*
Вся новейшая история Лужников есть перманентное оформление этого конфликта измерений. Как будто два берега, высокий и низкий, затеяли между собой войну. Первыми выступили "правобережные", надменные европейцы - архитектор Витберг поместил на высоком берегу проект храма-памятника в честь победы 1812 года. Максимально насыщенное светом здание должно было встать наверху, на самой бровке берега. Каскады ступеней (волны взгляда?), согласно проекту, сбегали с высоты к воде. Храм, поднимаясь над городом, противостоял низко лежащему противоположному "левобережному" фронту. Со всей ясностью, как и положено классицизму, была прочерчена ось: запад - восток.
Однако Витбергов светлейший храм так и не был построен, и даже сам автор был "азиацкою" силой заброшен в Вятку, в ссылку, точно по им же самим начерченной оси.
В том же направлении, хоть и не так далеко, немного не дошед Кремля, передвинулось и место для строительства храма Победы. На новом месте, на Волхонке, он приобрел черты византийские, раздался в размере, налился тяжестью. И, словно это было командой к контрнаступлению, в обратную сторону, на Воробьевы горы покатилась волна "нижней" Москвы.
Она вывалила на плоскость Лужников потроха ярмарки. Левобережная, "азиатская" Москва предъявила высокому берегу широко отверстое расхристанное чрево - его и устыдился Абросимов, которого его собственное чрево слишком ясно давало о себе знать в ту минуту.
Революция 1917 года покатила волну пространства обратно. На Воробьевых горах не появилось ничего нового, зато был задуман очередной выдающийся проект - студента ВХУТЕМАСа Ивана Леонидова: Институт Ленина, (бумажный) памятник эпохи конструктивизма. Институт расходился широко во все стороны подвешенными в воздухе корпусами-координатами. Глобальную идею воплощал на пересечении легких параллелепипедов воздушный шарик-глобус.
В свою очередь, храм Христа Спасителя, оплот "нижнего" берега, был взорван.
Проект Леонидова не был построен. Через некоторое время его место на высоком берегу реки занял комплекс зданий университета. Высоченный, выше всех стоящий из сталинских высоток, насыщенный светом и всеми знаками тяжкого большевицкого ордера. От него пошла вниз очередная, преобразующая пространство, волна.
Нижний берег был покорен: на нем, в самом чреве Лужников был построен стадион, русский "Колизей", спортивный рай, в котором летом среди зелени чертились широченные асфальтовые дорожки, зимою же повсюду расстилался синий звенящий лед.
И еще, если кто помнит станцию прежнюю метро "Ленинские горы", - вся она была словно по изначальной оси летящий ветер, с синими, оглаженными этим самым ветром стенами.
Казалось, история места достигла необходимого завершения, свежий воздух, ясные фигуры пространства до отказа заполнили пейзаж.
Но так не бывает в Москве, где война измерений (это особенно заметно в марте, в равноденствие - шаткое, птичье время) не кончается никогда.
Храм Победы, взорванный большевиками, в 1990-е годы был восстановлен, и в который раз московский маятник качнулся: московская "Азия" двинулась с востока на запад.
Ярмарка (торжище, позор г-на Абросимова) вернулась на свое место. Лужники "залило" по колено. Некоторое время на фоне античных кулис стадиона можно было наблюдать сцены из завоевания Рима гуннами. Сам стадион накрыли козырьком, отчего он потерял свои строгие формы ("накрылся медным тазом" - городской фольклор).
Прежняя станция метро была разбомблена; теперь на ее месте другая, не менее просторная, но все же - или так кажется старожилу? - движение пространства в ней уже не то. Она статична.
Мало этого. Пестрая волна торгового нижнего берега перехлестнула реку, и теперь уже на самой высоте Воробьевых гор красуется ее авангард. Через всю смотровую площадку выстроился фронт мелких лотков. Матрешки, антиквариат, золоченые статуэтки, сусальные виды Москвы. Между ними на шестах, точно скальпы, - связки предназначенных иноземцам шапок-ушанок.
- Стыдно, ох, как стыдно, господа! - шепчу я, проходя мимо, загораживая от ветра рот рукавичкою.
Ничего не меняется в Москве. Маятник истории над ней все качается. Она все та же обширная арена столкновения Европы и Азии, двух не сходящихся пространств (то, что снизу, не пространство, но плоскость), которые по весне как будто обнажают свои обоюдоострые измерения и сходятся в великой - Великопостной - схватке.
Московская сфера (времени) в марте разъята на тревожные составляющие.
