стали нас выпускать, как нам показалось, в поле. Трудно заставить ноги слушаться, еще труднее слезть, сползти из вагона в мокрую жижу из грязи и снега. Нас, уцелевших, начинают строить возле вагонов и дают по краюхе теплого хлеба, настоящего, пахучего, теплоту которого мы уже давно отвыкли ощущать, мы его трепетно заворачиваем в тряпицы, у кого есть, и начинаем по крошке класть в рот, боясь, что он сейчас кончится; некоторые с невидящими глазами запихивают куски в рот - эти уже в голодной агонии, они обречены. Кричат полицейские, но не ругаются. Кто-то из них прокричал:
- Русские, вы должны собрать все силы и дойти до лагеря! Помогите обессилевшим, иначе будут стрелять!
Кто из полицаев отважился произнести эту речь? Смелый и настоящий человек. На всю жизнь запомнились эти слова и голос.
Мы тяжело идем, тянемся по растоптанной в жижу колее дороги. Кто-то упал, выстрелы конвоиров. И опять этот голос:
- Русские, помогите своим товарищам!
Я не могу помочь, расползаются от слабости ноги, а Володька начинает поддерживать идущего рядом, мне помогает Саша. Вижу совсем рядом с дорогой торчащую кочерыжку от срезанного кочана капусты, наклоняюсь и срываю ее. Сашка засовывает ее к себе, так как я окончательно обессилел и от этого усилия совсем задохнулся. Мы приближаемся к проволоке среди высоких сосен, голова колонны уже втягивается в ворота со шлагбаумом и многими рядами проволоки.
* * *
Лагерь военнопленных Боровуха-2 расположен в Полоцком районе, это бывший пограничный военный городок, теперь он обнесен пятью рядами колючей проволоки, в лагере до двадцати тысяч военнопленных. Нас вводят на плац, строят в каре, разбивают на роты и батальоны, мы должны запомнить их номера. Назначаются командиры батальонов, и начинают разводить нас по бывшим казармам. Полиция сформирована раньше. Нам повезло, еще вчера охранниками были финны, сегодня их сменили австрийцы. Финские фашисты - самые жестокие. Рассказывают пленные, построят всех на плацу, выйдут офицеры и начинают упражняться в стрельбе на спор, кто попадет в глаз и на каком расстоянии. Звучат выстрелы, падают живые мишени в строю. Но вот не выдерживают люди, ложатся в грязь. Это раздражает офицеров, один взмахивает белым платком, со сторожевой вышки начинает бить пулемет по лежащим на земле. Звучит команда, и поднимаются все, кроме убитых и раненых. Опять строй, и опять соревнование в стрельбе. Или поставят всех на плацу на колени под дождем, и должны стоять, пока не разрешат подняться. Сейчас австрийцы, они мягче.
Нас ведут в дом и размещают. Я попал на второй этаж, со мной Саша, Володя, Леша. Комната метров сорок, кроме небольшого пространства у двери, во всю площадь помост, на который людей напихивают покотом. Только сейчас нас предупреждают: в окна не высовываться, в уборную - один раз в сутки. Воды не дают. Но на дворе снег, и кто смелый, связав ремни, бросает котелок за окно, черпнет - его счастье, но может получить пулю, часовые стреляют.
Ничто в жизни так мучительно не переносится, как отсутствие воды. Боже, как мучительно жжет! И нигде, ни от чего так не гибли люди, как здесь от жажды, только и знают, что выносят мертвых из комнат. Мы разместились на нарах, все вместе, сидим, лежим, почти не разговариваем, я рисую в альбом изможденные худые лица умирающих, сидящих с бессмысленно остановившимся взглядом. Здесь же идут торги. Один продает папиросу, хочет двадцать пять рублей. Другой вяжет ремни и уже выбрасывает котелок из окна, черпнув снега, залегает за подоконник, и сразу автоматная очередь разбивает недобитые стекла в окне, с потолка сыпется штукатурка. Но котелок в руках этого угрюмого парня весь облеплен пушистым снегом и пара ложек внутри. Тут же он меняет ложку снега, которая стоит двадцать пять рублей, на папиросу и облизывает весь снег с котелка. Все следят с завистью, не сводя глаз с человека со влагой. Неожиданно парень подносит ложку снега к моему рту:
- На, ешь.
Я отшатываюсь:
- У меня нет денег и ничего нет.
- Да я ж задаром, ешь, тебе нужней. Ты рисуй, мы подохнем тут все, а твои рисунки, может, останутся, и будут знать, что мы не изменники.
Меня его слова потрясают, мне чего-то делается стыдно и больно, но я раздумывать не могу, мучительно сухие губы дотрагиваются до ложки, и тает во рту холодная влага, а из глаз капают мокрые капли. То, чего не смогли сделать все ужасы, сделал глоток воды, протянутый этим парнем, глоток за всех, за их мучения и стыд, стало жалко всех и себя, захотелось что-то сделать для всех, что-то изменить… Может, в эту минуту я ощутил все, что со мной происходит, ощутил свою ответственность за все и навсегда. Это мгновение пройдет со мной по жизни, слова этого парня будут звучать как наказ: "Ты рисуй!"
