* * *
Подходит время становиться в очередь, чтобы попасть в уборную, один раз в сутки пускают, очередь выстраивается на два-три часа. Простившись с новыми товарищами, выхожу в темный вонючий коридор, становлюсь в очередь и стою в полусонном состоянии. Уборная в конце коридора, там горит тусклый свет и слышны окрики, брань полицаев: "Давай, давай, не задерживайся, всем надо!.." Не дают засидеться. Кажется, что ты в бреду. Но сколько длится этот кошмарный сон? - я уже потерял счет дням, здесь мы третий день, а день здесь идет как год, за двадцать четыре часа ты можешь бессчетное число раз умереть, а есть и пить сейчас не дают ни разу, только кусок хлеба, но уже не такого, как тогда, возле вагонов, а тяжелого, с опилками. Оказывается, нас держат впроголодь, чтобы мы не объелись и не облились, чтобы отеков не было после голода дороги, о нас заботятся, еще и танцклассы устраивают на столах, как в публичном доме. А кто мы есть, если не жалеючи сказать?.. Опять эти мысли, стараешься не думать, и так тошно, да и невмоготу хочется, а очередь так далека.
Вдруг кто-то больно толкает меня в скулу. Я не раздумываю, срабатывает инстинкт. Меня в жизни не били! Разве что в драке, да и то я бил первым, если необходимо было драться. Так боялся удара в лицо. Мне казалось, что не смогу тогда жить, с "битой мордой". И сейчас рука моя сама бьет кого-то в темноте. Тут же ее хватают чьи-то сильные лапы и выворачивают. Звучит повелительное:
- Полицейский, сюда!
И раньше чем успеваю опомниться, меня уже волокут и вталкивают в квадратную комнату.
Передо мной стоит подтянутый полицейский в шинели и фуражке, вытирает щеку белым платком. Я перед ним - в самом жалком виде, расстегнутый ватник, под ним из серого суконного одеяла поддевка, вернее, в куске сукна вырезана дырка для головы, напялено, чтобы теплее было. Смотрю на него как бы загипнотизированный своей униженностью, и оттого, что я сознаю, как выгляжу, во мне опять что-то заклякло. Сзади нары, на нарах полицейские лежат. Те, что привели, скалят зубы, и я догадываюсь, что передо мной начальник батальонной полиции.
- Ты что, не видишь, кто идет?
Я не думал нарываться, само собой вырвалось:
- А у тебя что, звезда во лбу горит?
Он обращается к полицаям, смеясь:
- Братцы, давно ли этой сволочи звезду со лба сняли, а он ее на мне ищет.
И тут же удар потряс мою голову. Но я удержался на ногах. Чувствую, как наполняется рот после треска чем-то неудобным и теплым. Я выплюнул зуб. Кровь потекла по подбородку. Но продолжаю смотреть ему в глаза. Опять молниеносный удар, уже с другой стороны. И я начинаю захлебываться, потерял дыхание. Раскрыл рот и выплюнул два зуба. Собрав последние силы, стою ровно, знаю, что нельзя упасть, забьют ногами. Гогочут полицейские:
- Вы - дантист, господин начальник!
А начальник дает милостивое приказание:
- Мальчики, дайте по очереди.
Выстроились, и каждый норовит ударить. Но уже я потерял сознание и упал, мишень вышла из строя.
Вот тогда, наверно, меня и отнесли в конец коридора, бросили в трупную яму, куда складывали дневную норму.
Очнулся я только утром, вернее, еще было темно. Ощутил на себе чьи-то ноги, стал отпихивать, но все во мне так болело, что при напряжении плыло сознание и я замирал, потом опять старался освободиться от чужих ног и рук, боялся, что начнут еще бросать и могут придавить так, что не выберешься. Когда я освободился и пролез несколько ступенек, очутившись опять в коридоре, было удивительно тихо, и я пополз к своей комнате, подальше от этого конечного пункта пребывания в плену, встать на ноги я не имел сил.
Я лежал, передыхая, под стенкой, один в пустом широком и длинном коридоре бывшей казармы, вдруг шаги из боковой двери, и передо мной остановился властный человек, но еще не могу рассмотреть кто.
- Ты что здесь делаешь?! Почему не на построении?!
Поднял глаза и узнал начальника батальонной полиции. На меня опять нападает желание острить, всегда это приводило к неприятностям. Ответил как мог спокойно:
- Гуляю.
Он, узнав меня, тоже спокойно сказал:
- Гуляй, гуляй. Из какой комнаты?
