Парламентеры ушли снова. Мы проводили их уже в темноте; некоторые улицы освещались пожарами, в других был мрак непроглядный. Где проходил новый передний край - никто не знал толком. Раза два нас обстреляли из домов, мы шарахались в переулки, во дворы. Один раз оказалось, что стреляли свои солдаты другого батальона, не ведавшие ничего о парламентерах.
Мы распрощались с ними на перекрестке. Налево улица уходила в темно-серый туман к берегу Вислы, справа неподалеку горели дома. Оранжево-багровое пульсирующее зарево заливало широкую улицу. Неподалеку часто-часто трещали наши пулеметы и завывали немецкие, рокотали автоматные очереди, раскатисто ухали взрывы фаустпатронов, отрывисто - гранаты.
Мы убедились, что парламентеры благополучно перебежали через перекресток, оставили группу разведчиков ждать их, а сами ушли обратно в штаб; приезжал связист - звонили с "горы". Срочно вызывают. Полковник Смирнов двумя днями раньше телефонограммой распорядился, чтобы мы передали агитполуторку другой дивизии, которая подступала к городу с севера. Распоряжение было невыполнимо, никто не знал, где искать эту дивизию на марше, куда ехать. К тому же иссяк бензин. Полк наступал, и некому было заботиться о том, чтобы снабжать нас горючим. Мосты через канал были взорваны. Мы оставили машину во дворе на Цветочной улице, приказав старшему технику добывать бензин, где удастся, доложить "на гору" обстановку, а затем либо двигаться к новым распорядителям, либо догонять нас по наведенным мостам.
Смирнов звонил взбешенный - его приказание не выполнено, машина не прибыла в другую дивизию и никто не передает текст ультиматума, утвержденный политотделом корпуса.
Я стал докладывать о капитуляции форта, уже более двух сотен немцев сдались добровольно, благодаря этому полк вышел на рубеж, намеченный только на послезавтра, мы уже послали ультиматум в казармы. Он не слушал и орал:
- Я знаю, вы там пьянствуете в подвалах с польскими блядями, вы просто трусите, оставили машину и ссылаетесь, что нет бензина. Под трибунал за невыполнение приказа, за трусость!..
Мне показалось, что он пьян, голос в трубке был по-хмельному гундос, речь дико бессмысленна. Я пытался возражать вразумительно, потом разозлился, сказал, что он не вправе разговаривать так грубо, он - не мое непосредственное начальство, я выполняю самостоятельную операцию по заданию "верха".
Тогда он заорал уже истерично:
- Теперь я вижу, что ваше начальство справедливо давало вам характеристику. Вы только и можете, что клеветать на наших солдат и офицеров. Нам все известно! Чего еще ждать, если нет ни совести, ни чести!
Я ответил, что обращусь в офицерский суд чести, что он не имеет права оскорблять… Мы тут работаем лицом к лицу с противником, автомашины по воздуху не летают, а он кричит из безопасного тыла, ни хрена не видит, только дергает и оскорбляет.
Тогда он словно бы несколько успокоился и сказал:
- Отставить пререкания. Кто кому начальник, вам еще объяснят, а сейчас выполняйте приказание. Мосты уже есть. Присылайте ко мне человека за бензином и за текстом ультиматума, и чтоб еще до утра передавался во все узлы сопротивления. Понятно? Выполняйте.
Понятно было, что за всем этим криком ухмыляется Миля Забаштанский, понятно было, что пьяному горлохвату нельзя втолковать, что динамик нашей передвижки, дающий звук от силы на 250–300 метров, не может вещать "на все узлы сопротивления", растянутые на десять-двенадцать километров.
На какое-то время я растерялся. Слишком резок был контраст: такой замечательный день, колонны пленных, веселая гордость - это мы их обезоружили, это мы помогли полку, мы все: Галина, Бехлер, Непочилович, наши парламентеры и я, да еще как помогли - и тут же после этого начальственно хамский пьяный разнос.
Подполковник смотрел сочувственно:
- Значит, и вам достается, как нашему брату…
- А чей же я брат… ваш, конечно.
Выручила Галина. Она взяла в провожатые медсестру, местную жительницу, и одного солдата и пошла с ними по горящему городу. Она шла, встречая самоходки и орудия, которые уже двигались через новые мосты. По ним стреляли из северной, более высокой части города. Я увидел в той стороне, куда ушла Галина, багрово-черные смерчи разрывов - била тяжелая крепостная артиллерия, разрывы взметывали лилово-оранжевые тучи дыма над пожарами.
