А она поверила, - как не поверить, если в этой книге сказано (показано, связано, сплетено доказательным узлом), что время начинается в Москве?
Эти реконструкции в известной мере условны.
Более того, можно определенно заявить, что оба автора не были до такой степени заражены геометрической идеей, чтобы точно по кругу выстраивать свои московские композиции. Особенно это касается Пушкина (Толстой был в большей мере геометром): пушкинское следование за Шекспиром, скорее, предполагает обратное - принципиальную свободу композиции, разомкнутые круги и рифмы судеб.
Но тогда тем более характерно выглядит рисунок Москвы, невидимо налагаемый ею на произведения обоих авторов.
Если быть точным, Москва подстилает под их свободные рисунки свой незаметный, зацикливающий все и вся "чертеж". По ее хронометрической матрице они пишут свои картины. И если они невольно в своих построениях движутся по кругу, то следует признать сверх-творческую силу влияния этого круга, силу формообразующего предпочтения Москвы.
Москва требует замкнутости, завершенности композиции; она настаивает на единстве (себя) в центре этой композиции - круг чертится сам собой. Круг во времени: неразмыкаемая фигура, способная удержать в своих пределах время: спасенная и спасающая Москва.
Глава восемнадцатая
Покров
14 октября
- Метаморфозы Москвы - Начало Нуля - Тайницкий ключ Ожидаемое и утраченное - Голова, затылок, шея - Человек Москва (окончание) -
Метаморфозы московской жизни, случавшиеся с переменой сентября на октябрь, отмечали многие иностранцы (московитам они были привычны и не давали повода к размышлениям). Первым их описал венецианец Иосафат Барбаро, побывавший в Московии в середине XV века. После него упоминания о способности здешних пространств к мгновенным, обескураживающим переменам сделались уже постоянны.
Загадки начались сразу по приезде. Столица гипербореев встретила Барбаро с необходимой странностью –приехав в Москву в сентябре, ожидая смертного холода и дождей, он угодил в бабье лето, хороводы и теплынь. Москва пребывала в блаженном состоянии безделья, расцвеченная всеми красками золотой осени, отягченная плодами только что снятого урожая.
Целый месяц не прекращалось веселье, и празднующий вместе с горожанами Барбаро начинал уже думать, что так будет всегда и впредь. Но вдруг в одно ужасное утро все переменилось: хозяева чуть свет сходили в церковь и вернулись, точно одетые льдом, сразу отдалившиеся от него на тысячу миль. Вдобавок непредсказуемая природа (тут бедный южанин невольно делает акцент) разразилась мгновенным снежным залпом. Земля вместе с оледенелыми москвичами сама покрылась непроницаемым белым покровом. Нечему удивляться –это и был Покров.
1 октября (14 по новому стилю) . Сошлись два смысла в одно само себя замыкающее уравнение: свет плюс снег –и праздничный месяц сентябрь прекратился.
Началась зима.
Позже, в январе Барбаро ( варвару , так звали его хозяева, и были правы –что это такое, не знать про Покров?) явилось зрелище торговли мясом на Москва-реке. Целые стада мороженых туш выстраивались на льду Москвы-реки, окаменелые настолько, что твердо стояли на собственных ногах. Наблюдение за шествием мороженого неживого подвигло венецианца на выводы, согласно которым вся здешняя жизнь одновременно есть движение и покой, "каковые присущи стянутой льдом реке, сохраняющей невидимые глазу формы деятельности где-то в неразличимой глубине". Московия представилась гостю замкнутой, убранной под неподступный покров страною, коей многие проявления виделись существующими разом зимою и летом, на солнце и во льду – живонеживыми.
Указанные самостоящие туши (точнее, их краснобокие половинки: целые туши коров были поделены по оси) назывались стяги. На снегу торчали и алели красные стяги.
Пахло кровью. Шел пятнадцатый век.
*
Покров оставался непроницаем для европейцев потому уже, что был праздником по преимуществу восточным, византийским, цареградским. Отмечание его было установлено в честь знаменитого события, произошедшего в 910 году во Влахернском храме в Константинополе. Здесь в ночь на первое октября юродивому Андрею и его ученику Епифанию явилась Богородица. Подняв над молящимися белое покрывало, она вознесла Богу молитву о спасении мира. Ввиду перманентной угрозы от восточных соседей, персов, а затем мусульман, знамение было расценено потомками как особое покровительство небес в вопросах обороны, укрытия, защиты.
Впоследствии наиболее истовыми празднователями Покрова были обороняющие Россию южные казаки, у которых икона с изображением акта Божия укрытия (Покрова) по сей день считается особо почитаемой.
Иногда Покров в самом деле совпадает в Москве с первым снегопадом; московит видел в этом некий важный закон, правило и приказ. Лето окончено. Человек, собирая в в памяти прошедший год –в одно целое, в точку, –сам под первым снегом как будто собирался, остывал и каменел; и затем безбоязненно принимал зиму.
