*
Я продолжаю додумывать свое. Наверное, замыкание-размыкание времени - которое и есть революция, что была дана симболаристам в непосредственное наблюдение - могло привести этих сочинителей иного к (покровской) метафоре замка времен.
Их Точка во времени была именно щелчок замка, открывающего один мир и закрывающего другой.
В этом приеме прямо явлены плоть и пустота их многомерной Точки.
Наверное, здесь, на стыке абстрактного и конкретного, могла бы составиться формула отворения московского "замка". Сам замок (ударение по вкусу), допустим, представлен Кремлем, с замочной скважиной в месте Тайницкой башни. К слову сказать, все кремлевские отверстия и отдушины, ворота, окна и бойницы легко читаются именно как замочные скважины, да и происхождение названия Кремль прямо указывает на закром и замок.
И вот ключ для замка. Образцом для него пусть послужит фигура церковного креста в московском его варианте: "плоская", с нижней наклонной перекладиной. Отставив в сторону канонические толкования, можно представить себе, что эта наклонная планка составляет изображение прямой , направленной по перпендикулярной кресту оси: с востока на запад. Таким образом, московский крест представит собой аксонометрический чертеж изначального, полного креста, устремленного своими концами во все четыре стороны света.
Какая совершенная функция прочитывается за этим отвлеченным построением!
Крест-ключ шифрует, разводя-сводя измерения, замыкает идеальное кремлевское пространство, оберегая его от внешнего, смертельного опасного и вполне себе трехмерного сквозняка.
Флоренский в своих построениях часто пользовался "ключевыми" переходами, переменами измерений. Преодоление распада и хаоса Москвы, кремлевские прятки (из трех измерений в четыре), наверное, были бы ему понятны. Через отверстие, фокус его безразмерной Точки Москва прячется и появляется вновь, исчезает и возрождается во всякой мгновенной смене эпох.
Ее видимый пейзаж, занимающий нас не менее формул и знаков, есть только поверхность нераскрытого, адресуемого в будущее, полного московского мира, сосредоточенного до времени в плоскость. В качестве аналогии можно рассмотреть нераскрытую книгу, хранящую в эфемерной плотности страниц информацию, большую по знаку измерения. Вслед за тем можно было бы судить о характере обстоятельств, постоянно понуждающих Москву к крайней затаенности и шифру: в те же промозглые времена составления Словаря Вечных Символов, атеистические двадцатые годы, внешний вакуум неизбежно вел всякого этой книги автора к замыканию, душевным пряткам и совершенной герметике. Вслед за затаившими дыхание горожанами тогда закрылась на ключ и сама Москва.
Наверное, любопытно было бы проследить обратный жест: отворения замкнутых московских пространств. В самом деле, теперь как будто Москва возвращается в Москву. Продвижение сие весьма противоречиво: и оно окажется явно неполным, если дело ограничится одним только возвратом, реставрацией, возможным (скорее, невозможным) воссозданием утраченного. Необходима полная картина столкновения времен в пульсирующих границах города.
Старательно рисуемое прошлое оставляет впечатление кальки, разрисованной бумаги, в которую заворачивают город. Кальку лучше оставить книге: у нее есть отработанный механизмом перевода плоскости в объем (мысли).
*
Плоскость страницы (плоскость Москвы) разомкнута словом.
Слова-ключи повсюду рассеяны по Москве; своеобразная здешняя топонимика успешно размыкает городской пейзаж, насыщая его должным объемом. Пространство читается в названиях московских районов: Замоскворечье, Заяузье, Занеглименье, Зарядье - словно изначальный называтель сидел за рекой или иной текучей преградой, посреди каменной клумбы Кремля, наблюдая окрестности из центра, издалека.
Вообще, здешним словесам повезло гораздо больше, чем самому белокаменному телу Москвы, и теперь о полноте столичной жизни говорят скорее прозвища здешних мест, нежели их внешний вид. Якиманка (по названию утраченной церкви Иоакима и Анны), Разгуляй, Зацепа, Щипок (названия знаменитых московских кабаков, называемых в свое время "аптеками"), Пыжи, Пупыши, Звонари, Сокольники и прочая, и прочая. В них присутствует сочинение, проект, заглядывание в будущее - то, чего так не хватает новейшим городским приобретениям - копиям, калькам, бездушным дешевым слепкам. Остается надеяться, что в ближайшее время Москву вновь не "расплющит".
Кстати, название Плющиха происходит не от кабака (был и такой), а от здешней церкви, в которой когда-то стояла икона святой Евдокии. Евдокия-плющиха, день ее приходится на 1 марта: с этого дня снег плющит настом.
