Моим соседом оказался и вскоре стал приятелем Кирилл Костюхин, волгарь из Тетюшей, высокий, темноглазый, плечистый и рукастый, в немецком штатском платье. Его арестовали в госпитале, где он провел две недели после концлагеря Штутгоф. В плен он попал еще в сорок втором в окружении у Изюма, трижды бежал и наконец, отчаявшись, отправленный уже в Германию, поступил в немецкую разведшколу "Ц" (высшая ступень); там сговорился с будущим напарником собрать побольше сведений о работе школы, о ее выпускниках, с тем чтобы сразу же как сбросят, явиться с повинной. Напарник донес. Кирилл прошел через страшные пытки в Кенигсбергском гестапо: от него добивались назвать, кто еще участвовал в сговоре. Убеждая напарника, он сделал вид, что действует не один, что у него есть связи. От смертной казни его спасли английские бомбы и добротный прусский бюрократизм. Во время налета британской авиации летом 1944 года здание гестапо было уничтожено вместе со всеми следственными делами, а тюремные власти, подчинявшиеся министерству внутренних дел, считали невозможным выдавать заключенных на расправу без надлежащих бумаг. Был найден простейший выход: всех, кто числился за гестапо, перевели в лагерь смерти Штутгоф. Фронтовой трибунал не стал судить Кирилла, и его дело передали в ОСО.
Постепенно в вагоне образовался круг собеседников. Мы ехали уже несколько дней, успели узнать друг друга.
…Невысокий, но складный крепыш, в черной пилотке и черной куртке немецкого танкиста, самоуверенный и щеголеватый - капитан Вольдемар Зайферт-Кеттлер, разведчик из абвера. Он родился в Харькове, там же окончил семилетнюю школу и только в тридцать третьем году уехал в Германию (родители были немецкими подданными).
Когда мы разговорились, я вспомнил, что уже раньше слышал о нем, "обер-лейтенант Володька" начальствовал в школе диверсантов на Северо-Западе. Да и он слышал о "черном майоре".
…Темноусый, бледный, в старомодной широкополой шляпе и черном пальто с бархатным воротничком, Николай Степанович Б. до войны был полковником, преподавал в Академии им. Фрунзе, в 1941 году был начальником штаба корпуса, попал в плен у Можайска, а в плену стал сперва начальником оперотдела РОА, то есть власовской армии, потом начальником офицерской школы и одновременно секретарем подпольного Берлинского Комитета ВКП(б).
Кареглазый, скуластый Андрей Р., бывший старший политрук, а затем власовский офицер-пропагандист, был его заместителем по комитету.
С ними вместе держался Георгий Александрович Стацевич, рыжевато-русый, тонколицый, в некогда нарядном коричневом пальто и коричневом костюме, который мне показался роскошным. Разговорились. Он был киевлянином. Впервые меня семилетним записала в детскую библиотеку Стацевич - это была его мать. В 1919 году его подростком увезли в эмиграцию, в Германии он стал инженером-трубопроводчиком. Долго работал на Ближнем Востоке - в Моссуле, Сирии, в Палестине; вернувшись в Берлин, стал председателем всегерманского комитета партии младороссов, т. е. сторонников царя Кирилла, а вскоре и советским разведчиком. Он женился на немецкой барышне, сестра его жены была замужем за скучно-педантичным фармацевтом Генрихом Гиммлером, который через несколько лет превратился в фюрера СС и начальника гестапо… Эти родственные связи спасли Стацевича от смерти, когда гестапо накрыло его почти одновременно с Берлинским комитетом ВКП(б), с