Барды - Лев Аннинский 12 стр.


На мое счастье, человек, вправлявший мне мозги, оказался моим однокашником и старинным университетским приятелем. Дело ограничилось тем, что он меня свойски обматерил, а журнал, засекретив каким-то шестигранником и показав мне издали, - запустил в свой спецхран.

Так закончилась история моей Первозаписи, - маленький эпизод в долгой эпопее Авторской Песни, начинавшейся в 60-е годы, - закончился этот эпизод все-таки не без участия "тайных служб".

Рассказываю это не без лукавого умысла: такое участие теперь кажется иным редакторам непременнейшим компонентом тогдашней "борьбы за свободу". А я не "боролся" - я просто жил и дышал, как получалось.

С тех пор прошло тридцать с чем-то лет.

Мой университетский приятель и однокашник осуществился как литературовед и классный мастер перевода.

Югослав, посетивший Москву в разгар Оттепели отсидел срок на родине, эмигрировал на Запад и стал всемирно-известным публицистом. Сейчас он в Америке. Слушатели радиостанции "Свобода" могли его запомнить по передачам из цикла "Демократия в действии".

Вестник, впервые спевший мне песню о комиссарах, в конце концов, тоже попал на Запад и стал там одним из авторитетнейших советологов. С началом Гласности труды его, полные советов о том, как России выбраться из тупика, напечатаны и живо обсуждаются на родине. Однажды он предложил нам спастись так: выкопать и продать на Запад огромный медный провод, вроде бы закопанный где-то в глубинке в сталинские годы. Искреннее желание помочь нам и всему человечеству не иссякает в этом человеке.

О судьбе Соседа-дипкурьера не знаю ничего: вот уже двадцать шесть лет живу в отдельной квартире. Надеюсь, добрый парень жив и здоров.

Песня о комиссарах вошла в массовый обиход и даже воспринимается в политических кругах как символ. Как-то я слышал по радио комментарии зарубежных обозревателей по поводу статей одного нашего дипломата, подписывавшегося фамилией "Комиссаров": обозреватели были уверены, что этот "пыльный псевдоним" взят с вызовом и навеян известной песней. Хотелось спросить их: а если это не псевдоним? Если это, скажем, фамилия жены вышеозначенного дипломата? Или если он - родственник того Комиссарова, который толкнул под руку Каракозова, когда тот целился в царя?

Комиссары уходят, песни остаются. И про пыльные шлемы, и про расколотую страну, и про столбы, уходящие вдаль на Запад по Смоленской дороге. Хотя все так невероятно переворачивается в исторической дали. И смоленская дорога упирается теперь в "ближнее зарубежье", которое не привиделось бы "шестидесятникам" и в страшных снах.

СЛЕД ГВОЗДЯ В СТЕНЕ ВООБРАЖАЕМОЙ ХАРЧЕВНИ

За десятилетия, прошедшие с ее триумфального дебюта в большой поэзии, ни критика, немедленно ее признавшая, ни публика, навсегда ее полюбившая, кажется, так и не объяснили себе, откуда явилось это странное создание, как произросло и почему не затерялось средь высоких хлебов русской лирики, как уцелело и почему не было стерто меж жерновов социалистического реализма.

Реализма там - вообще никакого: некоторое царство, некоторое государство. Фантастическая экзотика. "Алые паруса" посреди среднерусской равнины.

И социализма - никакого… разве что в случае, когда "земной рабочий молот упал на лунный серп" , и затейливая космическая эмблема взлетела из рук Новеллы Матвеевой вслед первому советскому луннику.

Но ведь и протеста против социализма - тоже никакого! Ничего, что помогло бы вписаться в "антикоммунистические ряды". Полная отрешенность!

Откуда же это околдовывающее нас обаяние, эта невидимая, но прочнейшая связь с нашей ураганной реальностью, это завораживающее нас пение - тоненькая колыбельная то ли самой себе, то ли орущему и хрипящему миру? И не уберешь эту ниточку из общей ткани, не упустишь тоненькую линию в спектре, ибо рождена ниточка - вместе со всею тканью, и линия - со всем спектром, со всей драмой нашей жизни. Надо только чувствовать угол преломления, уметь слушать и понимать уникальный тембр голоса.

Всегда - кружево. Резьба. Паутинка. Не в ураган предназначено, а - под стекло. Рукотворное, искусное, хрупкое, человеком сотворенное.

Всегда - игра. Песенка. Танец. Кукольное действо. Представление скальда-барда-трубадура. Не реальность - макет. Модель. Все - "понарошке".

Всегда - самодостаточность, тонкое равновесие слов, музыки, фантазии, пафоса, улыбки: этот мир центрирован, совершенно автономен, независим от внешних ветров. Оттуда, извне - могут налететь, напугать, навалиться, разрушить. В ответ маленький мир возникнет снова. Как солнечный зайчик.