*
Что же наш Абросимов? Окончание его истории носит характер дидактический. Ничего удивительного, если свой рассказ, согласно записи Баранова, он готовил в назидание внуку. Юный путешественник, вернувшись домой из перевернувшей его душу экскурсии, предпринял следующее. Не раздеваясь с дороги и пройдя прямо в погреб, он отыскал на леднике кусок копченого мяса. После нескольких минут душевных мук завернул его в хрустящий, истекающий желтым соком лист квашеной капусты, еще некоторое время помедлил, повертел ароматное сооружение перед носом, словно примериваясь, с какой стороны вцепиться в него зубами, затем вышел на улицу и выкинул бутерброд за забор.
По крайней мере, соседская собака была рада такому финалу.
*
Таково никому не известное, почти анонимное свидетельство о великой схватке, каждую весну сотрясающей Москву. Она происходит у нас в душе: луч, проникший небеса в пасмурные дни Сретения, разъял ее пополам. Нарисовались две разные Москвы и между ними пропасть: не просто города зимний и весенний, языческий и христианский, европейский и азиатский, но больший и меньший, верхний и нижний, разлегшийся, словно по дну - две Москвы, показательно разно устроенные.
Что же два наших великих интуита, два сочинителя всяк своей Москвы - как Пушкин и Толстой отметили на своих "чертежах" этот шаткий сезон, великопостную борьбу измерений (московского разума)?
Отметили со всей ясностью: оба отреагировали принципиально и ярко, доказав в очередной раз, что они со столицей одно целое; при этом каждый нашел для выражения ее, Москвы, нервного весеннего состояния свой особенный прием.
Месторождение Александра Пушкина
…1825 год. Март, природа взбалтывает чернила. Под тонкой снежной кромкой кипит грязь.
Пушкин начинает "Годунова".
На бумаге тают окончания строк, стихи развозит в прозу.
Первые же перебои ритма показательны: Отрепьев бежит из Москвы - короткая строка разворачивается дорогой, прозой; далее корчма на литовской границе - через нее опять течет проза. Переходы эти неслучайны, все это бегство от рифмы - это его же, Пушкина бегство из затвора (размера) в белое поле.
Но вдруг опять столица: подмораживает, поэтический текст удержан, схвачен ритмом, страничным льдом.
Сначала кажется, что это только форма освоения опыта Шекспира. Несомненно, у него Пушкин еще зимой высмотрел этот прием, перемену стихов на прозу. Но, если присмотреться, здесь есть свое собственное "изобретение". Вот именно это: в Москву - в рифму, под лед (строгой формы), в "зиму", в центр сжатия, где прозу прессует в стихи. И обратно, из Москвы - в прозу, в "весну", вольное поле текста.
Не все так точно, есть сцены, написанные в ином ключе, но этот прием просматривается как основной.
Так пульс Москвы угадан, так она дышит, воюя сама с собой. Пушкин и пишет о войне Москвы с Москвой. Это та самая "мартовская" схватка ее измерений, когда московская Европа воюет с московскою же Азией: бесконечный, неизбывный конфликт. У Пушкина он олицетворен показательно просто: Лжедмитрий против Годунова - два "электрических" полюса, разделенные рекой, пускают друг на друга искры. Их встречные волны накатываются друг на друга, но не могут всерьез столкнуться, - проходят одна сквозь другую - так не совпадают между собой две Москвы. Их порожнее взаимопроникновение порождает один только хаос - Смуту.
Но сколько страсти в этом странном поединке! В безмерной пустоте герои бьются, не наблюдая один другого; поражают фантомы оппонента и этим одним изводят друг друга насмерть. Столицу корчит от их беспространственного боя; к концу спектакля она рассыпается в пыль, в народ безмолвствует.
Два московских начала, два магнитных полюса Москвы, западный и восточный, Пушкин запускает в действие на равноденствие - вовремя. Его прием (стихи против прозы) удивительно адекватен ситуации, он применен в марте, точно по сезону.
Тут история сходится с географией, а заодно и с личной биографией сочинителя; Пушкин сам на границе с Европой, туда, через литовскую границу , он сейчас готов бежать. Положение Пскова, как будто одним названием защелкивающего себя на засов, на самом деле не столь и замкнуто. Оно по-своему шатко. Псков на границе, отсюда рукой подать до Польши и за ней Европы.
Пушкин находит у себя аневризму, расширение вен на ногах, которое, по его убеждению, грозит ему смертью. На деле это болезнь от недвижения, застоя ног у путешественника. Он пишет бумагу властям, просится на лечение в Дерпт (Тарту), его, разумеется, не пускают. Он заперт, повсюду выставлены рогатки и препоны, не дающие ему пройти на вольный воздух, в Европу. Как же ему не понять Отрепьева, бегущего туда же?
