Московские праздные дни: Метафизический путеводитель по столице и ее календарю - Андрей Балдин 40 стр.


Перемена времени

Толстой не мог пропустить такое совпадение, исследуя Бородинское событие, перефокусируя его заново. Именно календарный аспект его деяния, опыт переоформления русской истории интересует нас прежде всего. В нем делается видно целое Москвы и ее цель в понимании Толстого.

Целое и цель Москвы - в идеальном помещении самое себя в пространство времени (памяти).

Толстой обустраивает это помещение памяти заново. Начальный момент метаморфозы - Бородинское сражение. С него начинаются перемены в "рисунке времени", который заново наводит Толстой.

В этом рисовании истории заново важны все детали, военные и невоенные, соображения общие и частные; в этом пересочинении времени задействованы все толстовские "сухие" расчеты и "многоводные" интуиции. На пространстве его (именно его, Толстого) Бородинской панорамы сталкиваются реальные и вымышленные герои и с ними вместе светлые силы и темные протохристианские духи.

Все сходится в его сфере, не имеющей размеров . Оттого толстовское сочинение о Бородине выходит вселенским, захватывающим, в высшей степени убедительным и, вместе с тем, в изложении такого "наблюдателя", как Пьер Безухов, - невообразимо, фантастически нелепым (и оттого еще более убедительным).

Это удивительное описание сражения начинается за три дня до его начала, и как? - за пасьянсом. Пьер у себя в доме, в Москве раскладывает пасьянс, из которого выходит, что ему нужно идти участвовать в сражении.

Мог ли я пропустить такое начало рассказа? оно по настоящему праздно , то есть - свободно от всякого предвзятого мнения. Такое начало помещает сначала Пьера, а за тем каждого из нас в то нулевое состояние, в то мгновение между расчетом и игрой, через которое только и стоит всерьез заглядывать в другое время, тем более туда, где ноль времени, нет истории, нет преград для сочинения.

Итак, пасьянс, который, в свою очередь, есть гадание о судьбе и времени, указывает Пьеру ехать в Бородино. Об этом он тут же забывает и в состоянии странной растерянности и броунова движения души отправляется по Москве, в которой самой начались уже хаос и путаница.

Он наблюдает казнь повара-француза на Болотной площади и сам всей душой точно погружается в болото ; идет дальше и вдруг посреди улицы - нет, на мосту, по-над водой - спохватывается, вспоминает о пасьянсе и почти бежит навстречу Наполеону, в Бородино. Далее уже указанное: изумление офицеров и солдат при виде невозможной фигуры Пьера на подступах к полю боя. Его тут нет вовсе. Пьер - фантом, болотный дух, влекомый рекою (времени).

Далее - противу волхва - являются "арифметические" выкладки: пространное описание диспозиции сражения, весьма убедительное, к которому приложена даже схема (единственная в романе), из чего делается вывод, что никакие схемы и диспозиции в сражении не действенны, а действенно только то, что внутри нас. Дух и готовность умереть.

Это не одного Пьера, и не одного Толстого путешествие и выводы. Так всякий читатель книги отправляется в отправной пункт (новой московской) истории - неважно, из какого года, из-за какого стола, на котором открыта книга или разложены карты пасьянса. Каждый из нас отправляется по коридору времени туда, где не действенны никакие схемы и расчеты, а действен только дух и готовность умереть.

Сражение совершается внутри нас: оно между верхом и низом нашей души, тем ее русским дном, что безо всякого француза источает страх и хаос, угрожает распадом хрупких скреп разума, которые мы готовы поддержать чем угодно, хотя бы этим раскладыванием карт за пасьянсом.

Дальше рассказ длится все так же, как будто вне войны: рассказ о самом сражении начинается у Толстого с погони за зайцем. Заяц скачет перед кавалькадой всадников, среди которых Пьер: это превращает сцену начала боя в подобие охоты. Почему нет?

Война равна охоте (в сентябре). Охота уже описана - годом ранее, в Отрадном - и так описана, что в нашей памяти складывается некое особое помещение для охоты: это война с лесом, с зайцем и волком.

Дымы от первых выстрелов пушек мешаются с утренним туманом. Туман, вода: не растворив своих сухих красок, Толстой не может приступить к описанию события, только вместе с водой воображение его способно перенестись на пятьдесят лет назад.

И так же: извне, из другого мира продолжается это описание, где автору интереснее не перипетии боя, а коллизия между пороховым дымом и туманом. Огонь и вода: миры столкнулись, совершается алхимия пред-историческая. На его, Толстого, стихию, воплощение живого времени, самой жизни, на воду нападает огонь - опаснейшая из стихий.