которым он установил связь. А провалился комитет после очень дерзкой и остроумно задуманной операции. Полковник Б., политрук Р. и их товарищи, решив нанести смертельный удар власовскому командованию, изготовили несколько протоколов мнимых тайных заседаний власовского штаба, на которых якобы обсуждались планы перехода на сторону англо-американских войск, едва те начнут высаживаться в Европе. (В это время из власовцев формировались гарнизоны нескольких укрепрайонов на побережье Франции, Голландии и Дании). Затем один из членов Комитета, притворившись пьяным, в обществе заведомого шпика "проболтался" об этих планах. Он был схвачен, выдержал первую серию пыток и лишь после самых жестоких "сознался", рассказал, где хранятся тайные материалы. После чего и Власов, и весь его штаб были арестованы гестапо (сам Власов, кажется, подвергся только домашнему аресту). Но с этого момента все расчеты Комитета перестали оправдываться. Их маневр был бы совершенно безошибочен в советских условиях, когда одного признания, да еще подкрепленного бумагами, было бы вполне достаточно, чтобы привести к гибели всех обвиненных, всех заподозренных и немалую толику прикосновенных. Но гестапо было недостаточно просто оформить дело, к тому же на Власова было уже затрачено много денег и пропагандистских усилий; гестаповцы должны были выяснить действительное положение вещей. Поэтому уже через несколько дней следствие установило, что хотя антинемецкие настроения в штабе РОА усилились, но заговор - вымысел. Более того, гестаповцы напали на след авторов мистификации, добрались до Берлинского комитета. Но дело велось ускоренно; внимание отвлекли события 20 июля 1944 года - покушение на Гитлера, попытка восстания в Берлине. Прямых улик не было, подозреваемые держались твердо. Все они были приговорены не к смертной казни, а к длительным срокам заключения, отправлены в концлагерь Заксенхаузен-Ораниенбург и оттуда непосредственно перешли в нашу полевую тюрьму. Их следственные дела тоже направлялись в ОСО, однако по более высокому разряду, чем мое дело. Их и "Володьку" Зайферта-Кеттлера повезли непосредственно в Москву, а меня вместе с Кириллом Костюхиным и еще несколькими арестантами, тоже числившимися подследственными за ОСО, оставили в пересыльной тюрьме в Бресте.
И с Николаем Б., и с Андреем Р. я встретился полтора десятка лет спустя.
Они были реабилитированы по суду, но в партии их не восстановили. Некоторое время мы пытались добиваться их партийной реабилитации; мы - это Юрий Корольков, бывший военный журналист, автор военно-детективных романов, и я, в ту пору еще состоявший членом партбюро секции критиков московской организации Союза писателей. Мы с Корольковым ходили в Комиссию партийного контроля, вели там длинные разговоры, причем, Корольков даже значительно более резко и агрессивно, чем я, обличал сталинские методы и сталинскую психологию чиновников КПК. Все наши усилия остались тщетными. Только одного из членов Берлинского Комитета, летчика, который был в лагере вместе с Николаем и Андреем и с их помощью бежал, захватив немецкий самолет, полностью реабилитировали по всем статьям, и он уже в 62-м году стал Героем Советского Союза. Все другие его товарищи остались "запятнаны позором плена".
В пути мы провели несколько дней, ночами стояли на станциях. В Польше было неспокойно: действовали отряды бандеровцев, аковцев.