Но фокус в том, что и тот и другой, Отрепьев и Пушкин, в итоге стремятся в Москву, в центр русского тяготения, где проза собирается рифмой, где речь и самая физиономия горожан округла, где время не бежит, но уложено сферой.
Роман – календарь
Равноденствие
Толстой ощутимо страдает от весенней схватки измерений. Он сам и есть Москва, почти телесно: шаткое равновесие дня и ночи разнимает его на части.
Найти точку равноденствия в его романе-календаре несложно.
Это середина марта 1806 года. В этом месте сюжет романа как будто распадается; это точка катастрофы, после которой судьбы всех героев как одна идут под откос.
На приеме в Английском клубе, где чествуют Багратиона, Пьер вызывает на дуэль Долохова, тяжело ранит его, после чего порывает с женой, которая была виновницей дуэли, после чего оправляется безо всякой цели в Петербург, почти в никуда, и только уже в дороге, в состоянии душевного хаоса встречает масона Баздеева. С этого момента ему является слабая надежда на спасение, на построение нового мира. Этот разрушен.
Тут нужно вспомнить в очередной раз, что весь роман "Война и мир" есть только вспышка воспоминаний Пьера, мгновенная, ослепительная, полная, явившаяся ему в самый канун Николы (см. главу четвертую, Никольщина ) 5 декабря 1820 года.
Пьер вспоминает прием в Английском клубе в марте 1806 года, в равноденствие, вспоминает как катастрофу, за которой следует потеря памяти. По одному этому можно судить, что такое для Толстого эти дни, каковы для него размеры и сила хаоса, сходящего ранней весной на Москву. Это фатальный перелом в самой структуре времени, трещина в сокровенном "чертеже" Москвы.
Несчастье сопровождает всех его героев, кто участвовал в этих событиях, кто только вступил на эту шаткую точку календаря.
Событие в Английском клубе только половина весенней катастрофы. Другая половина совершается в Лысых горах. 19 марта того же года маленькая княгиня Болконская, наконец, разрешается от бремени и во время родов умирает. В ту самую минуту , когда она умирает, в Лысые горы возвращается ее муж, Андрей. Это неправдоподобное совпадение оправдывается тем, что так вспоминает Пьер. В его романе-воспоминании дни равноденствия так несчастны, что стягивают на себя все беды и нестроения героев, где бы они ни были.
Это еще одно свидетельство неблагополучия момента, обрыва всех связей и структур, что до того удерживали мир в равновесии.
Равновесие равноденствия ненадежно: Москва у Толстого вся в эти дни пошатнулась.
Эти роковые роды в Лысых горах сами по себе хронологически изумительны.
Как-то раз я взялся считать, сколько времени носила ребенка несчастная княгиня; что-то в сроках ее беременности мне показалось странным. Давайте вспомним: она появляется в первой же сцене романа, на вечере у Анны Шерер, с уже заметно округлившимся животом, ходит утицей . Стало быть, к этому моменту она носит ребенка не менее пяти месяцев, а то и более. Рожать ей, соответственно, через тричетыре месяца. Первая сцена романа - 5 июля: значит, роды предстоят примерно в октябре. В конце сентября мы видим княгиню в Лысых горах: она так тяжела, что едва способна выйти из кареты. Но действие идет, а княгиня все носит сына, только округляется все более. В декабре она все еще на сносях, хотя заметно подурнела и черты ее как будто остановились. Еще бы, если она переносила уже два месяца. И вот она рожает - 19 марта! Это уже год с лишним, это вне законов природы, анахронизм и нечто противоестественное.
Опять-таки, все можно списать на память Пьера. Но в том-то и дело, что память Пьера (и с ним воображение Толстого, человека Москвы ) настроена так странно, что стягивает все беды в одну точку, как в черную дыру, - в трещину календаря, в 19 марта. Туда, где расходятся члены и суставы Москвы, ее конфликтные измерения.
При этом, - вот еще важный акцент, особенно у ведуна Толстого, чуткого к поведению воды, - накануне родов княгини в Лысых горах внезапно меняется погода.
Вдруг в середине марта возвращается зима; злая, с полным зарядом снега, которым заваливает в одно мгновение всю округу. Так бывает , - пишет Толстой. Еще бы! У него в романе и не такое бывает.
Вода бунтует, меняя состояния, мутит Москву (тут можно вспомнить Пушкина с его переменой стихов на прозу, в Москву и из Москвы, его драматический пульс текста в "Борисе Годунове"). Здесь тот же пульс и перемены, и эти перемены прямо указывают, - указывает Толстой - что эти пертурбации происходят в дни равноденствие. Ему нужен для описания тотальной катастрофы (Пьера) именно такой фон: двоящийся, разрушительный, свидетельствующий о столкновении конфликтных миров (сезонов, "чертежей" воды) в Москве. Фон равноденствия, опасного шатания Москвы.
