Дальше: "Солженицынский "Пир победителей" - это гимн русскому офицерству". Тут мы добавим от себя: еще в мае 1967-го в письме IV съезду писателей СССР С. громогласно и гневно заявил, что написал эту пьесу в лагере, в тяжелейших будто бы условиях, будучи всеми забыт и "обречен на смерть измором", - словом, это был плод упадка духа, заблуждения, ошибки, в которой он раскаивается, и что пьеса "давно покинута", а теперь "приписывается" ему недобросовестными людьми "как самоновейшая работа". Заметим, однако, что, во-первых, тяжелых условий в лагере С. не отведал. Во-вторых, пять лет, т. е. большую часть срока имел регулярные свидания с женой, а весь срок получал посылки от нее и других родственников. Так что отнюдь не был он и забыт. В-третьих, смерть никогда не грозила Солженицыну - ни измором, ни расстрелом, а разве только от заворота кишок. Однако здесь важно отметить другое: в 1995 году, когда власть переменилась, переменилось и отношение автора к своей пьесе. В 1994 году он разыскал ее на чердаке, отряхнул от пыли и отнес "давно покинутую" в Малый театр. И знаменитый театр, словно соревнуясь с Академией наук в позоре, 25 января 1995 года поставил ее. А Владимир Бондаренко, разумеется, написал восторженную статью о спектакле. Между тем Михаил Шолохов именно в связи с этой пьесой, считая ее клеветой на Красную Армию, сказал о "болезненном бесстыдстве" Солженицына.
Дальше: "Очень важна во всех пьесах С. тема мужской дружбы. Эта же тема оказалась и в центре романа "В круге первом". "Шарашка", в которой вынуждены работать Глеб Нержин (прототип - сам автор), Лев Рубин (прототип - Л. 3. Копелев) и Дмитрий Сологдин (прототип - Д. М. Панин), оказалась местом, где "дух мужской дружбы парил под сводом потолка". Допустим, тема-то есть. Но в жизни С. все обстояло иначе. Был у него школьный друг Кирилл Симонян, в будущем главный хирург Красной Армии. Когда С. арестовали, то на допросе он в духе мужской дружбы, не знающей границ, оклеветал Симоняна как будто бы своего единомышленника-антисоветчика. А в 1952 году уже перед выходом из лагеря, видимо, от злобы, что Кирилл все эти годы пребывал на свободе, еще и написал на него донос на 52 страницах. Был у С. друг и в университете - Николай Виткевич. В духе той же своей мужской дружбы С. оклеветал и его. Разумеется, оба оклеветанных друга в свое время дали отповедь доносчику и клеветнику. Ходил в друзьях и упомянутый Лев Копелев, который назван и в статье Залыгина: "В 1961 друг С. по "шарашке" известный германист Л. 3. Копелев передал рассказ "Один день Ивана Денисовича" в редакцию "Нового мира". Как видим, этот германист сыграл важную роль в жизни Солженицына, однако и тут дух мужской дружбы со временем превратился в дух вражды и взаимной ненависти.
Дальше: "16 мая 1967 С. обратился к 4-му съезду писателей СССР с открытым письмом". Правильно. Но надо было добавить: "...в котором было много несусветного вздора, невежества и клеветы".
Дальше: "В 1968 писатель тайно передал на Запад микрофильм рукописи 3-го тома "Архипелага ГУЛаг". Два первых были тайно переданы раньше. Спрашивается, если он проделывал такие штучки, то чего же потом стонал, что КГБ дохнуть ему не давал: и следил, и подслушивал, и фотографировал, и любимую жену завербовал и убить хотел ядовитым уколом в задницу?
Дальше: "Володин, герой романа "В круге первом", пытается предупредить военного атташе о том, что сов. агенты украли у США атомную бомбу, - он не хочет, чтобы ею завладел Сталин и укрепил т. о. коммунистический режим. Герой жертвует своей жизнью ради России, ради порабощенного тоталитаризмом Отечества". Прекрасно, но надо было добавить: "Во-первых, Володин ничего не добился: бомбу Сталин получил. Во-вторых, этот герой не одинок. Также пожертвовали жизнью ради России генералы Корнилов, Краснов, Власов, атаман Шкуро, Троцкий и кое-кто еще".
Дальше: "Для писателя характерен новаторский подход к языку, тончайшее чувство слова". Какое новаторство, коли он употребляет слова, смысла коих не понимает. Например, прославился тем, что вместо "навзничь" пишет "ничком" и наоборот. И "тончайшее чувство" тут ему не мешает. Дуроломство это, а не новаторство.
Дальше: "Глубокая религиозность С.". И говорить-то об этом стыдно. Прохиндей с крестом.