Сашок "Марьинский" был неизменно весел, похохатывая, рассказывал о лагерях, в которых побывал, с гордостью говорил, что у него было четыре "открытые" судимости. И все по одной статье 163-В - "вольная" кража. "Я не воробей какой, чтоб со статьи на статью прыгать. Воевал в штрафном, все грехи кровью искупил, орденов и медалей нахватал, хоть в банк неси…"
С особым удовольствием он рассказывал о боевых похождениях, хвастался умеренно и вполне достоверно:
- Задачку нам объяснили просто и точно - взять вот ту высотку к семи ноль-ноль, кровь из носу, дым из глаз, хоть на своих голых кишках доползайте, а берите, и там, на высотке - полное снятие всех судимостей, сколько бы ни было, ордена всем, кто живой и раненый, и даже тем, кто помрет, "Отечественная война" не меньше второй степени, на добрую память маме-папе или дорогой супруге и деткам, чтоб, значит, вечная слава… Задачка ясная, только на той высотке минное поле, проволока в три ряда и еще по земле накручена эта самая спираль Бруно, и фрицы каждый метр пристреляли, как в тире. Ну получили мы, значит, главный боевой заряд - положено по сто пятьдесят грамм, но комполка - тонкий мужик - понимает солдатскую психологию, от себя накинул еще по сотне грамм трофейного шнапса для стимула патриотической мести. И пошло все точненько, как в аптеке. Бог войны - артиллерия, значит - кинула сотню тяжелых дур, полковые минометы жах, жах, под конец "раиса" - дочь родины, та самая, которую зовут еще "катюшей", сыграла так, что и немцам и нам страшно, сплошной гром с молниями, ночь в Крыму, все в дыму, ничего не видно… Ну и тогда уже, значит, "вставай, подымайся, штрафной батальон…"
В Брест прибыли утром. Долго сидели в стороне от вокзала на путях. Именно сидели, стоять не разрешалось: конвоиры покрикивали: "Не высовывайся… пригнись… сиди аккуратно…"
Этап был большой - несколько сот человек. Часть отправляли дальше. Солнце припекало, но мне посчастливилось: "пассажиров" нашего вагона разместили у кирпичной стены пакгауза в тени. В пути через конвоиров я сменял на хлеб и табак шелковистую манчжурскую куртку и такие же штаны и еще кое-что из трофейного белья. Одна лишь немецкая солдатская ночная сорочка ниже колен принесла шесть буханок белого хлеба и мешок домашнего табака. Мы с Кириллом чувствовали себя богачами.
Мы простились с Николаем Степановичем, Андреем, обер-лейтенантом Володькой - их увели к другому поезду. А мы с Кириллом час спустя шагали в длинной колонне по улочкам Бреста - город показался неказистым, обшарпанным… У высокой красно-кирпичной тюремной стены - привал. Напротив церковь и зелень сада. Солнце уже совсем высоко. Жара наплывает все гуще, суше, пыльней…
- Воды… воды… пить… хоть глоток воды… ну дайте же напиться, вы что, не люди?
Голоса все громче. Конвоиры не кричат - уговаривают.
- Сейчас впускать будут… Потерпите еще минут десять… Скоро, скоро запустят, там - пей до не схочу…
Внезапно зеленовато-грязно-бурая толпа сбившихся в узкой полосе тени арестантов зашевелилась, говор стал громче, но явно звучал по-доброму. Замелькали узкие, серо-белесые листки газеты - местной, маленькой. Несколько газет пустили по рукам конвоиры.
…Указ об амнистии. 8-го июля 1945 года. Значит, позавчера!.. Передали и нам захватанный листок. Читаю вслух. Конвоиры глядят в сторону, словно не замечают сгрудившихся, перебегающих с места на место арестантов. А те слушают, просят прочесть еще и еще раз.
…Всем, кто до пяти лет, - на волю…
- А 58-й тоже касается?
- Сказано же - к военным преступникам не применять.
- Так это же значит - к полицаям, кто в СД, в гестапо служил, но простого пленника должно касаться.
- А ну, читай еще… Как там сказано: сократить наполовину срок…
- По каким статьям?
Газета с указом отвлекает и самых жаждущих. Даже Кирилл, обычно угрюмый, всегда ожидающий худшего, повеселел.
- А хрен его знает, может, и нас пожалеют… Ведь сколько нас было в плену - миллионы. Немцы писали - 10–12 миллионов, ну пусть они вдвое соврали, так ведь тоже ж пять миллионов наберется и все мужики, в самом возрасте… В госпитале солдаты рассказывали и сестры: есть целые деревни, а то и районы, где одни бабы работают. Ну еще старики и мальчишки, и тех наперечет…
- Становись по четыре!.. Разберись по рядам и в затылок! Веселее! Там к ужину ждут.
Втягиваемся в тюремные дворы, первый широкий, жаркий, второй - узкий, длинный, весь в тени. Основное здание тюрьмы большим "Т", черным снизу и красным сверху. Конструктивистская архитектура. Гладкие стены. Из некоторых окон наверху выглядывают стриженые головы.
- Пригнали вояк… И так жрать нечего, а их гонят… Эй, солдаты, когда амнистия будет?