Вот действие праздника! Праздник есть Точка, скважина в крепости года. Он шифрует и прячет, и в нужный момент открывает, умножает будние времена. Многомерная Москва является нам в праздниках. Она наблюдаема в сосредоточенной праздности. Проект "Симболариума" был результатом (трагической) праздности, обратной стороною которой всегда был и есть труд оригинального московского ума.
Ожидаемое и утраченное
Архитектор Николай Ладовский, основатель Живскульптарха (одной этой аббревиатуры было бы достаточно, чтобы задуматься о живой и мертвой воде, переселении душ и трансфизике, хотя означало это институт живописи, скульптуры и архитектуры ) действовал в свое время достаточно последовательно. Он чертил Москву заново.
Один только список инструментов, использованных им в психотехнической лаборатории, знаменитых глазометров , весьма показателен. Лиглазометр, плоглазометр, оглазометр, углазометр –для изучения соответственно: линии, плоскости, объёма и угла.
Не сомневаясь в присутствии рассеянных повсюду в воздухе Москвы невидимых сфер и линз, Ладовский искал их с помощью точных измерений, вводя необходимые оптические поправки и коэффициенты. Нарисованные им по новым законам здания гнулись и поднимались горбом, стены дышали и ходил ходуном потолок. Это был поиск опережающей ошибки, необходимого искажения Москвы. В итоге, помещенные в кривоколенную московскую жизнь, дома Ладовского должны были выпрямиться, стать "прямее прямой", обойти реальность в борьбе измерений.
Или город, понукаемый их толкотней, должен был "распрямиться", потянуться, раздвинуть свои тесные углы, сжатые кулаки, сморщенные, слежавшиеся конечности.
Город должен был проснуться, просунуть руки в будущие рукава, встать, подняться до небес. Ладовский разрабатывал для него гимнастические (оптические) упражнения. Это были сложные упражнения, занятия многообещающие: сложение несводимых величин, лабораторно выведенной кривизны с уличной турбуленцией. Победный результат (прямее прямой) должен был обозначить присутствие большего, правильного мира, собирающего обломки Москвы в изначально единое целое.
Будущее целое: в отличие от ощутимо ретроспективного проекта Флоренского.
Их города располагались (располагаются?) по обе стороны мгновения настоящего времени. Москва испытывает напряжение от избытка ожидаемой и утраченной плоти.
Ей нужна полная, пульсирующая через точку нуля, сфера времени. Эта потенциальная москвосфера обнимает и успокаивает несводимые пары –плотной пустоты, прямой кривизны, плоскости, готовой лопнуть, развернуться в объем.
В Москве полным полно ожидаемой или утраченной плоти. Ее пространство антропоморфно, оно есть результат разрыва и утраты, продукт напряженного ожидания. В мгновения счастия, достижения ожидаемой полноты Москва растет и вместе с тем исчезает, лучше так: теряет размер. По праздникам она безразмерна. Развлекается цветоизвлечением из темноты. Оглушительно молчалива. Звуки заоконной толчеи тождественны молчанию московского жилища. Москва есть (праздный) человек.
Голова, затылок, шея
Об антропоморфном пространстве, о видении и невидении Москвы. Собственно: о человеке Москва. Упражнение № 1.
Как видит Москва?
Вспомним, у Толстого, в конце романа: французы уходят из Москвы (запад на запад). Глядя на запад, вслед отступающему неприятелю, столица как будто закрывает глаза.
Это важный акцент, ясно подтвержденный у тайного москвовидца Толстого. Москва в его романе видна только в момент захвата ее неприятелем, как если бы он смотрел на нее глазами французов. В мирное время она у него невидима, прямо не описуема, как и положено предмету чуда. Война словно скальпелем открывает писателю глаза, и поэтому на всем протяжении присутствия французского войска Толстой видит Москву.
Так же: только провоцируемая извне, Москва видит сама себя.
Тут просматривается некоторая сложная, и вместе с тем характерная закономерность.
Зрение - не духовное, но телесное, связанное с развитием пластических искусств, - "зрение на расстоянии" Москве в самом деле открывает Запад. То, что называется "тварный", трехмерный свет как будто проливается в Москву после знакомства с западом, западной культурой.
Как если бы ее фигура, "круглая голова", была освещена на карте сверху и слева, со стороны Европы и Петербурга.
Эта "пространственная" метафора прямо связана с темой ментального рельефа Москвы. Глаза "московской головы" в этом смысле смотрят на запад: с запада на нее проливается свет знания о пространстве.