Бывают в жизни человека секунды, минуты, когда он вдруг осмысливает свою жизнь, - все, что творится вокруг, становится ясным, и понятно делается назначение твое. Слова этого парня как бы вернули мне сознание и человеческое достоинство, я вышел из состояния животного, и уже после этого вселится уверенность, что уйду из плена, как только наберусь сил. Как будто можно уйти. Но это будет жить во мне.
В лагере сейчас каждый говорит свободно, но о прошлом, все же боятся открыто говорить о настоящем, хотя мы и живем в изоляции, как прокаженные. Я познакомился с одним москвичом, Толей Веденеевым, худым и высоким, с пухлыми губами и детским выражением лица. Толя - из Политехнического института. Знает немецкий язык как бог. Он живет на первом этаже.
Спускаюсь вниз, в большущий зал, набитый людьми. Посередине стоят четыре стола, два бильярдных и два деревянных, на них тоже спят. Тусклые лампочки без абажуров свешиваются на проводах с потолка и делают картины жизни пленных еще ужаснее, резкие тени усиливают уродство худых, неуверенно двигающихся людей, верхний свет вырывает на лицах носы и скулы, превращая глаза в темные провалы. Мы с Толей говорим о причинах поражения нашей армии, об этом все и на все лады говорят вокруг. Рассказывает один пограничник, старожил этого лагеря: на границе они ловили диверсантов, которых засылали к нам, сначала были показания, что войну Гитлер назначил на 14 июня, затем изменилось число.
- Но странно, - говорит шепотом лейтенант (сейчас он в красноармейской форме и не признаётся, что лейтенант), - мы в Москву шлем, шлем донесения, что готовятся немцы перейти границу, а слышим, что все части едут в лагеря на учебу, и, главное, боеприпасов им не дают, только для стрельбы по мишеням. А границы-то фактически нет! Старую мы размонтировали, когда заняли Прибалтику, Западную Белоруссию и Украину…
Я спрашиваю:
- То есть как размонтировали?
- А так и размонтировали, - вступает в разговор пожилой, в полугражданской одежде, пиджаке и галифе. - Я был инженером на строительстве новой линии обороны, немцы в первые дни наступления миллион строителей новой границы в плен взяли.
Обо всем этом мы просто не знали, нам всегда казалось, что наши границы неприступны, а тут оказывается, что старую границу размонтировали, а новую не построили, и части возле границы были безоружными. Я опять спрашиваю:
- Вы сказали "размонтированы", а что это значит?
- А значит то, что вот мы сейчас рядом со старой границей, на которой были построены огромные многоэтажные доты. Да в нашем батальоне много красноармейцев из этих дотов. Сняли отсюда орудия, погрузили на платформы и повезли на новую границу, а части - в лагеря на учения. Вот и получилось: новая граница не готова, не стреляла, и старая, с ее неприступностью, тоже не сработала, нечем было. Вот и гениальный план Сталина замирения с Гитлером.
В разговор вмешивается коренастый, лет пятидесяти, бывший командир, звание скрывает, но по речи понятно, что не ниже капитана:
- При чем тут Сталин, если изменил Павлов! Первое: назначил день чистки оружия на 22 июня. Второе: самолеты наши не взлетели с аэродромов, так как был сбор летчиков в Минске. И с границей - это его рук дело…
Но ему не дают закончить, нападают на Молотова и Сталина за мир с Гитлером и усиление его нашими поставками. Что мы выиграли, когда вылезли из старых границ, нарушив свои принципы: "Ни пяди чужой земли не хотим"?
- Вон финны - сколько они нас на своей неразмонтированной границе держали! Вот и мы могли! Если б с умом свои границы содержали, не пропустили бы немцев…
Эти разговоры все время идут, всем хочется понять, почему так произошло, что враг под Москвой, почему мы в плену, в чем секрет такого быстрого продвижения немцев? И два имени, олицетворяющие два лагеря, Сталин и Гитлер, не сходят с уст военнопленных. Но одни, яростно ругая Сталина и нашу неподготовленность, пытаются найти вновь точку опоры, душа, изодранная в клочья, должна опомниться. Это патриоты своей родины, они вновь пойдут ее защищать. Ругань других - это средство самооправдания, для них уже тоже произошел выбор, и никто, ничто им не нужно, кроме своей шкуры, своего брюха, они уже готовятся продаться за что угодно и продать кого угодно.
Уже поздно, в этих изнуряющих спорах бежит время. Но опять и опять перед каждым встает вопрос: а ты сам, что ты сделал и почему ты здесь? Можно ссылаться на бездарность командования, можно на новую тактику врага в окружении, и самое верное - на панику, в основе паники лежит неверие, подспудное желание спрятаться за тысячи людей, так же поступивших. А в душе? Нет оправдания. Хоть это скрывает каждый, даже от себя, поэтому многие говорят: "был ранен", "был без сознания" или еще что-нибудь. Но не могут сотни тысяч людей сослаться на эти причины. Потерял человек веру в себя - и нет его.