Назвал, и он ушел, а я пополз дальше к своей комнате, из которой ушел, познакомившись с новыми друзьями. Силюсь залезть на нары, но это трудно. После нескольких попыток добрался до первого яруса лег, но мог лежать только на правом боку, в левом такая боль, что, если на него лечь, сразу теряю сознание, видно, когда упал, били ногами и поломали ребра. Немного успокоился, стер запекшуюся кровь на подбородке. Саднит во рту и, чувствую, там кровавое месиво, но нет воды прополоскать рот, и нет воды утолить жар внутри, горит там сухим огнем. Вдруг открылась дверь, и входит опять он, мой мучитель. Идет ко мне. Садится напротив на нары и разглядывает меня. Я тоже, собрав все силы, стараюсь спокойно смотреть на него, будто его и не узнал, и все, что происходит, так и надо. Спрашивает:
- Откуда ты?
- Из Москвы, из художественного института.
- А я из Свердловска, был студентом второго курса медицинского института. Два года работал шпионом на немцев, должны они меня лейтенантом послать в армию, да документы, что я шпионом был, затерялись. Пока найдут, сюда направили, начальником батальонной полиции.
Я не мог понять, что заставило его прийти ко мне, вчера им же избитому до полусмерти, и признаться в своей подлости. Уже второй раз я выслушиваю признание в шпионаже, и на меня нападает оцепенение. Сразу проносятся картины нашей мирной жизни, мы все студенты, и вот кто-то из нас работает на врага, готовит кровавую бойню. Для чего? Чтобы стать офицером немецкой армии и ему что-то перепало от фашистов? Но и у нас он может быть офицером и иметь положение, если выучится. Может, месть? Месть тех, раскулаченных при коллективизации, их много, ведь тысячи были загнаны на Север, не понимая своей вины; когда мы бродили в окружении, крестьяне тоже говорили: "Хуже не будет, всего натерпелись и в тридцать первом, и в тридцать третьем, тридцать восьмом…" И все же это чудовищно сказать: "Я был шпионом, я готовил эту расправу". Я понимаю причины их ненависти к советской власти, но власть-то это России, твоего народа, она ошибается или ты ошибаешься, но нельзя же ждать, что кто-то придет спасать тебя, не щадя живота своего, из одной жалости к тебе, придут грабить и убивать твой народ, и надежда, что своей жестокостью ты станешь для них своим, ложна. Да, станешь. Но только холуем, с кличкой предателя. Опять, выходит, не месть, а слова о мести - лишь предлог для устройства своей шкуры. А если месть безличная, месть бешеной собаки?..
Начинает разговор о литературе, он Горького не любит, "очень уж тенденциозный писатель", и Чехов - "слюнявый". Напрягаюсь, держу приличный тон, оппонирую, и во мне сладость, что не согнулся я ни вчера, ни сегодня перед этим отщепенцем, и сейчас я не лезу на рожон, но остаюсь при своем мнении, а он юлит, ищет оправдания своей подлости. Да, будет еще лизать он горячую сковороду в аду мучений за свои поступки. Поднимается:
- Знаешь, заходи, ты мне понравился. Я тоже вежливый:
- Как только будет возможность.
Он ушел, и я остался один, радость и горечь во мне, радость, что не уронил я свое достоинство, и горечь за все, что происходит со мной. Но боль так сильна, что вскоре я впал в забытье, и когда пришли с построения мои товарищи, нашли меня без сознания.
* * *
Нас выгнали на плац. Моросит дождь, утро серое, пасмурное, все стоят заспанные, с надвинутыми на уши пилотками, поднятыми воротниками. Мой ватник совсем перестал греть, вата от воды сбилась между швами и пропускает самую первую воду дождей; единственное мое спасение - кусок серого одеяла под ватником, это бывшее папино солдатское одеяло, из одной его половины я сшил себе штаны, а из другой, проделав дырку для шеи, - подобие жилета, что сохранило мне жизнь, когда мы спали в мокром снегу на берегу Днепра во время перегона по этапу.
Ждем долго, напитываясь влагой осеннего дождя. Наконец пришел начальник полиции и, встав перед строем, начал кричать нам свою речь:
- Великая Германия столь быстро продвигается к Москве, что стало необходимо создать бригады из пленных, бывших связистов, которые будут прокладывать линии связи вслед за немецкими войсками. Необходимо отобрать связистов и заполнить на них анкеты. Кто умеет писать латинскими буквами, может стать писарем и будет получать баланду два раза в день. Умеющие, шаг вперед!
