3
Он потерял популярность.
Он потерял надежду на реализацию своего историко-государственного плана. Он потерял веру в друзей.
Он потерял веру в возможность создания прочного дома.
Ему оставалось – понимание и признание в будущем, а в настоящем – самоуважение, т. е. незапятнанная честь. Честь, понимаемая широко. Его честь как подлинного русского дворянина. Его честь как подлинного русского литератора. Его честь как человека долга.
Он много думал об этом в тридцатые годы – о чести и долге. "Береги честь смолоду". Он писал в одной из статей 1836 года:
"Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и бурями судьбы".
В том же году он начал перекладывать в стихи эпизод из книги Потоцкого "Рукопись, найденная в Сарагосе".
Альфонс садится на коня;
Ему хозяин держит стремя.
"Сеньор, послушайте меня:
Пускаться в путь теперь не время,
В горах опасно, ночь близка,
Другая вента далека…"
– "Мне путешествие привычно
И днем и ночью – был бы путь, –
Тот отвечает, – неприлично
Бояться мне чего-нибудь.
Я дворянин, – ни чорт, ни воры
Не могут удержать меня,
Когда спешу на службу я".
И дон Альфонс коню дал шпоры,
И едет рысью. Перед ним
Одна идет дорога в горы
Ущельем тесным и глухим.
Вот выезжает он в долину;
Какую ж видит он картину?
Кругом пустыня, дичь и голь,
А в стороне торчит глаголь,
И на глаголе том два тела
Висят. Закаркав, отлетела
Ватага черная ворон,
Лишь только к ним подъехал он.
То были трупы двух гитанов,
Двух славных братьев-атаманов,
Давно повешенных и там
Оставленных в пример ворам.
Дождями небо их мочило,
А солнце знойное сушило,
Пустынный ветер их качал,
Клевать их ворон прилетал.
И шла молва в простом народе,
Что, обрываясь по ночам,
Они до утра на свободе
Гуляли, мстя своим врагам.
Альфонсов конь всхрапел и боком
Прошел их мимо, и потом
Понесся резво, легким скоком,
С своим бесстрашным седоком.
Это отрывок. Вообще многие пушкинские шедевры последних двух лет – отрывки. Факт этот имеет свое объяснение.
В последние годы совершенство пушкинского мышления, гениальный лаконизм и насыщенность его мысли стали таковы, что появился разрыв между этим лаконизмом совершенства и даже теми блестящими средствами выражения, которыми владел Пушкин.
Внутренний сюжет его стихов – мысль – часто выстраивался прежде, чем сюжет внешний. Сюжет внутренний обгонял сюжет внешний. И стихотворение, по видимости оставаясь отрывком, было тем не менее внутренне закончено. Поэтому Пушкин и не дописывал его. Так было с поэмой "На Испанию родную…", так было с переложением из Библии "Когда владыка ассирийский…", так было и со стихами об Альфонсе. Все было сказано. Было создано стихотворение о человеке чести. Дворянине в высшем – внесоциальном – смысле слова. О человеке, для которого понятия чести и долга сливаются. Для которого не убедительны резоны бытового здравомыслия. Никакие силы земные или подземные – не могут заставить его поступиться честью. Не выполнить долг. Он – бесстрашен.
Это и был внутренний сюжет. Внешняя законченность уже роли не играла.
Речь шла о том, что в любых условиях надо выполнять свой долг до конца.
4
В дни своей молодости он с надеждой смотрел на Европу. Там рождались идеи и движения, которые, казалось, должны были вот-вот обновить мир. Там была древняя культура.
В дни его молодости Европа была для него надеждой.
В 1830 году он перечеркнул для себя результаты французской революции. "Их король с зонтиком под мышкой слишком буржуазен". За этой иронической фразой скрывались претензии куда более глубокие. Новая французская литература была чужда ему. На Францию надежд больше не было.
Некогда он с интересом и надеждой смотрел на Англию.
В 1834 году в черновом варианте "Путешествия из Москвы в Петербург" он вложил в уста одного из персонажей – англичанина – такую тираду:
"Вы не видали оттенков подлости, отличающих у нас один класс от другого. Вы не видали раболепного maintien Нижней каморы перед Верхней; джентльменства перед аристократией; купечества перед джентльменством; бедности перед богатством; повиновения перед властию… А нравы наши, conversation criminal, а продажные голоса, а уловки министерства, а тиранство наше с Индиею, а отношения наши со всеми другими народами?.."
