Московские праздные дни: Метафизический путеводитель по столице и ее календарю - Андрей Балдин 15 стр.


Здесь, как и в Европе, все счет и цифры. Здесь делят время на много единиц, здесь нет единственности . Такой формуле Толстой не верит, как не верит собственно Москва.

Толстой предваряет Наташин бал в Петербурге одним словом, оно тут, как пароль: revellon . (Почему-то в моем издании это переведено как сочельник ; неверно - это именно Новый год - по европейскому, новому счету времени, в ночь с 31 декабря на 1 января.) Буквальный перевод слова: повторно входящий . Первый раз праздник приходит к европейцу в Рождество, 25 декабря. На Новый год он входит к нему снова, и это уже малый праздник, скромный, семейный, который случается только по поводу смены чисел в календаре, не по поводу чуда.

Чудо возможно на Николу, когда выдумывается роман длиной в одну секунду, или в Рождество - чудо слияния со временем . В Петербурге (для Толстого) такие чудеса невозможны: тут только смена чисел, механика, расчет и сверкающая ложным светом поверхность праздника.

Толстой вообще не любил Петербурга; тем более царя Петра. После "Войны и мира" он начал о нем большой роман, но скоро бросил: сам процесс творчества у Толстого не мог начаться без внутренней санкции, без установки на чудо. Как же можно было признать чудо в Петре, когда он весь был анти-чудо? Петр совершил великий грех: он расчленил, сосчитал Москву, вообразил, что может что-то существовать важнее и выше Москвы. Он изменил ее рождественской (царской) единственности.

*

Это важная тема. Москва и Петербург подходят к новогодним праздникам очень поразному; они всерьез двоят метафизическое русское целое.

Нужно понять, что такое это целое . Вот главный Рождественский вопрос: что такое это "многажды единство", это (хотя бы на мгновение) слияние с временем, когда оно в нас, когда мы и есть время? Москве известно это мы , но вдруг является долговязый Петр, человек-единица - и дробит московское мы . Разрушает ее чудесную единственность, расфокусирует ее - и в итоге крадет Рождество, крадет время. (Один из самых распространенных сюжетов всего христианского мира: похищение Рождества.) Царь выносит путеводную звезду вон: в Москве начинается беспутство времени, безвременье.

Кстати, это один из любимых приемов Грозного, первого русского царя, то и дело выносящего "Я" из Москвы, напускающего на нее безвременье. Но тот как будто играл, забирал время на время, а этот-то увел навсегда. Завязывается драма, которая, начиная с XVIII века, окрашивает всю новую историю России: перетягивание столичности, единственности между Петербургом и Москвой. Это рождественское представление , оно и началось под новый 1700-й год (см. ниже). Суть его - в схватке за власть над временем, в соревновании за право вести счет времени.

Где совершается чудо начала бытия, в центре московской сферы или в пересечении питерских идеальных осей? Ирония судьбы в том, что нам это неизвестно. Начало нового русского времени есть начало большого московско-питерского спора. Москва убеждена, что Петр есть похититель Рождества - он проглотил звезду; он не царь, а крокодил. Он осмелился выдумать новое начало времени: неслыханная дерзость для Москвы. Еще он рассчитал его на немецкий манер! Нельзя, невозможно рассчитать начало . Преступно дробить его, рассыпать целое на единицы, мертвить время счетом. Питер заявляет в ответ право человеко-единицы затворять, заводить свое врем я. Новогодний русский спор полон огня, искр, содержания самого глубокого: но оттого наш праздник делается вдвое более праздничен, увеличен, умножен.

Феоктистов и фейерверк

В России Новогодняя революция совершилась 15 декабря 1699 года. С началом нового XVIII столетия вся страна переместилась во времени, "переехала" в Европу. (Результат - трещина, раздвоение бытия, колеблющее страну по сей день.) При этом в одном новогоднем начинании Петр оказался необыкновенно успешен: в организации новогодних огненных действ. Его фейерверки и апофеозы сразу заворожили россиян. (Он предложил им и лютерову елку; они приняли ее не сразу.) Важнее были рассыпающиеся огни, звезды, ожившие в небесах, лучистые картины и фонтаны (света); это чудо было воспринято сразу, на него все были согласны. Именно иллюминации, небесные химеры увлекли Россию в Новое время; это было путешествие неземное. Немецкие кафтаны Петра, "питие" табаку и голые подбородки были куда менее успешны.

Можно ли было увлечь Россию одной только елкой, тем более регулярным (статическим, развешанным по ветвям) устройством мира? Нет, это годно только для немцев.