Мы, все, кто вчера сговорились, делаем шаг вперед. Нас строят в колонну по четыре и сразу ведут в зал бывшей столовой военного городка, где будут экзаменовать, не обманывает ли кто в погоне за баландой. Вводят в огромный, как манеж, зал и ставят у двери, в другом конце столы, за которые уже садятся экзаменующиеся. Возле окон приготовлены табуретки, на них будут истязать провалившихся на экзамене. Я уже видел эту процедуру. Один полицай садится на шею жертвы, другой на ноги, держат, а третий бьет палкой, отсчитывая двадцать пять ударов. У меня сразу пропадает желание стать писарем, к тому же немецкий я не учил, сделаешь ошибку и будешь лежать под задницами полицаев, считать удары, если до двадцати пяти досчитаешь.
Принимает экзамен Карамзин, полковник нашей русской армии, пожилой, видно, кадровый, ходит вдоль длинных столов, за которыми сидят подопытные. Уже мы знаем, что каждый из нас должен латинскими буквами написать, из какой он части, свой чин и кем работал до войны, домашний адрес и национальность. Присутствующий на экзамене немец ни во что не вмешивается и к полицаям не подходит, поговорил только с Толей Веденеевым, нашим переводчиком, и сказал, что Толя знает немецкий язык "очень хорошо". Толя опять встает в строй рядом со мной. Говорю ему данные о себе, он записывает все латинским алфавитом и передает мне шпаргалку, зажимаю ее в руке и потихоньку передвигаю под манжет гимнастерки. Немец говорит, что прошедшие испытание завтра же приступят к работе, будут заполнять анкеты на военнопленных-связистов.
Карамзин передает немцу заполненные листы анкет. Через минуту полицаи выхватывают кого-то из-за стола и волокут к табуреткам. Полковник, как бы не замечая, продолжает прохаживаться вдоль столов, только кричит еще громче, ругает нас отборными русскими ругательствами:
- Двадцать пять лет вы ничего не делали при советской власти!…Теперь вас немцы научат работать!…Узнаете, что такое палки! Двадцать пять лет никто не имел права к вам прикоснуться! А теперь вас будут бить на каждом шагу! Учить работать на Великую Германию!..
Речь странная и очень двусмысленная. Потом мы ее обсуждали с Анатолием. Но сейчас мне не до того, я боюсь, что от такой подготовки наделаю ошибок на ровном месте.
Конвоир отсчитывает очередную партию, и мне приходится сесть за стол. Я все силы прикладываю, чтобы быть спокойнее, сосредоточиться, но вижу - и не могу отвести глаз - только это несчастное вздрагивающее на табуретках тело. За моей спиной останавливается полковник. Смотрит через плечо. Затем забирает листок анкеты и, просмотрев, говорит:
- Вот, сразу видно, что человек знает!
Мне даже не верится, что он сказал это не издеваясь, а просто похвалил, и я могу отойти от стола.
Встаю в строй и думаю: а что будет завтра, если ошибусь? - уже не двадцать пять палок, а все пятьдесят. Шепотом сообщаю о своих сомнениях Анатолию, он, не поворачиваясь, говорит:
- Что делать завтра, я придумал, положись на меня. К нему подошел немец-фельдфебель, о чем-то поговорил, Толя перевел:
- Фельдфебеля зовут Вилли, он австриец из Вены, будет нашим конвоиром.
Это вселяет надежду, так как все говорят, что австрийцы добрее других.
После экзамена в сопровождении Вилли идем в корпус, Толя меня успокаивает:
- Ты не дрейфь, я вот что придумал. Утром, когда все сядут писать анкеты, начнешь рисовать Димку-скрипача…
Димка тоже из Москвы, студент второго курса консерватории.
Наутро Вилли вновь привел нас в зал, и все уселись за столы записывать данные о связистах. Но нет очереди наших военнопленных, рвущихся делать связь.
Устраиваемся с Димкой у окна, и я начинаю рисовать его портрет. Вошел Вилли, подозвал Анатолия, Толя переводит:
- Пока немецкое командование отложило заполнение анкет.
- Господин фельдфебель, - говорит Толя, - среди нас есть художник из Академии художеств, он очень хочет вас нарисовать.
Вилли доволен, подошел ко мне:
- Садись и рисуй мой портрет.
Я сказал, что мне нельзя рисовать, я должен записывать связистов. Вилли, махнув рукой, повторил:
- Рисуй, писать не надо.