Шумит тихим шепотом зал, кто-то идет, шатаясь, переступая через мертвых и живых, то стон раздастся. А ведь при финнах было в этом зале и людоедство, этих здоровенных зверей повесили. Разделилось здесь человечество, дойдя и до самой нижней ступени, нет однородной массы - есть люди, и каждый должен отвечать за себя, как сам он себя ведет.
Внезапно слышится шум, ругань команды - это вечерний обход комендантом своих владений. Лучше не попадаться на глаза этому белобрысому типу с визгливым голосом и похотливыми губами. Ходит он в кожанке, синих галифе и хромовых сапогах, сбоку планшетка. Немцы назначили его комендантом лагеря и присвоили звание полковника, а он - никакой не полковник, так, счетовод из Средней Азии, с душой шакала. В планшетке у него золото - зубы военнопленных, часы, кресты даже есть. Меня прячут под тряпье, и уже входит эта вша. Полицай орет не своим голосом:
- Встать!
Лежащие встают, кто живой, и стоят, застыв в мертвенном свете лампочек.
- Смирно! - орет полицай. - Равнение на…
Идет вшивый наполеончик, в руках стек у него. Вдруг этому вурдалаку что-то пришло в голову, и он орет дико и визгливо:
- Почему скучные?! Почему не рады?! Вы у немцев! Надо показать свою радость! На столы, б..! Загнать на столы этих скотов!
Полицаям только дай - они такие же разъевшиеся, как те людоеды, которых повесили, - хлещут плетками, не разбираясь. В страхе люди бросаются к столам, отпихивают друг друга, чтобы скорее влезть, но это трудно сделать всем сразу. Наконец все вползают, набившись вплотную, и стоят, держась друг за друга, ждут.
- Танцевать, б..! - визжит полковник.
Никто не понимает, чего он хочет, даже полиция, но эти яростно бросаются к столам, хлещут стоящих, полковник кричит:
- Танцевать! Да веселей, сволочи!.. - И еще долго, надстраивая одно ругательство на другое, поносит святых, бога, мать.
Перебирают ногами истощенные голодом люди, полковник гогочет, довольный, и стеком отстукивает по ладони, напевая "Камаринского мужика". Затем кричит:
- Повеселились, хватит! Со столов долой, расплясалась сволочь!..
Лежу тихо, если меня обнаружат не на месте и спрятанного - убьют. Вижу из-под тряпья, которым прикрыт, как люди падают, стараясь слезть со столов, один хотел спрыгнуть, но распластался на полу во весь рост и лежит, на него уже падают другие; упавшие пытаются, но не могут встать с колен, на них, под напором стоящих, валятся и валятся остальные; полицаи бегают и плетками бьют, теперь за то, что медленно сползают, что не могут подняться с пола. У меня холодеет спина, кажется, что сейчас увидят меня, выволокут на свет.
Расползаются изможденные люди, никто не смотрит друг другу в глаза, растоптана гордость человеческая. Полковник веселый прохаживается по залу. Полицай объявляет:
- Ежели у кого какие часы найдут, то получит пятьдесят палок. Так что сдавайте сейчас господину полковнику. И золото, в роте или где есть, держать запрещается. Пока сами сдавайте, а найдем, хуже будет.
Какой-то худенький, маленький, в шинели, висящей до пола, долго копается в вещмешке, достает часы и несет коменданту.
- Господин комендант, примите, пожалуйста. Раз нельзя держать у себя, возьмите.
Комендант крутит часы, видит, что золотые, доволен. Но делает строгое лицо и взвизгивает:
- Ох ты сволочь пузатая! Как же ты мог до сих пор держать их у себя?! Ну, за то, что добровольно отдал, палок не будет. Завтра подойдешь к полицаю, когда баланду привезут, скажешь, чтобы, по моему приказу, порцию дали.
Опять ходит, постукивая стеком по руке. Ждет, кто еще найдется, доведенный страхом до такого поступка.
Подошел второй, беззубый, в щетине, с впалыми глазами, и что-то шепчет коменданту, это он доносит, у кого золотые зубы. Еще вчера у него самого выдернули зубы, но отпустили живым, и за это он старается. Полицаи подошли к пожилому человеку с бородой небритой и, подталкивая ручкой плетки в спину, стараясь попасть в позвоночник, поволокли к двери. Там есть комната, где зубной врач выдернет, но так как слабый народ, то после операции могут сразу выбросить в подвал с трупами, он в конце коридора находится.
Еще и еще забрали несколько человек.
Наконец комендант поворачивается круто и идет к двери, остальные полицаи за ним. Все вздыхают, и ребята осторожно, чтобы никто не заметил, открывают меня. Мы понимаем, если есть те, что зубы считают, значит, есть и другие доносчики, и уже осторожнее говорим между собой. Капитан лег лицом вниз и замер, от стыда, что ему пришлось пережить унижение.