В окончательном тексте статьи путешественник говорит:
"Прочтите жалобы английских фабричных работников: волосы станут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! какое холодное варварство с одной стороны, с другой какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Смита или об иголках г-на Джаксона. И заметьте, что все это есть не злоупотребления, не преступления, но происходит в строгих пределах закона. Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника, но посмотрите, что делается там при изобретении новой машины, избавляющей вдруг от каторжной работы тысяч пять или шесть народу и лишающей их последнего средства к пропитанию…"
Он отвернулся от Англии политической.
Летом 1836 года Пушкин писал в статье "Джон Теннер":
"С некоторого времен и Ссверо-Американские Штаты обращают на себя в Европе внимание людей наиболее мыслящих. Не политические происшествия тому виною: Америка спокойно совершает свое поприще, доныне безопасная и цветущая, сильная миром, упроченным ей географическим положением, гордая своими учреждениями. Но несколько глубоких умов в недавнее время занялись исследованием нравов и постановлений американских, и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными. Уважение к сему новому народу и его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось. С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству ‹…›; большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой: такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами.
Отношения Штатов к индейским племенам, древним владельцам земли, ныне заселенной европейскими выходцами, подверглись также строгому разбору новых наблюдателей. Явная несправедливость, ябеда и бесчеловечие Американского Конгресса осуждены с негодованием…"
Однако руссоистской идеализации индейцев у Пушкина тоже нет.
"Легкомысленность, невоздержанность, лукавство и жестокость – главные пороки диких американцев".
Он строго рассмотрел и взвесил то, что могло прийти в Россию с Запада, и вывел заключение, что для России это не годится. И не только потому, что Россия не была еще готова к восприятию европейского примера, а потому, что Европа и Америка сами обладали пороками, не уступающими, по его мнению, порокам российским.
В годы молодости Пушкина Вольтер, кумир Европы, был и его кумиром. Он питал к нему уважение и далее.
Но в 1836 году он писал о Вольтере:
"Наперсник государей, идол Европы, первый писатель своего века, предводитель умов и современного мнения, Вольтер и в старости не привлекал уважения к своим сединам: лавры, их покрывающие, были обрызганы грязью. Клевета, преследующая знаменитость, но всегда уничтожающаяся перед лицом истины, вопреки общему закону, для него не исчезала, ибо была всегда правдоподобна. Он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении людей".
Речь шла о репутации писателя-политика. Речь шла о чести.
В этом последнем году он снова следил взглядом свое движение – от первой молодости. Он взвешивал свои мнения и поступки. Он отдавал должное талантам и уму Вольтера и осуждал его как человека безнравственного.
Мера нравственности была для него теперь едва ли не главным в оценках.
Он смотрел на Вольтера не издалека. Он смотрел на него, как на недавнего учителя, примером своим толкнувшего многих па ложный путь.
"Что влекло его в Берлин? Зачем ему было променивать свою независимость на своенравные милости государя, ему чуждого, не имеющего никакого права его к тому принудить?..
К чести Фридерика II скажем, что сам от себя король, вопреки природной своей насмешливости, не стал бы унижать своего старого учителя, не надел бы на первого из французских поэтов шутовского кафтана, не предал бы его на посмеяние света, если бы сам Вольтер не напрашивался на такое жалкое посрамление".
Трудно понять, сколько в этих горчайших строках, продиктованных бессильным негодованием, о Вольтере, а сколько – о себе. Трудно понять, где осуждает он Вольтера, а где – себя, последовавшего примеру учителя.
И здесь Пушкин применяет свой излюбленный прием – вводит деталь, точно указывающую на автобиографичность.
"Мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане…"; "Утешения мало им (детям Пушкина) будет в том, что их папеньку схоронили как шута…"
Это из писем к Наталье Николаевне. К шутовскому камер-юнкерскому мундиру восходит "шутовской кафтан" Вольтера, камергера прусского двора.
"Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет…"
Он перечеркивал свои государственные надежды начала тридцатых годов. Свои иллюзии, за которые ему теперь было стыдно. Вместе с Западом, вместе с Вольтером уходила из его жизни еще одна опора.