Первый снег исчезал по окончании праздничного дня, оставляя по себе похмелие природы, грязь и тоску. Но знак его становился оттого еще более чист, несмываем в памяти. Сама природа-матушка рисовала в календаре в этот день большую белую отметину. Сие средоточие белого помогало обитателям охлажденной северной столицы (не путать с Питером, коего во времена Барбаро не было и в помине) в сохранении личного тепла, или –в защите потаенной свободы.
*
Покров –праздник пряток.
Мы даже когда крестимся, прячемся. В самом деле –это особенно заметно в сравнении с теми же барбароподобными католиками –крестясь, замыкая общее движение жестом от правого плеча к левому, мы словно задергиваемся прозрачной, но притом непроницаемой шторкой. Европейцы, напротив, осеняя себя крестом, как будто открываются в последнем, обнажающем грудь жесте. В нашем укрывающем движении ощущаются сосредоточенность и замирание и определенное желание защитить, спрятать, оставить в сокровении и тайне внутренний, нетварный свет. Самый этот жест есть "покров", отделяющий внешнюю жизнь от неприкосновенного внутри. Всякий этот жест есть готовность к рядом стоящей зиме. В Москве всегда стоит зима. В Москве каждый день совершается праздник. Граница между ними прозрачна, как снежная кисея.
*
Еще внимательней я стал приглядываться к празднику Покрова, когда прочитал об одной московской традиции сталинских времен. В день падения первого снега горожане, не имея возможности пойти по-человечески в церковь, отмечали событие тайно, молясь, точно на икону, - на снег, вспоминая далеких друзей, посылая друг другу по белой почте-почве молчаливый привет.
Горизонт замыкали башни высоток, колпаки разряженных порнофруктами терракотовых домов.
Нынешние московские небоскребы ни в какое сравнение не идут с этими старыми монстрами; сегодня строят пустышки, подставки для карандашей –все это изображения, не имеющие внутри себя запеченного в глину человека.
Они не есть Покров.
Тогда на Покров, под первым снегом, сообщающем Москве о вечности (почему? потому именно, что приход его мгновенен) высотки на один день становились храмами.
Они играли в церкви, точнее, в башни Кремля, но того, прежнего Кремля, в котором действовали церкви. Высотки возвращали Москву в Москву. Под первым снегом камень оживал: дома могли молиться.
В этот переломный, меняющий природу времени октябрьский день люди и башни сигналили друг другу, адресуя всяк из-под своего покрова тишайшее послание посредством нежданно явившегося в почтовой белизне эфира: настолько чист, внезапен и недолог был каждый раз этот снег, свет удвоенного, большего мира. Позже в диалог времен вступили космические аппараты, ракеты, которые, пусть внешне, но, поставленные вертикально, напоминали башни; к тому же первые полеты в космос (туда, в эфир) были поводами к праздникам. Я помню эти дни: Москва безбоязненно глотала космос, его п ереполненную пустоту.
*
Покров означает готовность к зиме. Ко льду, к приходу вакуума, перманентной внешней несвободе. Покров показывает пример мобилизации природы для совершения на первый взгляд лишнего, нелепого жеста. Повторяя этот жест, крестясь на снег, тихий московский человек чертил границу, раздвигая в охлажденной, подступившей вплотную государевой тверди - коридор, чулан, пещеру. (Кухню, купол под одеялом, ребристый свод во рту.) Урок Покрова в том, что день может быть удвоен. Также и праздный человек "удвоен" - разъят, разрезан на красные стяги, и одновременно спрятан, сокрыт, цел и свободен.
Начало нуля
На Покров начинается "нулевой" сезон Москвы.
Казанский спуск начнется завтра; сегодня на мгновение столица зависает над пропастью будущего времени. Город заполняют предметы поздней осени: застегнутые на все пуговицы дома, соборы, фигуры горожан.
Еще один урок Покрова в том, как должно прятаться Москве; как плотности человека и камня (равно и пустоты оных) могут поменяться местами. На праздник; в этом и состоит праздник. Посмотрим еще раз на собор, с которого началось наше обозрение Москвы. Покровский собор потому и представляет собой лучшую эмблему Москвы, что показывает въяве, как застегивается на все застежки Человек-Москва . Вот так: по кругу, по девяти праздникам, которые вместе составляют: а) победный летний жест (праздники храмов, входящие в покровский "хоровод", отмечаются с апреля по октябрь) и б) уже указанные прятки, когда крестящийся московит уходит по спирали во самого себя.
Собор Василия Блаженного празднует, исходит урожаем форм, и одновременно, как одушевленная фигура, незаметно "крестится", заворачивается по спирали из экстерьера в интерьер. При этом его пышные формы дробятся все более, все теснее нас сжимают его кружевные потроха, стремясь к тому размеру внутренней пустоты, в которой только и может поместиться один человек.