На мгновение я подумал: если Галку убьют или изувечат теперь, перед самым концом войны, то это будет моя вина, моя, и этого крикуна, и Забаштанского. И тогда я должен был бы пристрелить их и застрелиться сам. Но тут же я разозлился на себя - ведь этим я не помог бы ни кому, опять был бы только вред и только горе, вред всему делу и горе невинным: моей семье, их семьям…
Еще перед уходом Галки она и Бехлер убедили двух легкораненых офицеров и того обер-лейтенанта, который привел гарнизон форта, что именно офицеры должны взять на себя функции парламентеров, на них больше ответственности, они сделают все лучше молодых солдат.
Меж тем парламентеры вернулись очень взволнованные: в казармах некоторые офицеры накричали на них, один обер-лейтенант вырвал флаг и хотел их застрелить, орал - "предатели", "наемники"… Другие оттащили его, говоря, что нельзя посягать на белый флаг с красным крестом. Полковник Штайбле подробно их расспрашивал, видно было, что он растерян; он ушел совещаться со своими в штаб, и слышно было, как там кричали, ссорились. Потом он объявил, что никакого письменного ответа не будет. Он выполняет приказ, пусть русское командование обращается к самому генералу Фрике, старшему начальнику.
На обратном пути во дворе казармы они говорили с солдатами, которые их провожали: те хотят сдаваться и злятся на офицеров.
Некоторые солдаты говорили: пусть русские придут, мы и пальцем не шевельнем, омерзело все это дерьмо до блевания.
- Мы по пути придумали такой план: от калитки, через которую нас впускали и выпускали, до входа в подвал, где штаб, шагов сто, не больше, и препятствий никаких… У самой наружной стены - окопчики, там пулеметы и отдельные стрелки, но вблизи их немного и так устроены, чтоб стрелять наружу. Дайте нам оружие, гранаты, мы подберем еще одного-двух камрадов в госпитале, шесть-семь человек достаточно, больше даже нельзя. Мы пойдем опять с белым флагом, захватим штаб, и тогда гарнизон сдастся, солдаты не станут сопротивляться…
Этот план показался нам очень соблазнительным, командиру полка - тоже. Но мы понимали, что нельзя вооружать парламентеров и превращать их в ударную группу под белым флагом. После недолгого обсуждения решили по-другому: парламентеры пойдут опять безоружными, но вслед за ними двинется отряд разведчиков и автоматчиков - человек в пятьдесят. К казармам вела улица - лощина между двумя откосами, еще покрытыми снегом. На левом, более высоком и крутом, стояли казармы. К воротам поднимался пологий раздвоенный въезд, а к калитке в стене, метрах в пятидесяти от ворот - лестница прямо по откосу. На противоположной стороне улицы, более пологой, чуть подальше от гребня темнели какие-то строения - склады или гаражи. Там горело одно здание, но солдат уже не было видно. Парламентерам приказали пойти впятером - к ним присоединились трое их приятелей из форта - с тремя белыми флагами и передать полковнику новое письмо-ультиматум, обращенное уже и к генералу, и к нему. Двоим пойти в штаб, а троим оставаться во дворе казармы - агитировать солдат, подготовить их к тому, что в случае нового отказа русские ударят немедленно и сокрушительно.
Если полковник согласится капитулировать, все пятеро должны выйти, размахивая белыми флагами и светя карманными фонарями, которые мы им дали. Если он опять откажется, то пусть выйдут только двое с одним флагом. А оставшиеся пусть стараются отвлечь солдат, которые могут оказаться на пути от калитки до штаба. Головная группа отряда бросится по лестнице, ворвется в калитку и захватит штаб. Вторая группа будет наблюдать из кювета на противоположной стороне и через несколько минут последует за первой.
Нашим солдатам объяснили, что до прорыва к зданию штаба нельзя ни стрелять, ни швырять гранаты. А там уж действовать по обстановке. Договорились: белая ракета означает капитуляцию, а красная - вызов огня.
К тому времени подошли уже тяжелые самоходки и в ближних кварталах басовито откашливались наши полковые минометы. Ударная группа должна была выдвинуться скрытно. Поэтому польские милиционеры, знавшие город, "как свои карманы", повели всех нас и парламентеров переулками, дворами и подземными ходами, соединявшими подвалы-убежища; эти ходы были расширены и значительно удлинены во время осады.
Мы тянулись вереницей: впереди милиционеры, за ними головное охранение, потом лейтенант - командир группы, мы с Непочиловичем и парламентеры, за нами - сорок ударников. Они были в куртках, а не в шинелях, некоторые - в маскировочных немецких белых накидках, вооруженные автоматами, тесаками, ножами, обвешанные сумками и гранатами.
В иных подвалах впервые увидели советских солдат и польских милиционеров. Иезус Мария, поляци!.. Русски!..
Но здесь, в душной полутьме, едва прерываемой тусклыми светильниками, уже не было таких восторженных встреч, как утром на улицах. Большинство людей, измученных осадой, спали. Некоторые просыпались, разбуженные нами, пугались, ничего не понимая. От вопросов мы отмахивались, шипели: "Тихо, сидите тихо, чекайте, скоро конец войне, скоро немцам капут". Из подвала в подвал проходили сквозь узкие проломы в фундаментах, а через улицы перебегали по одному, по два.