Нам нужно чудо, свободный полет вне вериг пространства, нужен вакуум, годный для освоения одною лишь мечтой, далекой от всякой почвы. Там праздник.

Затеяв иллюминации (игры со звездой) в рождественские дни, Петр угадал суть новогоднего праздника. Рождественская звезда 1700 года стала архимедовой точкой, с помощью которой он перевернул Россию.

Главным героем его маскарада становилась сама долгожданная Иисусова звезда. На глазах у завороженных зрителей она умножалась в числе , вспыхивала и стреляла, витала змейкой и скакала кувырком, оборачивалась пчелкой, жаворонком (турбильоном), хлопала и с шелестом оседала невесомою волной.

Так и должен вести себя мир высший, на мгновение (праздника) отворяющийся над землей.

Мастера-фейерверкеры Петра Великого выступали, точно титаны во плоти. Стоя как будто не под небесами, а над ними, они украшали облака золотыми штрихами, иглоокими шарами, пальмами, капризами и каскадами, цифрами и венценосными буквами.

Просветители, Прометеи, закопченные, точно мавры, Михаилы-архангелы.

Одним из первых нумеров петровской огнедельной команды был Иван Феоктистов, человек-легенда, герой исполинского роста, наружности неприрученного зверя и нрава такого же. Гипнотический взгляд его сиял не хуже фугаса или саксонского солнца, устраивать каковые он был великий мастер. Именно он, Феоктистов, выходил с зажженной плошкой на голове и стреляющими коленями и локтями к осиянным множеством фонарей вратам Меньшикова дворца и запускал в небо первые ракеты и шлаги. Именно он начинал праздник, открывал (в отверстии первой звезды ) Новый свет. Именно он вращал искристым факелом на веревке, зажигая по кругу новые фитили, подбрасывающие в небо громозвездные фонтаны огня. Он же по окончании апофеоза на сверкающей и лязгающей колеснице объезжал пропахшее порохом ристалище, останавливая излияние праздной плазмы. В глазах публики он был сверхчеловеком, небожителем, отчасти огненного, отчасти медного состава; говоря нынешним языком, он был истинный стармейкер , запускающий звезды в небеса и одновременно творящий звезду из самого себя.

Он был олицетворением праздника.

Десять лет Феоктистов разукрашивал небо над северной столицей, после чего был отправлен в Москву для приобщения оной к (поднебесному) просвещению.

Уже было сказано, что Москва противилась новогодним новшествам Петра.

Тут для Феоктистова сотоварищи был уже не Петербург, где подвижки в земле (плывущая бездна, болото) и в небесах (то же болото, воздушное) и само нулевое состояние города и мира располагали к неземному черчению. Нет, в Москве всякий пятьсот лет лежащий в одном и том же месте камень протестовал противу эфемерных нововведений.

В Москве команда огнеделов быстро распалась. Герои устраивали поодиночке малые праздники по частным углам и покоям. Разве что "зажигание" иллюминированных триумфальных ворот время от времени их собирало. Понемногу они успокоились, остепенились ("огни" их рассыпались, погасли, осели плавною волной).

Феоктистов же был слишком ярок, чтобы так просто сдаться. Демонстративно и регулярно, фасадом непременно в улицу, а ею была Остоженка, он освещал свое пристанище, уставляя его чашками с горящим маслом и прочими из бочек и труб штуками и шутихами, чем пугал соседей до полусмерти. Впрочем, следует отметить, что с годами он их более смешил, нежели пугал. Да, питерский Прометей, человек-самострел Феоктистов смешил москвичей. К концу жизни он стал почти шутом; от часто зажигания на голове огня он сделался к тридцати годам абсолютно лыс, к тому же оглох от марсова грома, и только глаза его по-прежнему сверкали из-под асбестовых бровей. Раскоряченные колени и локти сделали его походку скаканием журавля по болоту. Мальчишки метали ему вслед снежки и скверные слова, старухи плевали за спиной и прочая и все только того и ждали, когда нечистый заберет к себе проклятого огнедея вместе с заминированным его жилищем.

Реформатор часто выглядит шутом; новое сплошь и рядом является у нас через смех (чаще сквозь слезы), а лучше бы через праздник. Те же Петровские реформы, сверкнув кометой в мглистом небе, явились в шутовской (святочной) маске и по большей части угасли, остались в тлеющем состоянии в ожидании лучших времен. Но в конце концов все же утвердились в нашей почве и дали основание новой городской культуре. Ее начало было празднично.

На границе наплывающего с запада пространства и громоздящейся с востока безмолвной волны земли образовалась смеющаяся накипь, пена городов российских.