Дальше: "С. подчеркивал, что Толстой никогда не был для него моральным авторитетом". Еще бы! Толстой воевал в артиллерии и плакал при виде французского флага над Севастополем, Солженицын же воевал конюхом, потом звукометристом, а заплакал, когда жена выгнала его со своей дачи; Толстой помогал голодающим, участвовал в переписи населения, а кому помог Солженицын, в чем он участвовал, кроме литературных склок; Толстого называли вторым царем России, а Солженицына - вторым Власовым; Толстой в 82 года, стыдясь своей сытой жизни рядом с нищенской жизнью народа, все бросил и пошел в народ, да смерть помешала, а Солженицын все греб и греб под себя до самой смерти. Естественно, какой же Толстой для него авторитет? (См. гл. V книги.)
Дальше: "С. подчеркивал, что Достоевский нравственные проблемы ставит острее, глубже". За что ж он так глумится над ним и его товарищами по кандальной каторге, изображая их бездельниками в белых штанах?
Дальше: "Киносценарии Солженицына демонстрируют его мастерство". Он сам всю жизнь только тем и занят, что демонстрирует что-нибудь.
Дальше: "Книга "Бодался теленок с дубом" - это история противостояния правды и официозной лжи". Что значит "официозная ложь"? Официоз - это орган печати, который, не будучи правительственным, выражает позицию правительства, т. е. официоз - это как бы полуофициальный орган. Подобно тому как ариозо - это как бы полуария. Так о чем тут речь - о полуофициальной лжи? А как быть с вполне официальной? Почему наш храбрец противостоял не ей, а только полуофициальной? Непонятно! Не умеете вы, академики да профессора, вполне грамотно выражать свои мысли.
Дальше: "Особое место в этой книге занимает образ Твардовского". Действительно
особое. Ведь ни о ком из писателей, а только о нем Солженицын писал: "Он меня душил! Он меня багром заталкивал под лед!"
Дальше: "Публицистические книги писателя - образцы служения правде, Богу и России". Лепота!
Дальше: ""Архипелаг ГУЛаг" с документальной точностью напоминает "Записки из Мертвого дома" Достоевского и "Остров Сахалин" Чехова". Да если бы эти писатели были живы, они, во-первых, подали бы на Залыгина в суд за уподобление их трагических книг с дешевой и лживой поделкой, во-вторых, выдрали бы бороду самому Солженицыну.
Дальше: "Во времена Солженицына в местах заключения находилось огромное количество ни в чем не повинных людей". Спросил бы у своего дружка Яковлева, который с 1986 года ведал реабилитацией: "Почему из 106 млн. объявленных мной репрессированных в советское время ты, аспид, почти за двадцать лет реабилитировал только 1 млн. 300 тысяч? Где остальные 104 млн. 700 тысяч?"
Дальше: "Глубоко аргументированная критика сов. системы произвела во всем мире эффект разорвавшейся бомбы". Во-первых, разорвавшаяся бомба - замусоленный литштамп, стыдный для 80-летнего академика. Во-вторых, сам же Солженицын называл нынешнее время "безграмотной эпохой". Да, только в такую эпоху и можно наворотить вороха малограмотного вздора о своем народе, грязной клеветы на свою родину, подлой лжи на свою историю, и эта смесь взрывается над родной страной, как "Малыш" над Хиросимой. Солженицын и сделал это в своем "Архипелаге", и ему, несомненно, принадлежит первая, главная, самая важная роль в разрушении Советского Союза.
ДЕЛА ДАВНО МИНУВШИХ ДНЕЙ
Утром 19 мая 1967 года, в пятницу, я получил по почте письмо - невзрачный бледно-желтенький конверт. Мой адрес сиял на нем великолепной точностью и исчерпывающей полнотой, как жемчужная нить на шее простушки: тут и буквенно-циферное обозначение почтового отделения (шестизначные индексы еще не были введены); и "ул.", поставленное, как полагается, перед названием улицы, а не после; и мое имя-отчество - целиком, безо всяких усечений. Адрес был напечатан на машинке, и выразительные возможности машинки использованы до конца: слово "Москва" отстукано большими буквами и вразрядку, моя фамилия - тоже вразрядку, но обычными буквами, а два слова, составляющие имя-отчество, размещены немного ниже так точно, что левее фамилии выступало пять букв (Влади...) и правее - тоже ровно пять букв (...евичу).
Эта тщательная обдуманность, дотошность, педантичность даже в написании адреса были мне хорошо знакомы, я уже знал, от кого письмо. Можно было и не смотреть на обратный адрес (он, конечно же, тут имелся, аккуратно отделенный от моего адреса темной чертой-отбивочкой), ноя все-таки взглянул: "Рязань, 12, проезд Яблочкова, 1, кв. 11". Конечно, именно "проезд", а не "пр.", которое, чего доброго, кто-то примет за "переулок".