У начала той улицы, которая вела к казарме, ширилась пустынная, частью заснеженная площадь. Было темно и только вдали - впереди и справа - красно-оранжевые лохмотья пожаров швыряли искры и розовый дым в низкие, серо-лиловые облака. Сзади нас мутное зарево охватило две трети неба, вспыхивая ярче в одних местах, а в других затухая, темнея. Частая пальба нарастала справа. Через нас, посвистывая и улюлюкая, летели наши снаряды, работали самоходки. Но в казармах разрывов не было видно.
Парламентеры зашагали быстрее, высоко поднимая флаги. Оставшиеся ждали. Слева, там, где темнели казармы, взлетела одна, потом вторая ракета. При бледно-зеленом свете пять теней. Но ни выстрела. Когда они прошли в казарменную улицу, стало опять темно, и через несколько минут двинулись цепочками одна за другой обе группы.
Парламентеры не возвращались примерно полчаса. Наши "ударники" мерзли в кюветах, где под тонким ледком хлюпала холодная жижа. Из казарм донесся шум множества голосов, окрики вроде команд. На откосе показалось несколько человек, они махали белыми флагами и светили фонариками. За воротами слышалось грохотанье, стук, скрежет - раскидывали завал, открывали тяжелые створы. Вывалилась колонна с белым флагом. Впереди шагали наши парламентеры.
Их второй приход вызвал в гарнизоне настоящий бунт. Первый бунт в частях вермахта! Солдаты уходили с позиций, требовали капитуляции. Офицеры, отчаявшись, ушли из казармы в крепость. Им никто не мешал. А парламентеры вместе с двумя фельдфебелями построили солдат - набралось больше трехсот - и повели их сдаваться. Почти все топали с тяжело набитыми ранцами.
Лейтенант запустил белые ракеты - одну, вторую - и послал нескольких солдат предупредить, чтобы ненароком нас не встретили огнем. Пошли строем, открыто по улицам, пятнисто освещенным заревом. Наши солдаты весело перекрикивались с пленными. "Война шайзе… русс гут… Гитлер капут…"
Немцы запели, строй подтянулся, двигался ровнее, ритмичнее. Песня, заунывная, протяжная, звучала невеселой надеждой:
На родине, на родине
Мы встретимся опять.
На перекрестке двух больших улиц стояла самоходка, несколько солдат внимательно глядели на шествие. Пожилой сержант сказал задумчиво:
- От герман, у плен идзет и пеет… учара он табе биу, биу, не жалеу, а тепер пеет, штоб мы яво жалели.
На Берггассе нас встретила Галка с клубной машиной. Полковник Смирнов сначала ругался и грозил, потом она его все же переубедила. Он даже признал, что, пожалуй, погорячился, дал несколько канистр бензина, отправил ее на своем "виллисе", но требовал, чтоб обязательно передавали ультиматум, который он составил.
В ту ночь спать не пришлось. Я перевел ультиматум, Бехлер аккуратно переписал; два экземпляра ультиматума понесли две группы - солдатская и офицерская. Командир батальона - капитан с обветренным, словно закопченным лицом, был спокойно-приветлив и деловит, напоминал хорошего мастера цеха. Он приказал разведчикам проводить парламентеров и, раскинув большой план города, стал с нами выбирать позицию для звуковки.
Противник занимал только узкую полосу - северный край города. Там были и жилые дома, и промышленные здания, а на северо-востоке - лес или парк, тянувшийся до Вислы и охватывавший крепость подковой. Между линией немецкой обороны и зданиями, которые занимали его роты, пролегало шоссе. Пожалуй, только в одном месте, и как раз ближайшем к лесу, расстояние между позициями не превышало трехсот метров, т. е. можно было рассчитывать, что нас услышат. Нужно было спешить, пока не начало светать. Мы подогнали машину к небольшому домику с садом, въехали сзади со двора и оттуда, ломая ограду, вкатили ее в сад. На немецкой стороне было тихо и темно. Когда мы заговорили в полный голос, поднялись две-три ракеты. Значит, услышали. Но не стреляли. Приглушенная далекая трескотня доносилась откуда-то с севера. Это шла новая наша дивизия. Но ведь ей следовало находиться уж куда ближе. Еще три дня назад от нас требовали передать им агитмашину.
Передачу мы вели из сада. Рупор подвесили к дереву и поворачивали в разные стороны. Мы читали текст ультиматума; новый диктор, немецкий солдат из студентов, рассказывал, как сдавались форт и казармы. Галина и я импровизировали, я главным образом честил Финдайзена за трусость и обман, за то, что он не сдержал слова.