5
На последней странице "Капитанской дочки" Пушкин поставил дату – 19 октября 1836 года. Четверть века назад был открыт Лицей…
Современное пушкиноведение относит первые черновые наброски планов романа к 1832 году. Таким образом, вся мучительная трансформация исторических и политических взглядов Пушкина в тридцатые годы проходила на фоне идущей подспудно работы над романом.
"Ничтожный герой", рядовой русский дворянин – и ход истории: эта роковая проблематика шла от "Истории села Горюхина" и предисловия к "Повестям Белкина" через "Медного всадника" к горькому финалу "Капитанской дочки".
Автор "Истории" и пересказчик "Повестей" Иван Петрович Белкин – литературный предшественник, исторический потомок и в некотором роде двойник Петра Андреевича Гринева. (Случайно ли так настойчиво варьируется столь значимое для русского XVIII века имя – Петр?) И Белкин, и Гринев из небогатых, но "хороших" дворянских семей. Оба – майорские сыновья. Начальное их воспитание и образование чрезвычайно схожи. Оба на семнадцатом году вступают в армейскую службу. Оба имеют тягу к изящной словесности. Оба – по выходе из службы – пишут исторические сочинения. Это один социально-психологический тип. Но и разница между ними имеется.
Белкин – это русский дворянин, оказавшийся вне активного слоя истории. В службу он вступает сразу после наполеоновских войн. В отставку выходит накануне взрыва 1825 года. Восемь лет прослужил Иван Петрович в егерском полку. И нечего ему рассказать о своей жизни, ибо жил, "переходя из губернии в губернию, из квартиры на квартиру, провождая время с жидами да с маркитантами, играя на ободранных биллиардах и маршируя в грязи". За бытом Белкин не видит ничего кроме быта. Недаром все четыре "Повести" он пересказывает с чужих слов. Неумелым хозяйствованием разорил он свое малое имение и умер от простуды не дожив до тридцати лет, не оставив потомства. На нем пресекся "знаменитый род Белкиных".
Евгений из "Медного всадника" – это и есть разорившийся, но не умерший Белкин, вынужденный переехать в столицу и жить жалованьем. Это тот же типаж – порядочный, скромный, мечтающий о честной независимости, но лишенный каких бы то ни было общественных амбиций. Только страшный внешний катаклизм может толкнуть его на поступок, столь отчаянный, сколь и безнадежный.
В "Капитанской дочке" Пушкин бросает честного, скромного Гринева, которому явно предстоит унылая служба, подобная белкинской, в водоворот исторической катастрофы, проверяет его смертельными обстоятельствами, требующими высоких решений.
Немаловажно, что после целого ряда вариантов фамилии героя, Пушкин останавливается на фамилии Гринев, известной с XVI века и существовавшей в пушкинские времена. Это были те дворяне, на которых держалось государство в тяжкие периоды. Гриневы спасали отечество в Смутное время и за храбрость и верность жалованы были царем Михаилом, в избрании которого участвовали.
Гринев, исторический предок Белкина и Евгения, – не им чета. Он человек бодрого, молодого еще века. Он смел, силен, решителен. И ведет он себя соответственно. Но иссякают чрезвычайные обстоятельства, насильно втянувшие Гринева в действие, – и Гринев уходит с исторической арены. Ни единым словом не обмолвился "издатель", знающий его дальнейшую судьбу, о службе или иной какой-нибудь деятельности Петра Андреевича. Его последний общественный поступок – присутствие на казни Пугачева. Момент, когда окровавленная голова великого мятежника оказалась в руке палача, – есть и момент ухода Гринева в исторический тупик. Каков результат жизненных усилий смелого и благородного Гринева и самоотверженной Маши Мироновой?
"Потомство их благоденствует в Симбирской губернии. – В тридцати верстах от *** находится село, принадлежащее десятерым помещикам".
В начале петровских реформ тридцать девять "исторических" Гриневых владели каждый собственным имением. Через сотню с лишним лет одним имением владеют десять "пушкинских" Гриневых.
"…В течение времени родовые владения Белкиных раздробились и пришли в упадок", – сказано в "Истории села Горюхина".
В конце жизни Пушкин взглянул на свою эпоху издалека. И на подступах к ней увидел очередной этап исторической драмы, разворачивавшейся с петровских времен, – самоустранение честных, бескорыстных Гриневых, отдававших Россию на разграбление кондотьерам деспотизма.