Мне, как архитектору, знающему, как по-разному устроена Москва, как разно она смотрит по сторонам света, нетрудно представить, что она и в градостроительном смысле "смотрит" на запад. Ее парадные, открытые зрению районы большей частью расположены на западе и северо-западе города.
Особенно этим отличается направление Тверской. Этому есть рациональное объяснение: в том направлении, в сторону столичного Петербурга, Москва естественным образом долгое время застраивала себя парадно - "зряче". Затем главная трасса и, соответственно, парадные районы Москвы протянулись на запад: туда, где расположены знаменитые кремлевские дачи. Тут нет никакой метафоры: царелюбивая, и притом весьма пластичная Москва оформляла себя согласно взглядам высшего начальства; пока цари сидели в Кремле, она смотрела сама в себя, была визуально центростремительна. Затем, когда явились иные фокусы и пункты притяжения царского взгляда, Москва постепенно переместила плоть, повернулась лицом "влево", на запад.
Здесь можно вернуться к отложенной теме (см. главу шестнадцатую, Поведение воды , "Крещение огнем"). Что такое тот "зрячий" квадрат Патриаршего пруда, с которого Пьер Безухов одним своим взглядом поджигал Москву в сентябре 1812 года? С которого квадрата началось пришествие сатаны на московскую землю в романе Булгакова. Очень просто: это зрачок Москвы.
Через этот "фокус" Москва смотрит на запад, но также, по законам метафизической оптики, через него же запад смотрит в Москву. Тревожит ее внешним зрением, жжет иным взглядом, насылает Баздеева и Воланда.
Здесь, вокруг пруда, как будто разлегся несколькими улицами Петербург. Кварталы ровны, лежат на земле плоско. Это самый городской, "зрячий" район в Москве. Здесь, на северо-западе расположен ее глаз.
Соответственно, "затылком" она развернута на восток.
Упражнение № 2.
Где у Москвы затылок?
Допустим, у старой Москвы, хотя на самом деле возраст района не имеет значения.
То же северо-западное направление "взгляда" как шло изначально в сторону Питера по старым районам, внутри Бульварного и Садового кольца, так в том же направлении и продолжилось - в новом времени, в новой застройке.
Что же затылок? В старой Москве есть место, которое очень подходит для такого определения. Это Заяузье, обозначенное с одной стороны перекрестком между Иллюзионом и Иностранкой (дальше не ступает нога человека), и с другой стороны Таганским метро и красными плоскостями одноименного театра. Заяузье поднимается горбом, Швивой горкой (закруглением затылка).
Древние обитатели Кремля, озирающие с Боровицкого холма свою солнечную систему, это удаленное возвышение посчитали, наверное, Сатурном или Плутоном. Так страшно по вечерам наливалась синевой эта высокая - лишняя, ненужная, опасная земля. Замоскворечье было ближе и озвучено было куда теплее. Занеглименье и вовсе проглочено было вместе с несчастной рекой –неудивительно, не слово, а зыбкая устрица. Оставалось третье, удаленное и отстраненное "за" - Заяузье.
Вслед за названием вся история этого места стала как будто историей отчуждения.
Все пути шли мимо него, лишь одна узкая дорога пересекала "запредельную" землю с поспешностью, точно зажмурившись. Дома здесь, едва поднявшись, немедленно принимаются толкаться плечами, отвернувшись друг от друга, наливаясь тяжестью неимоверной, –взять одну только котельническую высотку, загородившую, точно портьерой, лишний холм с целым выводком на нем церквей и особняков. В чернильной тени портьеры нарисовался городской прочерк, заставленный домами-монстрами, гулкими каменными комодами, которые словно со всей Москвы сдвинули сюда, в чулан, в темноту - в невидимое. А как различить невидимое, если здесь "затылок"?
Интересное место. Церкви, обводящие, утепляющие себя подворьями. Среди косматых, переплетшихся ветвями вишен встал дом из начала века, обломок скалы, облитый изразцами. Бюст Радищева, проглотившего в свое время порцию царской водки – эликсир политической праздности. Здесь повсюду слышен характерный звон тишины, насыщенный, плотный звук. По этому месту история отвесила Москве подзатыльник.
Пусть это предположение, распределение ощущений почти телесных: щеки, макушка, глаз - в целом московская голова собирается более или менее полно.
*
Упражнение № 3.
"Москвошея".
Соответственно, шея у Москвы на юге.
Почему-то шея эта представляется заведомо хрупкой - как будто с этой стороны Москве угрожает наибольшая опасность. (Об опасных "южных" приключениях см.