Таково для него начало сражения: огонь напал на воду.

Один порядок бытия нашел на другой; внешний счет времени на внутренний, московский. Европа прямым фронтом надвинулась на Россию, и это только внешне ряды солдат, идущие столь ровно, что Багратион кричит им "Браво!". На деле это наступление другого порядка бытия, другого времени, другого календаря.

Тот мир - огонь, война. Наш мир - вода, мир.

Мысль о столкновении стихий, о войне миров оформится окончательно, когда в самый разгар боя Толстой попытается приблизиться к эпицентру сражения, схватке за Багратионовы флеши, - и сразу отшатнется, увидев область огня. Толстой не описывает того, что творится в огне, и даже Пьеру не позволяет взглянуть в огонь.

Там иное; по линии огня наш мир оборван.

*

Вот зачем были нужны диспозиция и схема: граница миров и времен проведена по вертикали, по меридиану (меридиан всегда чертит границу времен, линию перемены дат, часовых поясов, границу разно верующих миров). Меридиан Бородинского поля разделяет армию Наполеона и левый фланг русских. По этой линии идет лобовое столкновение войск.

От начала сражения и первых залпов пушек, сначала удаленных и затем приблизившихся вплотную, до двух часов дня, все нарастая, идет эта схватка по прямой . Точно земля, как бумага, отрезана ножом и сверху донизу подожжена по линии - по прямой идет сражение: расстреливая друг друга издали и в упор, сходясь в слепой рукопашной, тысячные массы войск качаются на линии огня. Отступить немыслимо, невозможно: геометрия сражения такова, что позади не Москва, но как будто пропасть, обрыв времен. И цепляясь за этот обрыв, несколько часов, словно антимиры, два войска в слепой схватке уничтожают друг друга. Квадраты полков расползаются в хаос, растворяются в огне. Наконец это взаимоистребление фокусируется в точке, на Курганной высоте: теперь не по линии, но в точке, теряя число измерений, сходятся кольца боя.

Мир исчез, время почти уничтожено; в этот момент здесь "появляется" Пьер.

Толстому нетрудно описать сцены на Курганной батарее. Он сам артиллерист; ему знакомо это странное удаление, когда наблюдатель как будто в центре события, и одновременно отнесен от него на расстояние выстрела.

На самом деле наблюдатель расположен гораздо дальше: Пьер в 1820 году, Толстой в 1867, мы с вами в другом веке. Но вот на батарее "является" Пьер, и все как будто переворачивается вверх дном. Самый нелепый из всех возможных, "нулевой" персонаж попадает в эпицентр события, ноль времени, и внезапно оказывается здесь уместен.

На Курганной батарее мы все нелепы.

Но именно поэтому мы сию секунду там , и ясно переданное Толстым ощущение нелепости происходящего только подтверждает наше невероятное присутствие на батарее.

Вся эта мешанина странностей и невозможностей, просыпанных арифметической дробью, положенной поверх метафизической картины взаимоотторжения стихий, - весь этот хаос, который по мере развертывания боя только нарастает, сообщает нам все больше уверенности, что мы там . Не за книгой, не за картами, не здесь, но там.

Мы оказываемся в центре хаоса, хотя по определению у него не может быть центра.

Нет, он есть: каждый из нас центр этого хаоса, потому что он в нас. И вот он достигает предела в тот момент, когда картина происходящего на поле боя совпадает с нашим внутренним ощущением распада ввиду этой схватки стихий, лобового столкновения миров, всей этой тотальной, противучеловеческой бойни - в этот момент ткань времени рвется, расходятся шестерни календаря, самое время исчезает, заканчивается история и отменяется жизнь.

М ежвременье (сентября) сходит на русского человека, и этот человек, как разумная комбинация во времени, как дитя календаря, исчезает, отменяется, уступая место игре внеисторических стихий. Он обессмыслен, лишен воли и самого своего "Я".

Так заканчивается первая часть толстовской пьесы о погибели и воскрешении Москвы в сентябре 12-го года. Эта первая часть есть еще история, прежняя история, сохраняющая (постепенно, по мере боя теряющая) связный рисунок.

Время было п ространством - до сражения; затем оно стало плоскостью - диспозицией, картиной расположения войск; затем эта бумажная плоскость сошлась в линию огня, затем эта линия сжалась в точку Курганной батареи, и в этой точке исчез, превратился в ноль, нелепость весь вчерашний мир. Он стал хаосом, минус-пространством, душевною дырой, небытием.