Этого мы с Толей и ждали. Усадил ефрейтора на место Димки и начал рисовать. Писари сгрудились, смотрят, как я рисую, болеют за меня, но все видят, что портрет получается очень похожий, и радуются, что не подвел я свою команду.
Когда я кончил, Вилли посмотрел портрет и тоже расхвалил. Теперь он хочет, чтобы я нарисовал его жену с фотокарточки, но такого же размера, как его портрет, он хочет послать оба портрета в Вену своей фрау. На фото красивая женщина, и трудно представить, что у ефрейтора Вилли такая милая молодая жена, а он - в кованых сапогах, шинели, конвоир в лагере военнопленных. Что он может написать, о чем рассказать своей жене? Нет ни романтики, ни героики, а есть служба чужому фюреру, служба для него унизительная, так как он должен унижать других и стеречь их от всего человеческого.
Портрет жены совсем восхитил Вилли, и он тут же отдает мне две оранжевых пачки тонких папирос. Это значит пятьдесят штук. Чуть-чуть не получалось по две штуки, ведь писарей двадцать семь, а разделить надо поровну. На помощь придет жребий, и кто-то должен ждать заработка моего от следующих портретов.
* * *
Вечером нам, команде писарей, приказано выдать "усиленный ужин". Мы получили по котелку жирного рыбного супа, по кусочку повидла величиной со спичечный коробок, густого, как желе, и хлеба по четверти буханки. В общем, царский ужин, нам даже во сне не могло привидеться такое обилие и такая вкуснота. Ели медленно, боясь объесться, страшно после голода жирно поесть; отставляли котелки, но руки сами тянулись, и опять мы сёрбали вкусный питательный суп. Повидло оставляем на утро. Но так хотелось попробовать, что многие ночью, лежа на нарах, отрезали по кусочку алюминиевой ложкой и держали во рту до полного растворения.
Утром, как всегда, построение, и нас, писарей, опять повели в зал бывшей столовой Боровухинского гарнизона, усадили за длинные столы. Толя Веденеев сел со мной рядом, может, что надо будет перевести, так как конвоир часто обращается ко мне, то принесет фото солдата, то его фрау и просит нарисовать. Сегодня я плохо себя чувствую, бурлит в животе и рези, болит низ спины. Пересиливаю себя и сижу смирно. Наверно, вчера много съел жирного, вот с непривычки и болит. К счастью, оказалось, что и сегодня писать не будем, нас отпустили в казармы.
Пришел и сразу лег на нары. Было очень плохо, все бегал в уборную, опять подвел меня желудок, видно, сказался мой довоенный колит. Толя привел молодого очень худого врача из госпиталя, они дружили еще в Москве и вот встретились, попали в один вагон, когда нас везли сюда. Звали врача Петром, еще недавно он был студентом мединститута, пошел в ополчение, но, как почти все мы, попал в окружение. Петр пощупал мой живот и сказал:
- Обыкновенная дизентерия. Дело серьезное в этих условиях. В госпиталь взять не могу, да и попадать в него нет смысла. Единственное доступное средство лечения - пить дистиллированную воду и есть уголь из пережженного хлеба, это очистит кишки от зараженной слизи.
Встал вопрос: где взять дистиллированную воду и где жечь хлеб? Толя предложил проводить меня в кочегарку, он имел пропуск на двор кухни, где работал дровосеком.
Толя Веденеев - высокий блондин с отблеском золота в волосах, веснушки делали его совсем золотистым; большие ноги и руки, очень умные глаза голубого с оттенком в синь цвета, курносый чуть нос. Очень молодой и очень обаятельный человек. Толю взяли на кухню рубить дрова. Но он этого не умел, да плюс худоба и слабость, которые делали его совсем беспомощным, и было, наверно, жалко смотреть, когда он размахивался топором и не попадал по полену. На кухне шефом был Карл Кюнцель, австриец из Гамбурга, удивительно добрый, веселый, заводной человек. Он долго стоял смотрел, как рубит дрова Анатолий, потом решительно подошел, взял топор и поколол все поленья. У него это получалось артистично. А Толе сказал:
- Иди скажи на кухне, что все порубил. А то, с твоим умением, выгонят тебя и не получишь еду. Я привык рубить с детства, а ты не умеешь, но парень ты хороший.
На следующий день Кюнцель опять наколол за Толю дрова. Так, вместе с шефом кухни, и зарабатывал Толя свою баланду. Стоял на часах, чтобы никто не увидел, а Кюнцель быстро рубил. Все это Толя рассказал мне по дороге на кухню.