- Уже есть. Позавчера была.
Из нашей толпы перекрикиваются с глядящими из окон. Тюремные охранники в гимнастерках с синими погонами орут угрожающе. Слышны западноукраинские интонации.
- Одийды, стрилять будемо!.. Гей, часовой… А ну, популяй в те викно… Нарушають бандиты!.. Одставить разговорчики… вашу мать, а то не доживэш до амнистии.
Из окон наверху кричат нечленораздельно или матерно.
Часовой на вышке стреляет, галдеж усиливается, потом стихает. Запускают внутрь тюрьмы. Нас долго пересчитывают, обыскивают, сверяют дела, только к ночи добираемся до камеры на третьем этаже, 101-я в тупиковом конце коридора, отделенном от остальной части большой, тяжелой решеткой… В коридоре за тремя столиками вахтеры обыскивают, переписывают наши вещи, которые должны быть сданы.
- Роздягайся, а ну, вывертай кешени… Все-все знимай… Одкрый рота… Волосья потруси… Ну и чубы в них, завтра познимають… Нахились… Та ни бийся, ни битиму… Тильки в жопу подывлюся, чи не заховав там грошей… А годинника нема? Ну, часив, значит? Часики? Ур? Понимаешь?
Обыскивающие фамильярно приветливы. Нас больше сотни, а их едва дюжина. Шмонают не слишком тщательно, ищут, чем бы поживиться. Тут же, почти не таясь, заключают сделки. Воры и деятельнее всех криворотый Сашок, похохатывая, громким шепотом торгуется с охранниками:
- Да чтоб мне сгнить в тюрьме, в рот меня долбать, если хоть слово сбрешу… Это же чистая шерсть, американский бостон. Ты только пощупай… Что-что? Сам знаешь, начальник: хлебушка. Табачку. Ну витаминов це. Не знаешь каких? Маслице! Сальце! Яйце! Это и есть витамины це. Ну хорошо бы молочка… того, от бешеной коровки. Тогда видишь прохаря? Хромовые, польские! Гад я буду, век мне свободу не видать… Я тебе их с него живого или мертвого сниму.
Меня обыскали и "описали" два немолодых сонных охранника - они показались благодушными, даже уважительными и менее всего ревностными.
- Це у тебе шо за папир?… Пишеш? Письменна людина, значит. Яка статья? Ну, значит, скоро на волю пойдете… Звидки сами будете?… 3 Москвы, а по-украинськи чисто говорите… тильки по-схидняцки… А це шо таке, невже шовкове?!
У меня осталась еще одна пара серебристо-серого стеганого японско-манчжурского исподнего.
- Може, зминяетесь? На хлиб… чи на табак? До дому хочите везти? Ну и добре… А це шо таке? Срибне? Наче с цвинтаря чи з церкви? Волося долгие, а пика чоловича… Так воно не срибне? (То был маленький стальной бюст Шиллера с латунным донцем-печатью. Подарок Любы.) Навищо ж це у вас - савецького командира нимецький письменник?… Ага, культура, значит? Вчена людына! А цю сорочку зминяете на цукор чи на цибулю? Ну от мы и все ваше переписали… Не берите до камеры ничого, бо тут шпана, злодияки… вы и не помитыте, як вкрадуть… Ось квитанця, бачьте все загаш салы… Розпишиться… И знаете шо, не берите вы ту квитанцию, бо чи сами загубите, чи ктось украде, шоб покурыты… Я положу у ваш чемойданчик. Ось дивиться - при ваших очав поклав. Вы тильки памятайте - сегодни девяте липня, июль, значит… и камера ваша буде сто первая, не забудьте… Як будете выходыть, скажите число, мисяць, камеру, и вам оддадуть…
(Когда два месяца спустя меня увозили из брестской тюрьмы, я тщетно просил, требовал свой "чемойданчик". Сначала меня выслушивали, обещали пошукать… скоро, скоро найдуть, а потом раздраженно отчитывали:
- А чего ж вы квитанцию не взяли? Тут же больше тысячи людей, как же вы, вроде образованный, можно сказать, такого не понимаете? А кто ж теперь вам обязанный верить за тот ваш чемодан, если нет документа?