Да, адрес именно тот, что я и ожидал. Он был мне известен уже несколько лет, еще с тех пор, когда проезд Яблочкова назывался Первым Касимовским переулком. Зачем уничтожили хорошее и, видимо, географически целесообразное название (должно быть, по переулку пролегал путь в город Касимов), почему дали переулку имя не кого-то другого, а П. Н. Яблочкова, это, как нередко у нас, никому не известно. В самом деле, Яблочков вроде бы к Рязани и отношения никакого не имел: родился в Саратовской губернии, учился в Николаеве, в Петербурге, работал в том же Петербурге, в Москве, в Париже, умер в Саратове. Ну, правда, электрический свет, для усовершенствования которого Павел Николаевич так много сделал, в
Рязани действительно наличествует.
Тогда в ответ на мое негодующее сочувствие по поводу переименования мой рязанский корреспондент писал мне: "Да, переименование улицы и меня не порадовало, но есть надежда переехать в другую квартиру: три года просил в Рязани - не давали, тогда попросил в Москве - и кинулись давать в Рязани". Кинулись-то, может, и кинулись, да, видно, на пути что-то задержало: прошло уже больше года, а адрес - я видел теперь - оставался прежним. Это, естественно, вызвало сочувствие. Еще бы, человек прошел всю войну, за справедливую критику Сталина отсидел восемь лет в лагерях, стал известным писателем, а у него нет достойной квартиры!
Были и другие причины для сочувствия: я считал в то время, что наши взгляды совпадают не только по вопросам топонимики. Правда, меня тогда несколько смутило, как неожиданно он отозвался на переименование Касимовского переулка: мол, не обрадовало, но я переезжаю на другую улицу. Выходит, лишь бы не жить мне на улице с неудачным названием, а что там в городе, что там на карте страны - не мое дело...
Я хотел было уже взрезать конверт, как вдруг заметил странную вещь: в обратном адресе имя адресата отсутствовало. Разве так случалось прежде? Никогда! Может, просто забыл? Ну! При его-то дотошности? Я пригляделся к почтовым штемпелям. Письмо отправлено вчера, 18 мая, в девять часов вечера, то есть чуть больше полусуток тому назад. И за это время оно пришло из Рязани? Темпы для нашей почты немыслимые. Да, но вот факт же. Впрочем, нет. Письмо, оказывается, опущено здесь, в Москве, на Центральном почтамте - там, надо думать, письма сортируются быстрей, чем где-либо. Словом, как видно, все сделано для того, чтобы письмо я получил возможно скорее. Зачем? И почему же все-таки не стоит там, где ему положено стоять, имя? Для конспирации? С какой целью?..
Я взрезал конверт. В нем оказалось три листа, заполненных машинописным текстом, - два обыкновенных и один половинный. На этом половинном я прочитал:
"17.5.67
Уважаемый Владимир Сергеевич!
Наша прошлая переписка побуждает меня послать это письмо и Вам".
Ах, вот оно что! Значит, это только "сопроводиловка" к основному тексту. Я нетерпеливо заглянул в самое начало этого текста, там стояло:
"ПИСЬМО IV ВСЕСОЮЗНОМУ СЪЕЗДУ СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ
(вместо выступления)
В президиум съезда и делегатам -
Членам ССП - Бушину В. С.
Редакциям литературных газет и журналов - ..."
Ого, ничего себе размах! Сдерживая любопытство, я вернулся к "сопроводиловке":
"Определю свое намерение искренне: пусть это письмо напомнит Вам, что и перед Вами в литературе (в жизни) стоит выбор и не бесконечно можно будет Вам его откладывать (как, мне кажется, вы пытаетесь).
Желаю Вам - лучшего.
Солженицын".
За машинописной подписью стояла хорошо знакомая короткая подпись, сделанная шариковой ручкой, - вся состоящая из острых углов и завитушек: А. Солж.
Письмецо в четыре с половиной строки вместило многое: и укор, и предостережение, и призыв, и упоминание о прошлом, и пожелание на будущее. "...Перед Вами стоит выбор... и не бесконечно можно будет Вам его откладывать. Желаю Вам - лучшего."
Он всегда категорически желал мне "лучшего", видимо, стремясь дать понять, что горько сожалеет о том "худшем", в котором я прозябал. Даря в марте 1964 года свою повесть "Один день Ивана Денисовича", начертал на обложке: "Критику Владимиру Бушину с надеждой на все лучшее, что в нем есть и будет". Сейчас, как можно было понять, лучшее для меня состояло в том, чтобы перестать тянуть волынку и сделать же, наконец, тот замечательный выбор, который сам Солженицын, как потом оказалось, сделал уже давно, т. е. последовать за ним. Он лучше меня знал, что для меня лучше .