И это еще не все. Спустя четыре года следует встреча на балу князя Андрея и Наташи, скоро перешедшая в ухаживания и предложение руки и сердца. (Для Пьера воспоминающего это самый болезненный сюжет.) Князь Андрей ездит женихом в дом Ростовых, наводя на домашних ужас, значения которого они не понимают. Он ездит к ним на Великий пост . Внезапно пропадает, затем возвращается (был у отца, спрашивал благословения, тот почти отказывает, откладывает свадьбу на год). Андрей едет к невесте и сообщает ей это жестокое решение.
- Целый год ! - ахает Наташа, - я умру в этот год.
Он уезжает на два года!
Это еще один фантастический анахронизм в романе Толстого, которого мы не замечаем, потому что веруем в этот роман, как во вторую Библию. (Первой этот сбой величиной в год отметила внимательная американка, спустя сто лет после публикации романа.) Князь Андрей сватается и уезжает весной 1810 года, приезжает вскоре неудавшегося "сретенского" похищения в Великий пост 1812 года, накануне войны. Его не было два года. Еще бы не сорвалась Наташа в это Сретение, не оступилась в провал времен!
Возвращение Андрея ужасно, ссоры и разрывы зияют острыми краями, как если бы страницы книги резали ножом, - все правильно, потому что на дворе опять Великий пост, опять равноденствие.
Князь Андрей вернулся из Европы, он холоден, как ледяной куб (пространства), Наташа-Москва раздавлена, она приняла яду и умирает - умирает сам Лев Толстой, это его режут ножи измерений, расчленяющие Москву на части - потому, что пришло равноденствие.
И опять-таки: никто никого не обманывал - просто так все вспомнил Пьер. Так, по роковой точке в середине марта во второй раз ломается, дает трещину его память (не один год, а два). Но пишет-то Толстой. И эти разрывы и раздоры, эти разрушительные страсти, которые проходят разломами по нему самому, по человеку Москве, он помещает в календаре туда, где им самое место: в Великий пост, в точку равноденствия.
*
Кстати, где это место, где Английский клуб, в какой точке Москвы проходит эта трещина? Случай 19 марта 1806 года, когда Пьер вызывает на дуэль Долохова, происходит в точно указанном месте - на Страстном бульваре.
В то время Английский клуб располагался в здании на углу Петровки и Страстного бульвара. После войны 12-го года его заняла общегородская больница. Заметное здание: по его фасаду идут двенадцать колонн, широко и уверенно поставленных. Здание стоит широко и уверенно, и сам бульвар широк и плосок, но если взглянуть на это место сверху, увидеть его на фоне метафизического ландшафта Москвы, то станет видно - бульвар положен "ненадежно".
Он качается на пологой вершине водораздела (не холма). В одну сторону от него довольно круто спускается вниз, к Неглинной, Петровский бульвар, с другой стороны, от Пушкинской площади к Никитским Воротам начинает понемногу спускаться бульвар Тверской. Страстной наверху, на вершине водораздела. Как он ни плосок, ни покоен, а все же он в неустойчивом положении. На фоне общего рисунка московского рельефа он несколько шаток. Вода бежит с него в обе стороны.
Если же сложить все вместе: Великий пост, страстной сезон, Страстной бульвар, шатания и страсти Пьера и еще эту зыбкую, готовую в любую сторону склониться поверхность водораздела, то мы получим опасный, роковой шарнир всего московского подвижного пространства.
И тут человек Москва не ошибся - как он мог ошибиться, когда в нем самом помещается этот ненадежный шарнир? И вот он ломается, этот несчастный шарнир, и с ним вместе пополам разваливается весь толстовский роман-календарь - 19 марта 1806 года. Точно по месту и по времени, по сезону.
*
Так отмечают весеннее равноденствие в Москве два ее лучших сочинителя. В чемто их рисунки схожи. Оба улавливают мартовское широкое движение, драму московских масс, но пишут ее по-разному.
У Пушкина кинетика момента созидательна: ото дня в день с самого Рождества он "растет", и в этот весенний ключевой момент начинает как будто расправлять плечи, принимается всерьез сочинять Москву. У Толстого, напротив, равноденствие разрушительно; в этом месте он бросает сочинение, оставляет (вместе с Пьером) Москву, роман и судьбы его героев распадаются, валятся, стекают вниз с высоты Страстного бульвара.
Оба свидетельства в высшей степени характерны: зима уходит, Москва пришла в движение - вся она в конфликте, борьбе ментальных измерений.
*
Где положен конец этой схватке? На Благовещение.