В этот момент (прежняя) Москва исчезает и начинается второй акт мирообразующей толстовской пьесы.

Между войной и миром

Второй акт есть хаотически растянутое мгновение, буква "и" между словами война и мир , за которой открывается бездна межвременья.

В сентябре 1812-го года эта буква, это мгновение, разделяющее состояния мира и войны, внезапно расходится вширь, отворяя в истории пропасть шириной в две недели.

И в эту пропасть валится сама слитная история, с нею логика, составленный из разно верующих частей человек (Пьер Безухов, Лев Толстой) и, как средоточие его понимания времени, слитной истории, логики, этики, как представление об идеальном пространстве и времени, в эту пропасть валится Москва.

Второй акт сентябрьской пьесы Толстого рассказывает о метафизическом (календарном) провале Москвы, победе хаоса, приходе безвременья, смуты и Кумохи, распаде времен и отмене русской истории.

Начало второго акта датируется весьма точно: 2 часа дня 26 августа 1812 года. В этот момент русские войска оказываются сбиты со своих "меридиональных" позиций, они отступают назад - всего на шаг - и точно валятся в яму, в хаос и ничто. Не в лес, а вниз; встают на одном месте и более не двигаются. Наступает пауза, о которой мы стараемся не думать, никак не толковать ее, но только удаляться от нее туда, где ожидается конец сентябрьской пьесы: в Москву, в огонь пожара. Между тем очень важно именно то, что происходит сейчас, начиная с двух часов дня 26 августа.

Начинается распад, сентябрьский пересменок времени. Эта пауза меж двух эпох длится до начала пожара Москвы.

Я подозреваю, что Толстого более всего интересует этот второй акт пьесы, положение между времен , тот кратер, отверстие в ничто , куда он запускает Пьера, - посмотреть, что такое это ничто .

Должно увидеть и понять, как мы проиграли Бородинское сражение. "Наблюдение" Пьера должно объяснить Толстому (а он объяснит нам), почему мы проиграли Бородинское сражение.

Не потому что были сбиты с позиции, отступили - только не побежали, как до того все бежали с поля боя перед Наполеоном. Проиграли, потому что исчезли все наши "Я" и "мы" , и вместо русского войска и самого русского человека явился хаос, отсутствие воли и того духа, который, согласно Толстому, один выигрывает сражения.

*

О том, что происходило на Бородинском поле во второй половине сражения, у нас не говорится почти ничего; все героическое совершилось в первом акте: бой за флеши, за Курганную высоту, которая двадцать шесть раз переходила из рук в руки и подножие которой в несколько слоев было уложено мертвыми телами. Все это была первая часть пьесы, за которой последовала вторая, когда дым от выстрелов застил солнце и уже не было видно, что происходило на поле.

Происходило следующее: русские войска, сбитые с позиций на левом фланге в открытое поле, в подобие леса, которое не могло служить им защитой, в этом положении простояли до темноты, в упор расстреливаемые неприятелем.

В цифрах, которые не хватает сил произнести Толстому, это выглядело так. Общие потери за весь день сражения составили: у французов 30 тысяч человек и более, у русских порядка 60 тысяч человек. При этом в первую половину дня французы наступали и неизбежно несли потери, как считают военные историки, примерно вдвое большие, чем обороняющиеся русские войска. Это значит, в первую половину дня французы потеряли от 20 до 25 тысяч человек, во вторую же, когда не было боя как такового, а был только расстрел одного войска другим, они потеряли оставшиеся пять тысяч.

Русские, в первую половину дня оборонявшиеся, потеряли за это время, согласно тому же счету, вдвое меньше, чем французы: против их 25 тысяч - наших десять.

Это означает, что во вторую половину дня, которую закрывает от нас невольное затмение, "дым памяти", наши войска, стоя в поле и никуда не двигаясь и почти не отвечая неприятелю, потеряли убитыми пятьдесят тысяч человек.

Это не было сражением, не было стойкостью и геройством - это был предел апатии, того русского распада, который нарастал с момента вступления Наполеона в Россию и теперь достиг своего апогея. Результатом этого распада стала чудовищная бойня, осознать которую в полной мере, тем более представить въяве, невозможно. Тем более представить это каким-то художественным образом. Толстой отказывается это сделать, только, распавшись сам на составляющие, пишет хаос и, наконец, смертно утомившись, насылает дым на поле и повторяет слова Наполеона: они хотят еще? Дайте им еще.

Косвенно об этом сообщает смертельное и абсолютно, "севастопольски" нелепое ранение Болконского.