19 мая, как уже сказано, была пятница, а по пятницам в редакцию журнала "Дружба народов", где тогда работал, мне дозволялось не ходить. Скорее всего, в понедельник, 22 мая, ко мне зашел в мой редакционный кабинетик поэт Наум Коржавин, которого я знал с далеких литинститутских времен еще Эмкой Манделем, и предложил подписать коллективное письмо в адрес Президиума съезда писателей. Я подписал. В письме предлагалось обсудить то самое послание Солженицына, которое я уже получил с помянутой сопроводиловкой.
К этому посланию мы еще, может быть, обратимся в ходе нашего повествования, а здесь я замечу лишь, что в нем много было намешано всего. Так, желая охарактеризовать духовную жизнь нашего общества, Солженицын утверждал, например, что "у нас одно время не печатали. делали недоступным для чтения" Достоевского. Это сказано было, конечно, без должного уважения к истине. Как известно, Достоевский являлся сторонником самодержавия, иные его взгляды и произведения, так сказать, не соответствуют идеям социализма. При этих условиях наивно было бы надеяться, что сразу после свержения самодержавия и социалистической революции его стали бы печатать столь же охотно и широко, как, допустим, Горького или Маяковского, провозвестников этой революции. И тем не менее 23-томное собрание сочинений Достоевского, начатое до революции петербургским издательством "Просвещение", после Октября не было ни прервано, ни заброшено, ни забыто, и последние тома беспрепятственно вышли уже в советское время. В 1921 году в Москве и Ленинграде (Петрограде) был отмечен 100-летний юбилей Достоевского. Еще раньше на Цветном бульваре был поставлен памятник работы известного скульптора С. Д. Меркулова и открыт музей на Божедомке, к которому позже памятник был перенесен. Вскоре после этого началась подготовка к изданию первого советского собрания сочинений писателя на научной основе, и оно было осуществлено в 1926-1930 годах. А 30-томное академическое в 70-80-х годах?! Всего после революции, по данным на ноябрь 1981 года (160 лет со дня рождения писателя), вышло в нашей стране 34 миллиона 408 тысяч экземпляров его книг. Это получается в среднем около 540 тысяч ежегодно. Где ж тут "недоступный для чтения"? Надо ли упоминать еще и о целой научно-критической литературе о творчестве Достоевского, созданной в советское время?
Далее Солженицын писал, что великого писателя, гордость мировой литературы, у нас "поносили". Это обвинение, как и многие другие обвинения его письма, безадресно. Кто "поносил" - неизвестно. И что значит "поносил"? Достоевский художник сложный, трудный, противоречивый, страстный. Он и сам кое-кого "поносил". Так, Тургенева и Островского иной раз под горячую руку обвинял в шаблонности; о Толстом писал, что тот в сравнении с Пушкиным ничего нового не сказал; Салтыкова-Щедрина называл Сатирическим старцем; о Константине Леонтьеве говорил, что вся его философия сводится к девизу "Живи в свое пузо" и т. п. Вполне естественно, что у такого художника и среди современников, и среди потомков были да, видимо, и всегда будут как горячие почитатели, так и яростные противники, которые тоже порой не слишком склонны к сдержанности в выражении своих чувств, - и разве им это запретишь? Его не любили такие большие художники, как Чайковский, Бунин. Но уж если речь вести о поношении Достоевского в прямом смысле, без кавычек, то в советское время его не было, а в прежние поры - сколько угодно. Именно тогда, в старое время, на него писали злобные эпиграммы, главной чертой его таланта провозглашали жестокость, даже сравнивали с маркизом де Садом ит. д. И ведь это лежит на совести не кого-нибудь, а Некрасова, Тургенева, Михайловского. Уж не будем останавливаться здесь на критике Страхове, который просто оклеветал писателя.
В письме Солженицына содержались столь же неосновательные обвинения, связанные с именами некоторых советских писателей. Например, он гневно вопрошал: "Не был ли Маяковский "анархиствующим политическим хулиганом"?" Слова-ярлык взяты в кавычки, будто цитата откуда-то, но откуда - опять неведомо! Может, конечно, кто-то и называл так Маяковского до революции, когда в стихах и особенно в публичных выступлениях поэта было много дерзкого эпатажа, но назвать его после революции "политическим хулиганом", т. е., в сущности, врагом революции, которую он сразу принял всей душой и поставил свое перо, по собственному признанию, "в услужение" ей, - так назвать поэта мог бы лишь человек, который отличается, по слову Достоевского, "совершенно обратным способом мышления, чем остальная часть человечества". Нельзя, естественно, исключать возможности того, что люди именно с подобным способом мышления были среди родственников Солженицына или его знакомых, от которых он и услышал такую характеристику Маяковского. И запомнил ее, не сумев осмыслить. И не зная, как видно, при этом того, что до революции Маяковский сильно страдал от цензуры. Она не пощадила, допустим, его поэму "Облако в штанах". Полностью удалось опубликовать ее лишь после революции, в марте 1918 года.