Когда уже выводили на двор строить этап и я продолжал требовать начальника, хмурый захлопотанный дежурный по тюрьме сунул мне листок бумажки и карандаш: напишете заявление - точно когда, какого числа, какой из себя был, кто принимал. Найдем - пошлем за вами в лагерь… Нам ваше барахло не нужно, чтоб место занимало.
В заявлении я умолял разыскать хотя бы только печатку с бюстом великого поэта Шиллера и листки с моими записями в прозе и стихах, отказывался от вещей, от самого чемодана. Разумеется, я ничего не получил.)
Карантинная камера, просторная, квадратная, с двумя большими окнами, была совершенно пустой, только в углу у двери стояла ржавая железная бочка. Нас было сто шесть человек - многие были с мешками или просто с ворохами барахла, завернутыми в шинели, плащ-палатки. Мы с Кириллом и еще несколько новых дорожных приятелей заняли угол у одного окна прямо напротив двери, у другого расположились воры. В углах было относительно просторно. Все остальные не столько лежали, сколько сидели на мешках, крючились на полу, наваливались друг на друга. Утром, проснувшись, я увидел, что мои ноги лежат поперек чьих-то ног, у Кирилла, спавшего ничком, на спине храпел кудрявый, лобастый парень.
На поверку строились в три колонны, в каждой по три шеренги - две колонны по стенам, одна посередине.
Оправляться не выпустили:
- Вы - карантинная камера, ходите в парашу. Как полна будет - вынесете.
Дежурный приказал: выбирайте старосту, он будет раздавать харчи и хай назначает, кому носить парашу. В нашем углу стали кричать: "Майора старостой!" Воры поддержали.
Дежурный спросил меня: "В какой армии майор?… Ага, Красной. Ну тогда командуйте, чтоб порядок был".
Через час после подъема принесли баланду - серое пойло с очень редкими крупинками затхлой перловки, пахнущее грязной рогожей.
Неглубокие деревянные миски передавали из дверей:
- Гэту налево, дальше давай, гэту направо… Давай, давай, не боись, всем фатит… - Ложек не полагалось. - Так хлебайте. Тут гущи не богато.
Наш угол и воры отказались от своих порций. У нас еще оставались хлеб и сухари.
Тюремного хлеба в то утро не дали. Раздатчики баланды сказали:
- Нема хлеба в тюрьме уже третий день. А на вас и не выписано. Говорят, завтра будет.
Оба окна были разбиты, ни стеклышка. Со двора слышались крики, сначала одиночные, потом хором.
- Хле-е-ба… хле-е-ба!..
И в ответ крики:
- Сойди с окна… Стрелять буду… Сойди с окна… Стреляю… Тебе говорят, сойди… твою Христа Бога мать…
Хлопнул одиночный автоматный выстрел, подальше - второй.
Один из воров полез на окно.
- Попка на вышке закрутился, как заводной… Давай хле-е-ба, суки!..
Снаружи яростный мальчишеский голос:
- Сойди с окна… Сойди, говорю… Всю камеру в карцер… Стрелять буду…
- А ну стрельни, хреносос… твою душу, твой рот, кровавые глазки…
Выстрел. Удар в стену. Шуршанье крошащейся осыпи. Крикун скатился с окна.
- Пугает, сука. Но малолетка - сопли до пупа… может и гробануть с перепуга…
По камере испуганное гудение… Я вспоминаю, что выбран старостой.
- Никому не лазить на окна… Если и не убьет, могут всю камеру наказать. Переведут на карцерный паек. Вы же слышали, что хлеба и так нет. А когда привезут, им только выгодно будет нам карцерные пайки давать.
- Правильно! Правильно! Тоже дуроломы лезут, своей головы не жалко, через них всем страдать.
- Спокойствие, граждане, братцы, мужички, вояки, фраера и прочие крестьяне и рабочие…
Сашок развалился в углу на подстилке и выкрикивает пронзительно, подавляя общий шум: