А решил я обо всем этом написать по той лишь причине, что буквально на днях в течение одного дня ко мне трижды обратились тремя различными способами.
Утром около моего подъезда ко мне подвалил один из тех страждущих, что постоянно ошиваются в нашем дворе, и сказал: "Отец, выручи десяткой, щас умру". Выглядел он, мягко говоря, ну никак не моложе меня. Я выручил.
Днем я шел по Цветному бульвару, а шедший навстречу человек средних лет, которого, судя по всему, чья-то щедрая душа уже успела как следует выручить, обратился ко мне с неподдельным сочувствием: "Сынок! Милый! Как же ты поседел!" И пошел себе дальше. Пошел дальше и я.
А вечером того же дня кассирша в нашем супермаркете и вовсе огорошила меня вопросом, однозначного ответа на который у меня не нашлось, что и понятно. Она спросила: "Молодой человек! А пенсионное удостоверение у вас при себе?"
Ледовое побоище
Теперь мне кажется, что я ненавидел его всегда. Ненавидел и боялся. Я его боялся и ненавидел как метафору всего мертвого, бездушного и скользкого. Впрочем, в буквальном смысле я его ненавидел тоже. А иначе как могло бы так случиться, что я ни разу в жизни не надел коньков. Даже жалкие детские "снегурочки", которые прикручивались к валенкам с помощью веревки и деревянной палочки, так ни разу и не прикрутились к моим ногам. Я боялся льда. Я его ненавидел. Лет семь или восемь мне было тогда, когда я слег со страшной ангиной после того, как "на слабо" съел огромную сосульку. С тех пор я сосулек не ем и вам не советую.
Почему я про все это вспомнил? А вспомнил я это потому, что достал он меня, этот лед. Достал в буквальном смысле этого слова. Он настиг меня поздним февральским вечером на пустынной московской улице. Он лег мне под ноги, как гадкий шпаненок. Он подбросил меня, как тряпочного паяца, в воздух. Он шваркнул мною оземь и сокрушил мои бедные ребра. Он, что называется, намял мне бока, отомстив за мое к нему отношение. Ладно – квиты.
"Интересно, – подумал я, когда обрел наконец возможность думать о чем-нибудь, кроме ужасной, парализующей боли в левом боку, – интересно, если бы подобная штука произошла бы со мной где-нибудь, скажем, в Берлине – сколько бы я смог слупить с городского начальства? Много? Думаю, немало". И тут же вспомнил историю о том, как именно в Берлине некая пожилая дама поскользнулась на тротуаре, упала, сломала что-то, к счастью, не очень значительное, и получила от городских властей какую-то неимоверную кучу дойчмарок. Называется, повезло. Мне тоже повезло, но не так. "Вам повезло, – сказал мне врач из травмопункта, сфотографировав соответствующий фрагмент моего внутреннего устройства. – У вас сломаны три ребра, но зато не задето легкое".
И правда ведь повезло – не возразишь. А что касается берлинской дамы, то я забыл сказать, что поскользнулась она не на льду, как я (откуда на берлинском тротуаре возьмется лед), а на кучке собачьего дерьма. Разница с точки зрения клинических последствий вроде бы несущественная, но она есть. Ибо упасть, поскользнувшись на какашке, – это вроде бы не только больно, но еще и обидно. Не каждому ведь расскажешь, при каких именно обстоятельствах ты сломал руку или ногу. Так что вполне возможно, что, когда устанавливали размер компенсации, был учтен также и моральный, так сказать, аспект происшедшего.
А вот мне кажется, что это не так уж и обидно и не так уж оскорбительно, ибо упомянутая скользкая субстанция – все же продукт жизнедеятельности. А лед – это продукт смертедеятельности. И какие тут могут быть компенсации? Даже смешно. Сам ведь виноват. Под ноги надо смотреть. Мечтать не надо. И скажи спасибо, что отделался тремя ребрами. Тебе ведь сказали, дураку, что тебе повезло. Ты что, хочешь поскальзываться на банановой кожуре? Или на мокрых осенних листьях? Или – как та берлинская тетка? Тогда меняй географию. Или, на худой конец, дождись смены сезона. Если, конечно, дождешься – гарантий администрация не дает. А у нас тут с вами пока что, извините, лед.
У нас – лед. И он повсюду: на тротуаре, под крышей, на подоконнике, на ступеньках, на перилах, в государственных учреждениях. Ты что, против льда? Ты что, забыл, что в жилах наших венценосных особ текла кровь Снежной королевы? Ты забыл, из чего складывается слово "вечность"? Правильно, из льдышек – вроде тех, что в каком-нибудь заграничном баре-ресторане плюхают мне в стакан с водкой, если я не успеваю вовремя завопить: "No ice!"
Водка – вот еще одна константа нашей жизни и нашей истории. Лишь она вправе претендовать на роль универсального средства против тотального обледенения. Она лишь вправе возглавить антиледяное сопротивление. Ибо она и есть тот самый "пламень", который льда хоть и не растопит, но утешит тебя и согреет. И в одном стакане им делать нечего.
Если водка – воплощение всего человеческого, то лед – всего государственного, ибо наша государственность столь же тверда, холодна, мертва и бездушна. Она такая же скользкая и не менее опасная. Не зря же наиболее яркие, судьбоносные и не слишком осмысленные страницы отечественной истории разворачивались на льду.
Кажется, все началось с того, что бригада ходившего под ордынской крышей некоего Александра по кличке Невский разобралась однажды с командой "ливонских". Разборка эта имела место на замерзшем Чудском озере, а потому и проходила она в сводках как Ледовое побоище.
А "нас бросала молодость на кронштадтский лед"? А Папанин на льдине? А застрявший во льдах "Челюскин"? А фигурное катание – что парное, что одиночное? А триумфы советского хоккея? "Трус не играет в хоккей" – помните? Ледовое побоище продолжается, и не видно ему конца.
Хорошо и раздольно чувствует себя государство на льду. Легко и уверенно скользит оно по гладкой поверхности замороженной страны. А граждане? А что граждане? Подданные великого государства неподвижно и терпеливо сидят во льду, как устрицы, готовые к употреблению. А если они и движутся, то движутся осторожно, стараясь смотреть себе под ноги и не делать резких движений. А если не уберегся – пеняй на себя. И молись, чтобы повезло. Ну, хотя бы как мне.
Я поведу тебя в музей
Что было раньше? Стихотворение про то, о чем "сказала мне сестра", или все-таки сам музей? Не помню. Кажется, все-таки музей. Какой? Кажется, Исторический. Или Музей подарков Сталину? Опять же не помню. Да это и не важно. Важно, что первые впечатления не выветриваются десятилетиями. Синкретическое детское сознание не отделяет музей от театра. Первый музей и первый спектакль (в моем случае – помню точно – это была мхатовская "Синяя птица") со временем смываются на уровне деталей, но живут практически вечно на уровне столь же неясных, сколь и сильных ощущений.
Благоговейная тишина, нарушаемая лишь почтительным шуршанием привязанных к ботинкам тапок и негромким голосом экскурсовода. Странное, загадочное освещение. Странные непривычные вещи. Попадаются вещи и вполне привычные, но вырванные из бытового контекста и помещенные в контекст музейный, они тоже становятся странными, небывалыми. Мечи и доспехи. Пули и ядра. Дуэльные пистолеты и шахматные доски. Столы и стулья. Книжки и тетрадки. Лампы и тарелки. Глобусы и микроскопы. Сапоги Петра Первого. Ночная ваза Екатерины Второй. Телефонная трубка Ленина. Курительная – Сталина. Чей-то университетский диплом. Чей-то простреленный комсомольский билет. Чья-то шинель. Чьи-то гантели, подтяжки, аптечные рецепты, повестка в суд, логарифмическая линейка, пенал, ластик, волейбольный мяч, зубочистка, макет паровоза, колесо от автомобиля, шнурок от ботинка, банка из-под сгущенки, мятый, весь в пятнах листок медицинского заключения, чернильница из хлеба, спичечный коробок, носовой платок, конфетный фантик, слуховой аппарат, зубные протезы. В детстве все это производит немыслимое впечатление, впечатление, которое трудно сформулировать. Лишь когда ты становишься взрослым, ты начинаешь понимать, в чем тут дело. Музей как идея способствует особому взгляду на мир: ты осознаешь, что нет ничего случайного, ненужного, заслуживающего забвения. Любая вещь, любое слово, любой жест – суть потенциальные единицы хранения, объекты музеефикации.
Что такое музей для взрослого культурного человека? Прежде всего это, разумеется, музей художественный. Посещение Парижа, Петербурга, Мадрида или Нью-Йорка чревато ритуальным паломничеством в Лувр, Эрмитаж, Прадо и Метрополитен. Если ты съездил, допустим, в Мюнхен и не сходил в Пинакотеку, то твой визит туда как бы уже не вполне легитимен.
Но бывают музеи, куда нас загоняет летний ливень. И тогда мы входим туда, и бродим по залам, и пялимся на все подряд, потому что дождь никак не кончается. А когда дождь закончился и мы вышли наружу, мы понимаем, что все, что мы только что видели, мы запомним навсегда. Я вот, например, много лет не могу забыть, как в каком-то музее, где среди прочего были выставлены чучела разных зверушек, страдающих различными анатомическими отклонениями, я наткнулся на удивительный экспонат. К совершенно пустой витрине была пришпилена бирка. На ней значилось: "Кучерявость у ежей".