Эта фантазия может опираться на чужие фантазии, но не на внешнюю реальность. Она может вписаться в Александра Грина, но она никогда не впадет в зависимость от "действительности". Она не описывает реальность, как описывает ее, скажем, Иван Киуру в песенке о бедной бродяжке на венецианском Канале: рядом с этой картинкой жизни хорошо видно (слышно) тончайшее своеобразие поэзии Новеллы Матвеевой: она не отражает мир, она его строит. Изнутри. "Из себя".

"Сам себя, говорят, он построил, сам себя, говорят, смастерил".

Поколение шестидесятников отлично понимало вызов, таящийся в этой милой сказочке: вызов казенному коллективизму, тотальному подавлению личности, закону собора и казармы.

Вызов светится в каждой "смешинке" и подмачивает какой-нибудь официозный или общепринятый стереотип. От "фунта изюму", загруженного в игрушечный трюм, до изумительной деятельности кораблика, который всю жизнь был занят тем, что "все записывал, все проверял" и, боже ты мой, "делал выводы", - то есть осуществлял тот самый "всенародный учет и контроль", который в основе идеологии определял все, вплоть до пионерского сыска, - но все это у Новеллы Матвеевой как бы в шутку.

За такие шуточки могли и мачту снести.

Ничего, пронесло.

Голосом забывшегося ребенка девочка-сомнамбула поет народу колыбельные песенки, от которых народ просыпается со смутным ощущением, что есть реальность выше и истиннее той, что ревет и хрипит за окнами.

Сорок лет триумфа - плата Новелле Матвеевой за это колдовство и за эту фантастику.

Фантастический случай: любовное послание пишется с тем, чтобы избранник не принимал его всерьез:

Любви моей ты боялся зря, -
Не так я страшно люблю!
Мне было довольно
видеть тебя,
Встречать улыбку твою…

Ну, если бы яростный разрыв, - понятно. А тут - и не страсть, и не разрыв. Да, пожалуй, и не то "среднее", что можно было бы назвать пионерским соловом "дружба". Тут вообще… что-то странное, не от мира сего, то есть не от мира той любви, где замешаны человеческие души и тела. Хотя вроде бы задействовано тут все. В том числе и "тела", которые "ходят" на свидания:

И если ты уходил к другой
Или просто был неизвестно где,
Мне было довольно того, что твой
Плащ
Висел на гвозде…

Мы начинаем, кажется, понимать, какая игра тут затеяна. У философов это называется феноменологическая редукция: в свете Смысла все видимое и осязаемое - всего лишь "явления", не больше. У нашей героини… любимый редуцируется до плаща, потом плащ редуцируется до гвоздя. Потом "мимолетный гость", который ищет "другой судьбы", улетучивается, а хозяйка… хозяйка именно этого момента и ждет, чтобы продолжить игру:

Мне было довольно того, что гвоздь
Остался
После плаща.

Вы можете выстроить сюжет дальнейшего развоплощения: какие-то новые гости, жильцы, постояльцы, проходимцы вырвут гвоздь из стенки. Последует сомнамбулическая реакция:

Мне было довольно, что от гвоздя
Остался маленький след.

Явятся маляры, закрасят след. Последует задумчивое признание:

Мне было довольно того, что след
Гвоздя
Был виден вчера…

Незадачливый объект столь отрешенного чувства, тот самый мимолетный гость, что "ушел к другой", забыв плащ у этой, мог бы спросить (у "этой" спросить, не у "той", естественно): а я-то тут, собственно говоря, причем, если тебе достаточно вчерашнего следа от позавчерашнего гвоздя?

На что она, вслушиваясь в музыку внутри души: в "скрипки плач" и "литавров медь", ответит, глядя сквозь него в вечность:

А что я с этого буду иметь?

Тебе того не понять.

Впечатляющая последовательность. И точность ориентации в запредельном пространстве. И нежелание никак прикасаться к тому, что называется "этим миром".

"Этого мира" - нет. Есть мир волшебных снов, экзотических пейзажей, литературных ассоциаций. Бананы, лианы, удавы. Прерия, сьерра, терра. Шекспир, Бернс, Фрост. Все это - материал для фантазии, для колдовских видений, для детского бреда. Материалом может оказаться все, что угодно, даже… советская официальная эмблема. "Земной рабочий молот упал на лунный серп. Какие силы могут разрушить этот герб?!" - написано в 1959 году в честь запуска ракеты на Луну. Увы, нашлись силы - разрушили герб, растоптали серп и молот, осмеяли космическую Одиссею советской власти. А светящееся четверостишие, сплетенное из слов, как из травинок, - живо.

Живо - потому что тут вовсе не описывается та внешняя реальность, которая дана нам в ощущениях. Реальность груба, тупа, лжива и безобразна. В противовес ей воображена реальность внутренняя, она и есть воплощение истины, добра, красоты.

И любви?

Ах, ты, господи, вот пристали-то с любовью.

Во всем огромном томе "Избранного" - одно только и есть стихотворение о любви. (Это что, у такого знаменитого поэта, как Твардовский, - вовсе ни одного).

Новелла Матвеева одно написала. О том, чего стоит любовь в мире "феноменов". То есть грубых тел. То есть реальности. Как и полагается, она заключила реальность в экзотическую раму, назвала свой монолог: "Девушка из харчевни".

ЛЕДЯНАЯ ТАЙНА

"Ледяная тайна

В золотых проталинах".

Вера Матвеева

Напоминая скорбную пифию, темнеет фигура Веры Матвеевой в рядах ее поколения. Даже не "в рядах", а - отдельно. Песни ее не "подхватываются". Хором не поются. Приметами исторического времени не обладают. В социально-активные действия не вписываются.

И тем не менее ведущие барды поколения не просто отдают ей должное, но ставят на особое, принципиально важное место, считая ее мироощущение едва ли не символическим для людей, чье детство пришлось на послевоенную скудость, отрочество и юность - на послесталинское "оттаивание", молодость - на озноб "застоя".

Боевитый Бережков: "Без тебя не получится…"

Что не получится? "Припев песни"? Да, так: "он прямо из твоих мелодий". А может - сам жизненный маршрут, путь, который Вера не уточняет, зато уточняет сам Бережков: "Россия, как дорога, тянется". И еще уточняет: "не растеряться б только пешим". Вера и должна на этой опасной дороге помочь - не дать растеряться.

Эмоциональный Луферов: "Не удержать тогда нам слез; но только, как себя ни мучай, ответа нет на твой вопрос, но есть невероятный случай".

Какой вопрос поставлен (оставлен) Верой, так что отсутствие ответа мучает ее соратников? На другие вопросы, стало быть, у них есть ответы? Что же это за невероятный случай - судьба Веры Матвеевой?

Задумчивый Мирзаян: "На старенькой пленке вторая струна тебя - утешает, нас - сводит с ума".

Чем утешалась Вера и почему то, чем она утешалась, способно свести с ума ее сподвижников?

Пришедшие на смену "шестидесятникам" (то есть и "мальчикам Державы", отвоевавшим Отечественную, и "последним идеалистам", спасенным в Отечественную от гибели) их младшие братья, обретшие голос в 70-е годы, обнаружили себя в принципиально иной, чем те, ситуации. Они не запомнили ни Отечественной войны, ни предвоенного восторга, замешанного на тайном ужасе, они застали страну, в которой не смогли найти своего достойного места, да и не захотели: решили стать маргиналами, наподобие своих западных ровесников. С тою только разницей, что американские отказники, отвалившие в хиппи, позволили себе подобное бегство от общества, потому что были первым безбедным (то есть выросшим в благополучии) поколением в истории США; российские же вышли из поколения, материального бедного , и бежали не из особняков и квартир, а из бараков и коммуналок…

Куда бежали?

В котельные, в бойлерные, в избушки лесников. Минимум удобств и максимум независимости. "Поколение сторожей и дворников", созерцающих звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас, знало одно: реальности для них - нет.

Для поколения Анчарова и Окуджавы реальность была. Страшная, гибельная, унесшая девяносто девять из каждой сотни новобранцев сорок первого года, - она была. И для поколения Визбора и Городницкого была: грубая, обманчивая, искаженная ложью - была.

Для следующего поколения, родившегося в 40-е годы, ее не оказалось. Хороша ли, плоха ли реальность, не очень ясно. Потому что ее нет. Провал.

Кто- то красное солнце замазал черной гуашью
и белый день замазал черной гуашью,
а черная ночь и без того черна.
Кто- то все нечерное черной гуашью мажет.

Вера Матвеева рождается в год Великой Победы. В семье военного инженера - из тех, что вынесли войну на своих горбах, а потом мотались по стране "из казармы в казарму".

Детство - на Дальнем Востоке ("играет на камнях возле настоящих китайских пагод", - живописует ее детство Бережков, словно завидуя тому, что настоящее) . Потом - Москва. После школы - машиностроительный завод, потом редакция газеты "Московский комсомолец", потом - Артиллерийская академия. Что вынесла Вера в свои песни из этой реальности - разнорабочая, корректор, лаборант? А из студенчества в МИСИ - что? Из "Гидропроекта", куда была направлена с дипломом инженера-строителя?