Очень хотелось спать. К рассвету задул холодный, сырой ветер, пахнувший гарью. Мы с Галиной топтались у машины - зябли ноги, - диктор и шофер заснули в кузове. Технику я велел запускать пластинки, чередуя музыку с текстами, у нас были пластинки, наговоренные в Москве. Небо серело. Отзвучала грустная немецкая песенка. Пауза. Из машины ни звука. Я хотел узнать, из-за чего задержка, но Галина взяла меня за рукав и, странно улыбаясь, приложила палец к губам - "молчи". А потом внезапно громко рассмеялась.
- Ты что?
- А ты ничего не замечаешь?… Ведь тихо! Совсем тихо! Мне сейчас было как-то не по себе. Я не понимала, в чем дело. И не сразу сообразила. Сколько мы здесь? Больше двух недель. А еще ни разу не было такого часа. Ведь уже целый час не слышно выстрелов…
Наш репродуктор зашипел. Раздался мягкий баритон Вайнерта: он читал стихи о немецких детях, тщетно ожидающих отцов-солдат.
Прибежал связной: вас зовут, опять немцы пришли.
На дороге у леса стояло несколько человек. Капитан сказал, что противник покинул лес и последние дома города, наши стрелки уже выдвинулись к лесным завалам. Саперы снимают мины. От немцев ни выстрела. Прямо по дороге пришли из крепости несколько перебежчиков. Только что заявился тот мордатый капитан, что вчера из форта приходил, опять хмельной, лопотал "официр, официр"; его отправили в штаб полка.
Торопливо подошли Бехлер и Непочилович. Они встретили капитана Финдайзена; из его пьяных излияний Бехлер понял, что сам генерал Фрике велел ему идти к русским - выполнять свое обещание, ведь уже по радио говорят, будто Финдайзен - трус и обманщик, а для немецкого офицера лучше смерть, чем такой позор. Финдайзен просил, чтобы его расстреляли либо тут же объявили честным офицером. Бехлер рассказывал, я переводил, все смеялись. Со стороны леса веселый крик.
- Товарищ капитан, тут фрицы с белым флагом… дальше не идут, просят старшего командира.
На дороге у жиденького завала из нескольких бревен горел костер. Благоухало жареное мясо. Солдаты у костра спокойно поглядывали на группу немцев. Капитан кивнул.
- Посмотрите, как братья-славяне привыкли. Боевое охранение называется, а под носом у немцев костры жгут. На белый флаг ноль внимания. Вроде война уже кончилась.
По ту сторону завала стояли все парламентеры, направленные нами, а рядом с ними офицер в темной фуражке, в белой маскировочной куртке с нарукавной повязкой Красного Креста и высокий солдат с госпитальным флагом. Еще несколько солдат в касках с тяжелыми ранцами на плечах держались поодаль.
Когда мы подошли, рыжий обер-лейтенант шагнул вперед, козырнул и так же негромко, как накануне докладывал о капитуляции форта, сказал:
- Генерал-майор Фрике не дал нам письменного ответа. Он посылает для переговоров господина оберштабсарцта и просит советских офицеров и майора Бехлера пожаловать в крепость.
- Значит ли это, что он капитулирует?
Оберштабсарцт, очень бледный с красными веками, говорил устало, печально и медленно, словно припоминая каждое слово:
- Генерал Фрике просит русское командование о великодушии. В крепости две с половиной тысячи раненых. Большинство находится в помещениях, недостаточно укрытых. Генерал просит прекратить артиллерийский обстрел и бомбардировки с воздуха. Мы больше не в состоянии сопротивляться.
- Значит, вы капитулируете?
- Я не уполномочен говорить о капитуляции. Я врач. Я думаю прежде всего о раненых. Я тоже прошу о великодушии, о сострадании. Генерал Фрике разрешил мне сказать, что крепость не будет вести огня. Не может вести. У нас иссякли снаряды. Но я не вправе говорить о капитуляции. Я только прошу о милосердии. Я передаю слова генерала: он приглашает советских офицеров и немецкого майора.
Когда я перевел капитану, тот пожал плечами.
- Ну что ж. Если так, то пошли. Связисты! Тяни провод за мной.
Галине я сказал, чтоб отвела парламентеров и их спутников в штаб. Выяснилось, что солдаты в касках были просто перебежчиками. Оберштабсарцт отказался идти с ними вместе: это дезертиры. Я уже стал отдавать Галине планшет с документами, ведь как-никак собрался в "логово зверя". Но она густо покраснела, глаза угрожающе порозовели и увлажнились.
- Почему я опять в тыл? Он же с переводчиком. И майору Непочиловичу нужно вернуться в город, он может проводить их.
- Ты женщина! Как же ты не понимаешь, тебе нельзя идти к фрицам, которые еще не сдались.