На другой бирке, чуть ниже, было написано: "Экспонат на реставрации". И разве это важно, что ни в тот раз, ни после я так и не увидел курчавого ежа. Зато я точно знаю, что такие бывают. Да и что она, жалкая реальность, по сравнению с разгулявшимся воображением?
Бывают музеи, в реальное существование которых верится с трудом. Но они ведь есть. Перечень их названий в телефонном справочнике читается как поэма, мощно заряженная неизбывным оптимизмом. Можно туда зайти, а можно и не заходить. И так уже хорошо. Эти причудливые, маленькие, скрытые от нескромных взоров, тихие и незаметные, как Акакий Акакиевич, и трогательно-уморительные, как Чарли Чаплин, именно они, эти музеи и музейчики, подспудно и ненавязчиво играют роль тех прозрачных ниточек, каковыми штопается и латается наша расползающаяся по всем швам историческая память. А без нее – куда?
За ваше и наше здоровье
Вы заметили, что чем вертикальнее вертикаль, тем с большим рвением проявляет она заботу о нашем с вами здоровье? Вот и рождаемость стала государственным, политическим делом. А уж где рождаемость, там и здоровье. Но древний, как сама наша государственность, пафос бесконечной борьбы за что-нибудь против чего-нибудь неизбежно преобразует заботу о здоровье в борьбу против нездоровья, против нездорового образа жизни.
Но что такое нездоровый образ жизни? Воля к саморазрушению? Отсутствие бытовой культуры? Черная неблагодарность по отношению к родному государству, вложившему в тебя и в меня деньги и душевные усилия? Или это просто некая совокупность так называемых вредных привычек?
А вредными привычками принято называть все то, что для многих людей – по крайней мере, пока они живут на этой земле – является источником радости. Так что такие ли уж они вредные, эти вредные привычки? Хотя бывают, конечно же, привычки и по-настоящему вредные. Например, борьба за здоровый образ жизни.
На первый взгляд кажется, что словосочетание "мода на здоровье" есть бессмысленный трюизм. А на что же, действительно, еще может быть мода – на болезни, что ли? Какой же псих станет спорить с утверждением, что здоровым быть лучше, чем больным?
Но не все так просто. Ведь были же в истории и такие романтические или декадентские поветрия, когда всяческие "печати смерти" и чахоточный блеск в глазах считались необычайно привлекательными. Когда дамы поминутно шлепались в обмороки, а кавалеры выразительно кашляли и томно подносили к губам белоснежный платок. Когда здоровые завидовали больным, потому что здоровье ассоциировалось с глупостью и тривиальностью, а болезнь – с талантливостью и прочими "безднами". Когда вполне нормальные молодые люди для того, чтобы заинтересовать девушек, туманно намекали им на свои особые отношения с психоневрологическим диспансером.
Можно сказать, что здоровый образ жизни – это всего лишь образ жизни человека, наделенного здравым смыслом и развитым инстинктом самосохранения. Можно так сказать и на этом прекратить разговор. Но разговор на этом как-то не прекращается.
Потому что "здоровый образ жизни" – это еще и идеология. Считается, что массовая приверженность вредным привычкам – пьянству, наркомании и обжорству – это признак социальной апатии, а вот общественная тяга к здоровому образу жизни есть знак социального оптимизма. И это, в общем-то, верно, особенно если помнить о том, что самыми продвинутыми по части всяческого оптимизма являлись, как правило, общества тоталитарные. Как забыть вас, крепкозадые физкультурники и грудастые физкультурницы, сливавшиеся в вавилонских пирамидах? Как забыть вас, нормы ГТО? Куда вы сгинули, ворошиловские стрелки? Где вы, эпические богатыри ОСОАВИАХИМ и ДОСААФ? Где гипсовые девушки с проволочными веслами? Родине были нужны крепкие ребята. Но не для того, чтобы они жили долго и весело, а для того, чтобы они давали стране угля или с винтовкой в руке гибли за торжество общего дела.
В открытых же обществах "здоровый образ жизни" – это очень даже неплохой бизнес. Борьбу за здоровый образ жизни можно понимать в том числе и как борьбу производителей тренажеров и гантелей с производителями пепельниц и винных пробок.
"Здоровый образ жизни" – это еще и род болезни, болезни беспощадной, требующей новых и новых жертвоприношений. Это изнурительная, иссушающая душу безысходная погоня за бессмертием. Почему "здоровая" пропагандистская риторика так раздражает людей со вкусом, юмором и действительно здоровым отношением к жизни? А потому что такое понятие, как "мера" вообще остается за бортом этой риторики. Потому что само слово "здоровье" во все времена наиболее уместно и особенно оптимистично звучало под аккомпанемент "нездорового" хрустального звона.