Ничего. Разве что эпоксидку. "Я разбитое сердце залью эпоксидкой, затяну на разорванных нервах узлы". И ничего такого, что можно было бы связать с "социальной активностью", хоть ортодоксальной, хоть бунтарской. "Ни призывов, ни обвинений, ни крика, ни надрыва", - констатировали друзья, склонные именно к бунту. Наверное, это и есть "невероятный случай".

Впрочем, вот четыре строчки:

Большое государство,
Где я живу и царствую,
Закованное льдами
Январскими лежит…

Но если вы думаете, что это метафора "заморозков" брежневской эпохи, то ошибаетесь. Вера Матвеева имеет ввиду совершенно другое. Она строит на другом "фундаменте".

По фактуре ее страна - романтическая сказка, доставшаяся в наследство от предшественников гриновской школы. Непогода, царство грез, ветер с моря, шелест пальмовых листьев, паруса, туман, свет звезды, безбрежность лазури, травы в хрустальной росе, золотые озера, золотистые проталины, чудесный табак в табакерке, вино в запотевшем кувшине… "Гавань в ярко-желтых листьях и чешуйках рыбьих; чайки с криком гневным бьют по водным гребням черными концами крыльев…"

Ближе всего эта фактура - к Новелле Матвеевой, чью "Рыбачью песню" (которую я только что процитировал) Вера положила на музыку, после чего обе Матвеевы встретились, познакомились, спели друг другу и убедились, что это "очень разные песни".

Мне трудно уложить в "слова" разность этих мелодий, этих манер исполнения, но если все-таки укладывать, то… Новелла, прищурясь добрыми глазами, рассказывает сказку, а Вера, раскрыв широко бесстрашные глаза, выкрикивает правду.

Потому что миражи Новеллы Матвеевой - это восполнение реальности, излечение реальности, вытеснение ложной реальности, то есть эмпирической, реальностью подлинной, то есть сказочной.

А у Веры Матвеевой миражи - это правда исчезновения реальности, умирания ее…

Она входит в мир Александра Грина с тем, чтобы задать ему вопрос, на который не ждет ответа:

Зачем же, мой нежный, в лазури безбрежной
ты парус свой снежный на алый сменил,
мечтой невозможной так неосторожно
меня поманил?

Ответа нет, потому что нет реальности: все "нарисовано", а есть лишь магия "имени":

…Зовусь Мери-Анной, а ищешь Ассоль -
но звонкое имя придумано Грином.
Иль в имени все?

Она подхватывает мотив, навечно вписанный когда-то в русскую поэзию Надсоном ("пусть арфа сломана, аккорд еще рыдает"), чтобы задать тот же невозможный вопрос: зачем?

Окончен бал, а вы еще танцуете,
умолк оркестр, и свечи не горят,
а вы танцуете, ногами вальс рисуете,
рисуете который день подряд…

"Рисуете"…

Она вживается в судьбу ибсеновской Сольвейг, чтобы спросить, ради чего та страдает, и становится ясно, что та не знает, ради чего. Ни зло, ни добро определить невозможно, а если что-то и определишь, то это опять-таки будет - "слово".

Невозможно написать про любовь, можно написать только про слово "любовь".

Жизнь - "нарисована".

Уедем на мной нарисованном велосипеде
по этой манящей дороге…

Так, может, вся эта романтическая декорация: ветры, волны, пальмы, звезды - для того и возводится, чтобы осознать, что - декорация. А на самом деле - "ни травы и ни воды и ни звезды". Любимому говорится: "стань водою и травой", - но это лишь испытание на исчезновение.

Ты говоришь, что это звезды,
но подойди поближе -
все сразу станет очень просто:
то угли на траве.
Они угаснут на рассвете…

И Пер Гюнт - "угаснет". На его месте окажется какой-нибудь "пустячок"… пуговица.

Что потрясает у Веры Матвеевой - так это спокойная готовность идти навстречу абсурду. Мужество отчаяния. Ледяная решимость вынести то, что невозможно ни "обрисовать", ни "назвать", ни "узнать".

В итоговом сборнике Веры Матвеевой "Обращение к душе" некоторым песням предпосланы авторские монологи. Скорее всего, они сняты с магнитозаписей, сделанных во время выступлений, и представляют собой импровизации на публике (или в узких компаниях). Однако слаженность этих монологов такова, что читаются они как стихотворения в прозе, и у них есть общая мелодия.

Вот она:

"Собственно, я даже не знаю, почему мне показалось, что это акварель…"

"Я ничего не хотела. Я поначалу даже не знала, ЧТО будет…"

"Я в детстве читала эту сказку… но, видимо, не совсем усвоила ее…"

"Это, в общем, никакая не прогулка - ее так назвали…"

"Один раз прислали записочку: "Скажите, пожалуйста, не вы ли написали про миражи?" Я говорю: "Про какие миражи?" - а они и сами не знают…"

Назад Дальше