Внуки Гриневых, Белкины и Евгении – тот социальный слой, к которому и он, Пушкин, принадлежал. "Хорошее" дворянство, вытесненное из истории. То дворянство, которое он, Пушкин, в начале тридцатых годов надеялся разбудить, просветить, объединить для противостояния деспотизму…
Горький финал "Капитанской дочки" – эпитафия этим надеждам.
Трезво и безжалостно подводил он итоги.
В январе 1837 года, за десять дней до смерти, Пушкин конспектировал книгу Крашенинникова "Описание земли Камчатки". Он собирался, очевидно, написать статью о Камчатке – для "Современника". Статью он не успел написать. Но и конспекты Пушкина всегда столь выразительны и осмысленны, что мысль ненаписанной статьи совершенно ясна.
Это должна была быть статья о безнравственности царизма. Царская империя строилась средствами, которые Пушкин в 1837 году принять не мог.
6
В начале января 1837 года – последнего месяца его жизни Пушкин снова писал о Вольтере. Он сочинил историю о том, как один из потомков Жанны д’Арк вызвал на дуэль Вольтера за издевательскую поэму "Орлеанская девственница". Вольтер якобы ответил:
"Могу вас уверить, что никаким образом не участвовал в составлении глупой рифмованной хроники… о которой изволите мне писать. Европа наводнена печатными глупостями, которые публика великодушно приписывает мне… Жалею, что я не посвятил слабого своего таланта на прославление божиих чудес, вместо того, чтобы трудиться для удовольствия публики – бессмысленной и неблагодарной".
Он снова писал о Вольтере и о себе. И о себе больше, чем о Вольтере.
Пародийная богохульная "Орлеанская девственница" была одним из образцов пушкинской пародийной богохульной "Гавриилиады".
Когда в 1828 году список "Гавриилиады" попал в руки властям и началось следствие, Пушкин, – так же, как и Вольтер в "Последнем из свойственников", – отрекся от своего сочинения. Он писал Вяземскому:
"До правительства дошла наконец Гавриилиада; приписывают ее мне".
Фраза из "письма Вольтера" – "Европа наводнена печатными глупостями, которые публика великодушно приписывает мне" – почти текстуально напоминает жалобы Пушкина по поводу "Гавриилиады" и вообще приписываемых ему неприличных сочинений.
В 1834 году он записал в "Дневнике":
"Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне".
Он писал еще в 1825 году:
"Всякое слово вольное, всякое сочинение возмутительное приписывается мне…"
Теперь, в конце жизни, он с горечью и сарказмом писал об этом бедствии, обвиняя в нем себя самого.
Последняя фраза "письма Вольтера" – о "публике бессмысленной и неблагодарной" – тоже фактически автоцитата. Оба эти эпитета определяют ту же публику в стихотворении "Поэт и толпа".
Он писал о себе.
"Последний из свойственников" заканчивается заметками вымышленного английского журналиста, в которых – помимо всего прочего – "Орлеанская девственница" сравнивалась с поэмой – на тот же сюжет – Соути:
"Поэма лауреата не стоит конечно поэмы Вольтера в отношении силы вымысла, но творение Соути есть подвиг честного человека и плод благородного восторга. Заметим, что Вольтер, окруженный во Франции врагами и завистниками, на каждом своем шагу подвергавшийся самым ядовитым порицаниям, почти не нашел обвинителей, когда явилась его преступная поэма".
"Подвиг Честного человека" – опять-таки автоцитата. Так Пушкин говорил об "Истории" Карамзина.
А последняя фраза очень точно определяет не только обстановку вокруг Вольтера и его поэмы во Франции, но и обстановку вокруг Пушкина и "Гавриилиады" в России начала двадцатых годов. Врагов и клеветников у него тоже было немало, но "Гавриилиада" не подверглась порицаниям. Ф. Ф. Вигель писал, что в то время
"не только молодежь, но и пожилые люди, не понимая ни Спинозы, ни Ламетри, ни Вольтера, щеголяли вольнодумством. Не только в столице, но даже в провинции, в Пензе или Курске раздавались хулы на бога, эпиграммы на богородицу".
Пушкин писал о себе. Шла переоценка ценностей.
Но, как и всегда у него, смысл "Последнего из свойственников" не исчерпывается одним толкованием.