*

25 декабря 1730 года в Москве зажглись первые уличные фонари.

*

Зажглись новые люди, новые русские "Я", хотя для некоторых из них это обернулось самосожиганием, трагедией, гибелью, не всегда геройской. Увы, Феоктистов и в самом деле сгорел, как желали того москвичи. Нет, в доме его не случилось пожара, но огонь иного рода растекся у него по жилам: огненная вода, змеево зелье охватило организм поджигателя. Он спился и умер во времена Анны Иоанновны.

Так встретилась земля с небесами: их соединила звезда в человеческом обличье . Феоктистов сверкнул и угас, но даже в падении своем обозначил нечто значительное: обнаружил двуединую природу (пьющего свет) русского человека.

1 января православная церковь вспоминает Илью Муромца; для нее это чудотворец Печерский. Илья скончался около 1188 года, монахом; похоронен в Ближних пещерах Киева. В этот же день отмечается память мученика Вонифатия . На Руси он считался целителем от пьянства. (После бурной новогодней ночи одно воспоминание о Вонифатии может оказаться спасительно.) Почему-то вместе Илья Муромец и Вонифатий напоминают мне об Иване Феоктистове.

Он весь уложился в первое мгновение Рождества.

Вскоре после его смерти, 2 января 1736 года в Петербурге в Академии наук состоялось заседание, на котором было решено учредить особую (новогоднюю) церемонию начала времени . Неким огненным знаком, подаваемым в точно отведенный момент, было предложено отмечать начало суток. Но что такое сутки? Для кого сверкать каждую полночь? Скоро знак решено было подавать шумом - выстрелом - и в полдень.

Так родилась петербургская традиция полуденного выстрела пушки со стены Петропавловской крепости. (Установилась окончательно сто лет спустя.) Петербург родится мгновенно; он верует в идеальное, разом оформленное устройство мира. Выстрел: вспыхнул огонь и осветил на секунду гравюру, на которой расчерчен по линейке неизменно-совершенный Питер. Его извлекает из небытия одиночный (единственный) выстрел пушки.

И тот же выстрел отделяет, отрывает его от Москвы.

Два Петра

Что такое это русское двоение?

Сам Петр двоится, Петр-один, Царь-Единица. По идее, он единствен. Но есть и другой Петр, или то, что в нем видит Москва, - это сущий Царь Наоборот. Для Москвы он Антихрист, "человекоед", насмешник самый жестокий.

Назначение им январского Нового года показалось москвичам выходкой нечистого. Это потом пошли фейерверки и Феоктистов гипноз. А сначала было просто воровство (времени). Вот он, главный рождественский вопрос.

Петр не просто переменил календарь, он "восемь лет у Бога украл". Новое столетие началось для Москвы по византийскому календарю в 7200 году (по нашему в 1692-м).

Стало быть, прошло восемь законных лет нового века. И вдруг их нет.

Тогда уж нужно считать по-другому, отнимать от семи тысяч двухсот "правильных" лет эти 1692 "немецких" года. Не восемь, а пять тысяч пятьсот восемь! Вот сколько лет украл у Бога антицарь, Псевдопетр (мы уже рассказывали о замене настоящего царя на стеклянного человека, в 1698 году в городе Стокгольме, Стекольном ).

Сам Петр Алексеевич только добавлял пищи для ужасных слухов.

Новый год (им же и учрежденный, январский) стал для Петра лучшей сценой для непонятных проказ и шуток, которые раз от разу становились для Москвы все опаснее.

Он и в юности праздновал шумно, однако после поездки в Европу точно сорвался с горы. Рождество 7207 (1699) года первое напугало Москву всерьез. На восьмидесяти санях веселая компания во главе с царем моталась по городу, буйствуя, вламываясь в дома, требуя от хозяев соучастия в игре и бесконечных угощений.

Одного не в меру тучного сидельца потащили (в Новое время) сквозь ножки стульев; когда он не пролез, с него содрали одежду, облили помоями. Думного дворянина Мясного принялись с помощью мехов надувать через задний проход, отчего он в скором времени умер.

От такого веселья Москва оцепенела. Тот год закончился "шуткой" с календарем, когда в одно мгновение столица переместилась из 7208 года в 1700-й. После этого еще три года Петр Алексеевич в рождественские дни куролесил в Москве, точно в завоеванном городе, отыскивая только поводы для устрашения жителей.

И наконец, произвел фокус окончательный.

Столица России была перенесена в только что основанный им Санкт-Петербург. Как уже было сказано, он отобрал у Москвы рождественскую монополию на единственность (тут не одно ли слово? "монополия" и "единственность").