Так совершалось дело во второй половине дня 26 августа: одно войско без особых помех прямой наводкой расстреливало другое - обездвижевшее, словно потерявшее сознание, молча стоящее под бомбами, не ступающее шагу в сторону, не делающего ничего для прекращения этой бессмысленной, апокалиптической бойни.

Совершалось что-то непонятное, отвергаемое разумом, близкое той смуте, которая с пугающей последовательностью настигает Россию во всякое начало века. Вдруг находит хаос на сознание народа, приходит Смута, из-под земли встает Кумоха, лихорадка времени, и народ распадается на части, до атомов, как если бы совершился конец времен.

Может быть, это на несколько часов и произошло с русским войском, в чистом поле вставшем умирать?

Неизвестно, - и с этой неизвестностью сталкивается Толстой. И начинает разбирать это событие (не собирать, но разбирать, не сражение, но разрыв времен) - с первоэлементов, со схватки воды и огня, древней охоты за зайцем, разбора диспозиции, которая заведомо никому не пригодится. Его диагноз примерно таков: на несколько часов во второй половине дня 26 августа русское время прерывается и воцаряется хаос и Смута. Та, что затем изгоняется из памяти, уходит куда-то за подкладку сознания.

Позже это выливается у Толстого в отрывочные проговоры, взятые из народных наблюдений: будто бы погибшие французы долго лежали на Бородинском поле, нетронутые тлением, белые, как алебастр, а русские, напротив, чернели и распадались слишком скоро. Что-то случилось в этот день с временем - московским, разлитым из расколотой войной чаши. Оно лишилось формы, пошатнулось, открылось до дна, где нет ни России, ни веры во Христа, а есть только яма и распад разума, тень и темень, тем более непроглядная, что первая половина боя была ослепительно яркой, геройской.

*

Представляется, что Толстой принял вызов истории, имея в виду не переписать, не исказить эту историю, но расшифровать и предъявить иную (личностную) ее структуру. Исследовать и зафиксировать посредством художественного усилия то мгновение разрыва (в восприятии) времени, который разделил две эпохи, два акта сентябрьской трагедии, между которыми открылось вопиющее ничто: две недели от катастрофы Бородина до сожжения Москвы. Исследовать во всяком аспекте: протеистически, метафизически, духовно и, в итоге, целостно.

Бородино и сожжение Москвы в сочинении Толстого представляют собой два края трещины во времени, переход через которую был переходом Москвы от гибели к жертвенному спасению. Это было не просто повторение константинопольского образца года. Так нарисовался сюжет, по сути, евангельский, где жертвой предстает Москва, и спасение ее делается сродни Христову воскресению.

Согласно этой логике, воскрешение Москвы становится началом новой христианской эры. (Такой масштаб Толстому близок.) В такой трактовке многие мотивы в описании Толстым событий сентября в Москве 12-го года в самом деле получают второй слой, духовный, связывающий воедино провал Бородина и возвышение Москвы в огне пожара.

И тут видна определенная калька с истории основания Константинополя: началу новой христианской эры в 312 году предшествовали многочисленные жертвы христиан. В контексте этого сравнения Бородинская гекатомба была "оправдана" последовавшей позднее духовной победой Москвы и началом ее, Москвы, новой христианской эры.

Как если бы в том пожаре древняя Москва была крещена заново - огнем, который осушил ее (финское) лоно, выжег под ней неизбывное языческое болото.

Здесь мы возвращаемся к исходной игре слов, о поведении воды. Сентябрьская постановка вся о воде (о времени). Вода и время бунтуют, насылают на душу московита хаос, но затем покоряются огню (свету). Таков сюжет сентябрьского переоснования Москвы, ее своеобразной новейшей христианизации.

Важно то, что одновременно это сюжет христианизации самого волхва Толстого. Другой, "верхний" Толстой всеми силами желал этого сюжета как собственного исцеления от разнимающей его пополам духовной "двухэтажности". Толстой одновременно жаждал и боялся, бежал огненного крещения. Двоился так, как месяц сентябрь или один Бородинский день: на светлый верх и темную изнанку.

*

10 сентября (28 августа) 1855 года. Севастополь сдан неприятелю, французы заняли Малахов курган. Тот еще подарок Л.Н. на день рождения.

15 сентября 1812 года . Наполеон вступил в Москву. Ростопчин бежал и поджег оную. Французы наблюдали несколько мгновений золотую осень, "огонь" и свет листвы, скоро перешедшие в пожар настоящий, сокрушительный.

15 сентября 1854 года. Высадка французского и английского десанта в Крыму. Опять они - идут войной на мир (Москвы).

Назад Дальше