также главу вторую, "Москводно" ).
Тут опять вступает в разговор архитектор. Это уже не мои метафизические подозрения, но общее мнение планировщиков, в разное время работавших по всем направлениям Москвы. Южное направление представляется им наихудшим: самым неуправляемым, хаотическим, отторгающим как таковую идею городского порядка. - З десь поделать ничего невозможно , - рассказывал нам в институте один многоопытный спец, - все, что вы предпримете, все, что начертите, скоро развалится в хаос. Юг Москвы отторгает разумное пространство. Тут даже в Ленина стреляли, на заводе Михельсона.
Это ничего, с заводом Михельсона. Кривой пистолет у слепой Каплан пальнул - и не убил, а ранил Ильича, притом так ранил, что завел у него в организме хаос. Именно хаос, с которым московские врачи справиться не смогли, и пришлось посылать за немецкими, которые лучше наших понимают, как беспорядок переводить в порядок. Вот вам юг Москвы. Он "опасен", его пространство хрупко.
Через этот юг насквозь продернуты автомобильные трассы, параллельно им идут линии нефтепроводов и электропровода - пищевод, трахея, позвоночный столб. Шея и есть шея.
Москва даже на карте ложится неравнодушно, в разные стороны смотрит поразному. Она не результат работы циркуля, не плоское округлое пятно, как может показаться при первом взгляде на карту. Она жива, она (праздный) человек. Лежит гигантской головой: на карте в профиль - лицом на запад, затылком на восток.
На этом покровские (переводящие человечью плоть в каменную и обратно, вне масштаба, вне размера) упражнения можно закончить.
*
В октябре, на Покров московская "голова" закрывает глаза, теряет из виду запад; затылок ее стынет - восток напоминает о себе.
Покров: год закрывается на ключ, время прячется от самого себя. Приведенное выше сочинение о московской голове продиктовано осенней темой отчленения Москвы от лета; телесные метафоры в нарастающей пустоте календаря становятся посвоему уместны. Рифмы октября, знаки утраты; праздник Покров махнул лезвием первого снега - раз, и покатилась голова Москвы, вниз, в ноябрь по Казанскому спуску.
Человек Москва
Окончание
Самое время вернуться к этому трудно различимому персонажу. Он вырос уже до размеров города своей необъятной головой.
Теперь, по окончании года наблюдений за тем, как праздновали Москву Толстой и Пушкин, следует признать: ни тот, ни другой не соответствуют званию человек Москва.
Они, скорее, образцы, идолы, бумажные боги Москвы, нежели характерные ее обитатели. В них верит невидимый человек Москва , великий аноним. Он поселяет рядом с собой пушкинских и толстовских героев, но самих творцов держит от себя на некотором расстоянии.
Они рассказывают ему истории . Он в них верует и молится на их авторов.
*
Что такое его иконостас? По нему можно судить о человеке Москва.
Собственно, это мы и наблюдали - как за год, не задумываясь о траектории пути, Человек Москва обходит круг своих "икон". Совершает цикл отмечаний, круг сезонных чувствований, собранный в единое целое. На этом круге немного икон как таковых.
Даже для истинно верующих москвичей (как уже было сказано, видимого в Москве много меньше, чем невидимого - таково ее общее предпочтение).
Но иконы есть; на первом месте, разумеется, Богородица. Затем не столько иконы, сколько невидимые помещения : Пасхи, Троицы, Преображения и Рождества. Светскими помещениями, ярко раскрашенными, явными праздниками открываются Новый год и День победы. Тут и светская икона: на Новый год является "иконический" персонаж Дед Мороз (переродившийся в последнее время в Санту и много от этого проигравший). Но это более чем своеобразная, синтетическая фигура, в которой не так много от Николая Чудотворца. За ним, как мы выяснили, прячется московский фокусник Лев Толстой. Но он неназываем; юный выдумщик Левушка прячется у Деда Мороза где-то под полой.
Вместе выходит дом, полный разно освещенных комнат. Каждый московит по отдельности добавит в интерьер года-дома (года как храма) несколько своих икон: анфилада праздников украсится личностями, но все это будет по отдельности - в целом, в общем в этом круге московских "комнат", зимней, летней, весенней, осенней, нас встретит немного имеющих яркую физиономию персонажей. Важнее ощущение потаенного интерьера, сокровенности каждой из этих "комнат", равно и всего года в целом.
Московский праздный год должен быть хорошо укрыт, защищен от иного.
Поэтому он движется от Покрова к Покрову; поэтому вопросы укрытия, собственности, свойства всякого проходимого по году помещения так важны для Москвы.