Раздвоил Россию между временами, пролил в трещину округ Москвы ледяного, равнодушного пространства.

*

Москва была устрашена этим европейским пространством: внешним, счетным, равнодушным, равно-распространяемым в любую сторону. Такое пространство десакрализовало, мертвило Москву, лишая ее в собственных глазах высшего статуса единственности. Оттого для нее Петр был уже не Первый, но "Второй", тот, что не царь, но темная тень от царя. Оттого он и двоил, перефокусировал ее, перебрасывал из святого (византийского) времени в Новое, грешное, вовне - тащил, как через ножки стула.

Становится окончательно ясно, что такое для Москвы Рождество: это праздник единственности, нерасчлененности со временем. Ее рождественское ощущение прямо телесно. Звезда за пазухой, звезда есть наше тело. Время вернулось, оно в нас, мы - время (еще легче это понять лично - христианину, связывающего свет и Христово тело). Любое деление, дня ли, праздника или столицы, делается в Рождество для Москвы недопустимо.

Не оттого ли был так настойчив Петр, провоцируя Москву именно в эти дни немецкой цифрой (новой датой)? Он влек Москву в иное пространство, тащил, как акушер, щипцами, насылал на нее поджигателей Феоктистовых, освещал ее "звездное" тело извне. Сокровению Рождественки он выставлял шутихи и огненную пальбу. Это было жестокое - вполне себе праздничное действие. Титаническое: такое, где титаны бьются с богами. Мифообразующее и мирообразующее, заново сводящее время с пространством.

Новогоднее потрясение русского континуума было таково, что только спустя сто лет после Петра явился сочинитель, у которого достало (воображаемого) пространства для помещения Москвы в Новое время. Правда, для начала ему нужно было самому пережить московскую мистерию, увидеть и услышать Москву изнутри.

Звезда и звук

1824 год, Михайловское, первая зима.

…Когда и сосед от него отказался, и уже никто, кроме полицейского чина, не ходил проверять, на месте ли опальный поэт (затем добавили священника, тот не проходил далее сеней, боялся угара, и в самом деле - печка в доме была нехороша), когда не осталось никого, кроме этих двоих, Пушкин готов был повеситься. Зима с 1824-го года на 1825-й оказалась темной ямой, каких он не видал ранее. Псков запер его, как в затвор. Небо сивое, луна, точно репа. Солнце прокатывалось где-то за елями, так что ни один луч не касался дома, заснеженное озеро уходило на север, в туман и мглу, туда и взглянуть было страшно.

И вдруг этот звук. На третий день по Рождеству к нему приезжает Пущин, и мглу и туман пронизывает одним звуком, словно прокалывает небосвод иголкой. Это - колокольчик. Так, с точки звука, Пушкин начинает свой поворотный 1825 год.

Вспомним эпизод с карикатурой на Тарквиния, договорим цитату из "Нулина": Погода становилась хуже, Казалось, снег идти хотел - Вдруг колокольчик зазвенел.

Этим звуком Пушкин заканчивает 1825 год, собирает его обратно в точку.

Теперь понятно, с чего этот год начинается: с этого же, первого, единичного звука. Год, важнейший, поворотный, оказывается помещен между двумя колокольцами: январским, пущинским, рождественским - и декабрьским, никольским, из "Графа Нулина".

В этом видна та же формула, что со светом: год рождается из точки света, Рождественской звезды и далее растет, умножаясь в числе измерений, пока не достигает летнего максимума, полноты светлого пространства, и затем сжимается обратно в точку, последнюю, гаснущую в созвездии искр в печи (в ноябре-декабре). Для поэта тот же пульс совершается в звуке: из немоты небытия, тишины, из которой только в петлю, вдруг является точка рождественского звука, нежданная, чудесная: колокольчик. Отверз слух, вынул из ушей снежные пробки. Двор, что накануне был меньше колодца, стал шире Красной площади. И со слезами, и речами, и шампанским полилось новое время. Просквозило из точки звона. Задребезжало, прерываясь, на фоне тьмы и мерзлоты. Время, звук, свет. Звезда-колокольчик осияла небеса - как тут о Боге не задуматься?

Все верно (полагаю я), звезда растет - и звук растет, умножаясь в сложности и смысле: так, очень постепенно, по праздникам к Пушкину в тот год приходит новое слово, новый звук, которого прежде он не знал.

Сам Пушкин, по рождению московит, в своей рождественской единственности есть уже точка московского "роста". Он - "Я"

Толстой - тот облако, тот "что-то", тот вся Москва .

Этот - модуль, единица звука.

Назад Дальше