Личный вес
Сам-то я всегда был худым. Мой вес не менялся с шестнадцати примерно лет. В девятом классе я записался в секцию бокса, где в моей весовой категории для меня конкурентов не было. В том смысле, что их вообще не было в этой секции. Боксером, впрочем, я так и не стал, а легчайший вес остался при мне. Кстати, если кому-то придет в голову что-нибудь пошутить насчет переносного значения слова "легковесность", то автор просит не беспокоиться – считайте, что уже пошучено.
Но речь не об этом. Речь о том, что я всегда испытывал какое-то не вполне объяснимое чувство солидарности с людьми, про которых теперь принято говорить, что они "страдают лишним весом". А в дополиткорректные времена их называли толстяками. Думаю, что чувство это уходит корнями в школьное детство, где толстяков ("жиртрестов") и очкастых задохликов вроде меня третировали с равным энтузиазмом. Толстяк и субтильный очкарик были братья.
Впрочем, во времена моего послевоенного детства толстяки (как, кстати, и очкарики) были наперечет. Родительская же озабоченность чаще всего была направлена на то, что "ребенок какой-то слишком худенький. Малокровие? Авитаминоз? Глисты?". Чаще всего – и то, и другое, и третье.
В давние советские времена – в полном соответствии с устоявшимися фольклорными представлениями – толстяк был существом по преимуществу комическим. Экраны кинотеатров заполняли потешные пузатые управдомы в соломенных шляпах и задастые хамоватые официантки в цветастых платьях. Толстяк был смешон и глуповат, но не ужасен. Три толстяка Юрия Олеши или плакатные толстопузые буржуи 20-х годов были тем исключением, которое лишь подтверждало правило. Вредители, двурушники и шпионы были, как правило, костлявы, иные – в очках. Положительный же герой был умеренным во всем.
Проблема так называемого лишнего веса существовала более или менее всегда, но расцвела она пышным цветом сравнительно недавно. Прежде за родственно-дружескими столами говорили в основном о тараканах, клопах, детях, зубах, денежных реформах, товарном дефиците и о том, будет ли война. С некоторых пор вопрос похудания встал в ряд самых проклятых вопросов современности.
Спрос не замедлил породить предложение в виде невероятного количества различных диетологических инициатив – одна другой краше. Вот, помню, какое-то время ходили по улицам люди с огромным значками на груди. На значках было начертано: "Хочешь похудеть – спроси меня как". Далеко не все носители этого сакрального знания вызывали слепое доверие. А внешний облик некоторых из них провоцировал совсем другие вопросы, например такой: "Каким же, милый мой, ты был раньше, если, похудев, ты стал таким, какой ты есть теперь?" Потом эти значки вместе с их носителями куда-то подевались. Впрочем, время от времени они возникали в других, более уместных контекстах. Мой приятель пошел однажды на родительское собрание в школу, где учился его сын. Собрание происходило в кабинете биологии. В углу кабинета застенчиво притулился человеческий скелет. А на грудной клетке учебно-методического пособия красовался достопамятный значок, тот самый – "спроси меня как". Остроумные бывают дети – ничего не скажешь.
Реклама похудательных мероприятий неизменно поражает воображение. Все только и делают, что пересказывают друг другу, чего такого удалось им обнаружить на эту тему. То предлагается "похудеть навсегда". Еще лучше – "похудеть до восьми килограммов". (А это уж точно навсегда.) А знакомый филолог и вовсе опасливо поежился, наткнувшись где-то на рекламный слоган, содержавший довольно-таки зловещую угрозу: "Лишу живота".
Идиотизм идиотизмом, но коллективная истерия, связанная с мечтами об истончении собственных тел, не утихает, рекрутируя все новых толстяков, включая и вполне худосочных астеников.
А почему? А зачем? "Не худейте, дорогие друзья и подруги! – хочется крикнуть этим заблудшим душам. – Мне так будет вас не хватать. Я хочу, чтобы вокруг меня были разные люди – толстые и тонкие, низкие и высокие, лысые и лохматые, бритые и бородатые. Не надо стремиться к общему знаменателю, тем более что его нет. Не надо думать о лишнем весе. А думать надо о весе личном – у каждого он свой, неповторимый, то есть именно тот, каким он наделен".
И между прочим, никто никому не доказал, что худым быть лучше, чем толстым. Вполне возможно, что вовсе и наоборот. Во всяком случае, наш родной язык на это явственно намекает. Не даром же слово "худой" означает по-русски "плохой, никудышный". А про располневшего человека говорят, что он "раздобрел". А если человек – это сосуд, то решайте сами, какой из двух сосудов предпочтительнее – тот, что полный, или тот, который худой?
Так что вот.