Все верно: он подобен человеку, этот собор - в процессе, в "алгебраическом" (московском) уравнении времен. И то и другое суть свертки календаря, каменный и человечий свитки памяти.
*
Московская ткань времени сходится свитком. Так завершается московский праздный год: заворачивается извне вовнутрь, за Покров; так, полнясь оборотами-слоями, Москва копит время . Поэтому в ней более невидимого, нежели видимого. Драма в том, что склонная к поверхностному жесту Москва первая же скоро забывает о своем внутреннем теле памяти. На Покров она как будто "обнуляет" счетчик времени. Точно за кору головного (городского) мозга, в несознаваемые пространства уходит ее история.
Московская память - историческая, отрефлектированная, способная составить основание для писаной истории, не то, чтобы коротка, но так особенно циклична, что удерживает в ясном видении только события последнего года (цикла). Остальное словно обрастает корой, делается непроницаемой стариной, о которой легче рассказывать сказки, нежели твердую историю.
Извлечение ее глубинного содержания делается задачей интуиции, заданием по "производству чуда". Поэтому так сильны в сознании Москвы ее литературные пророки. Они на виду, в "первом" пространстве памяти. Она доверяет им - и правильно делает.
Целостное творческое усилие (пушкинское, толстовское) извлекает ее внутренний свет, расцвечивает ее сферу, разматывает для прочтения сокровенный московский кокон. Правда, чем успешнее будет это усилие, тем скорее оно само представится чудом. Тем скорее оно само уйдет под покров тайны. За преграду памяти, за покров страницы с текстом. Покров: чудо прозрения (истории) длится одно мгновение.
На Покров запахивает полы времени, идеально округляется переполненная "пустотой" фигура Москвы.
Тайницкий ключ
Не пустота - невидимое . Воображаемое, соображаемое (так у Пушкина Годунов говорит: мне нужно сообразить известия - не просто понять, но сопоставить образы известий, и так увидеть невидимое).
Это и есть праздник: извлечение видимого посредством образа - из-за преграды памяти, из колодца страницы - таков прием истинно московский (мгновенный).
Вот история относительно недавняя. В промозглом и неуютном тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда не только цены, но сам столичный колобок катился кудато к черту, в Москве было предпринято одно весьма необычное исследование. Возглавляемый отцом Павлом Флоренским клуб геометров и художников затеял издание "международного, внеисторического словаря" ("Simbolarium"). В противовес окружающей смуте и революционному мельканию исследователи принялись за тщательную сортировку знаков, символов и прочих графических констант - неизменяемых, вечных, подчиненных в своем устройстве одной незамутненной абстракции.
Прикосновение "симболаристов" к вечности обернулось одним коротким - точечным - жестом. Из всего замышляемого многотомного труда вышли вступление и статья Точка. Сорок страниц на машинке (опубликованы в ежегоднике "Памятники культуры. Новые открытия" за 1982 год). Точки было достаточно: она была словно отверстие, в которое - перпендикулярно течению дня - можно было выйти из двадцать третьего года и углубиться в иное время, иное помещение мысли и пребывать в нем свободно.
Тут есть один поворот смысла (поворот ключа). Авторы словаря, выставляя не то первую, не то последнюю точку на своем чертеже, придали ей столько значения, так одушевили ее, что их идеальные абстракции понемногу начали наполняться новым, притом реальным смыслом. Точка была у них одновременно-попеременно плотью и пустотой; они призывали смотреть на нее как на предмет и на отверстие (отсутствие предмета). Причем и то и другое было безразмерно.
Чем-то это напоминает формулу: Вселенная это сфера, центр которой везде, а окружность нигде.
Их Точка готова была обернуться вселенной. Но я, читая о ней, все время думал не о вселенной, а о Москве. Я представил себе, что в итоге их работы, в подвижной сумме всех возможных знаков должна была составиться некая положительная фигура: узнаваемая сфера, идеальная Москва. Не кумачово-красная двадцать третьего года, а мирная, чаемая, в тот момент едва вообразимая. Та, что была больше этой, новой Москвы, остроугольной и ранящей.
Составители словаря не могли скрыть своих предпочтений. Так, различая два вида перспективы, линейную и свойственную русской иконописи обратную , "симболаристы" отдавали предпочтение последней - московской.
Точка схода линейной перспективы - новой, красной: клин, штык, перекрестье прицела - мыслилась ими как адский зев, машина для уничтожения реальности, в то время как обратная перспектива читалась как фонтан новой реальности, бьющий в мир, "продвигающий изображение в действительность".
Некоторые наброски и зарисовки авторов проекта подтверждают ту же мысль: обратной стороной их максимально отвлеченного исследования было рисование четырехмерного (московского?) устройства бытия, в тот момент уже неочевидного, замкнутого на ключ.