Попробую описать это мироощущение, начиная с корней.
Корни - крестьянские (белорусские?). Место рождения - Ленинград. Место взросления - Москва… с немедленным "расширением имени", которое уточню с помощью двух аббревиатур: МГПИ (Московский Государственный Педагогический Институт) и - СССР (в смысле: Москва-столица).
Первое расшифровано самой Якушевой в ее автобиографической повести: университет предполагал стерильный анкетный отбор; в педагогическом такого сита не было, поэтому сюда просачивались дети людей с "подпорченными" биографиями и соответствующим опытом; совершенно справедливо Якушева благодарит судьбу, что "провела студенческие годы с таким неблагонадежным народом". Наблюдение точное, и все-таки оно не объемлет того важного для истории культуры факта, что очагом нового жанра - бардовской песни, окрасившей облик двух или трех поколений и резко освежившей ситуацию в обществе, стал не филфак МГУ (куда полагалось стремиться тем, кто хотел на эту ситуацию активно влиять), а литфак МГПИ (куда отлетали, так сказать, "недобравшие").
Вопрос об уровнях преподавания я отметаю сразу: уровень МГПИ, где читали Лосев и Пуришев, ничем не уступал, а то и превосходил университетскую науку (щадя самолюбие моих преподавателей, не буду называть имен, но утверждаю это как выпускник университетского филфака).
Дело в другом: в МГУ и МГПИ был разный прицел. Университет "ковал кадры" для чистой науки, и самые талантливые универсанты были устремлены к ее "вершинам" (филфак дал великих филологов: Аверинцева, Гаспарова, Зализняка, Мельчука…). Будущие же педагоги по определению были обращены не к высящимся вершинам науки, а к толще жизни, которую к этим вершинам надо было "поднять". Для соответствующего мироощущения больше подходит метафора, в которой взгляд не устремляется "вверх", а спускается "сверху":
"…Мне нравится наш институт. Весь - от пыльных подвалов до высокого стеклянного потолка. Я люблю, запыхавшись, взбежать на третий этаж, перегнуться через перила и смотреть оттуда на распластавшиеся разноцветные юбки танцующих девчонок…"
Не знаю, можно ли было бы с прославленной университетской балюстрады высмотреть что-то подобное в заседаниях НСО (Научное студенческое общество), но с верхнего этажа Педагогического открывалось настоящее поле поэзии:
А можно
нам ватагой веселой
На третий влезть этаж,
А можно
все квадратики пола
Оттуда сосчитать…
Положите этот птичий полет на мелодию, в которой словно перекликаются скворцы, и вы получите ответ на вопрос: почему Педагогический институт молва переименовала - в Поющий.
Эти песни не устремляются в миражные дали, их орбиты кружатся здесь, где пахнет "сыростью и пылью". Вернее, они устремляются в миражные дали - по закону компенсации, но и созерцая эти "другие города", все время ощущают под ногами "квадратики пола".
Учитель - дело народное. Тут отшельники редки, надо петь вместе со всеми. Потому и запели - здесь. Сердцем охватывая - "всю страну". Ощущение мироединства принимается как бы "до слов", то есть до "теории", и выпевается здесь и сейчас - "практически".
Собственно, мотивы этой поющейся лирики (мотивы - в филологическом, а не музыковедческом смысле) лежат на виду и у Якушевой могут быть продемонстрированы текстуально. Все пути открыты. Мир добр. Любой встречный - потенциальный друг, товарищ и брат.
…И улыбнулся нам
прохожий хороший один…
Или вот это :
Шел человек, а куда - неизвестно,
Думал о чем-то своем.
Пел человек незнакомую песню -
Мы услыхали ее.
Здравствуй, песня!
Нам бы вместе…
А это:
Иду я как-то лесом
Со станции одна…
За спиной - шаги. Шарахнулась в кусты! А он - такой добрый. Глаза - такие хорошие. "Служил он год на Волге, на Севере служил. Он ласково и долго о людях говорил".
Не знаю, как вписывается эта бесконфликтная зарисовка в рыночную реальность, где стиль жизни диктуется киллерами и маньяками, но в советскую послевоенную реальность, где спасенное от военной гибели поколение будущих "шестидесятников" готовится строить идеальное общество, эта зарисовка вписывается вполне.
Родина - весь мир, и его опережающая модель - СССР. Этой аббревиатуры Ада, понятно, не употребляет. Но душа ее соткана на основе той веры, что в чистом виде досталась "последним идеалистам". Зовут дороги. Ждут горизонты. "Надеется каждый, что выйдет однажды к вершинам своим". Глобальное это всесочувствие сразу же заземляется у Ады на что-то житейски-простое, подкупающе дружеское, на комсомольском волапюке именуемое: "поговорить по душам", "дойти до каждого" или даже: "втянуть в общее дело".
- Первый курс, незнакомый,
Нам теперь с тобой по пути!
Здравствуй, будь, как дома!
- Здравствуйте!
Интересно представить себе такое приветствие в элитном лицее или в платном вузе постперестроечной эпохи.
В институте 50-х - естественно.
Этот налет комсомольской задушевности, нарушающий у Якушевой чистоту тона, сообщает ее песням и то трогательное косноязычие, которое поначалу озадачивает, а потом обезоруживает обаянием доверительности.
Процитирую фрагмент из песни "Ты - мое дыхание", где волшебно выпеваемое, пронизанное внутренним светом взаимодействие душ срывается в комсомольский щебет:
Ты - моя мелодия,
Ты - вроде ты и вроде я.
Мой маяк у вечности
На краю.
Спросят люди вновь еще:
"Ну, как ты к нему относишься?"
Я тогда им эту песню пропою…
Кому - "им"? Членам бюро, разбирающим персональное дело? "Ну, как ты к нему относишься?" Уши вянут, слова застревают в горле. Сейчас вылепят выговор с занесением. "Пропоешь" тогда…
А может, это оступание в прозу - не оплошность, а интуитивно уловленный "пароль опознания"? Знак свойскости? Улыбка привета? Помните пушкинское: "Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю…"?
Летит мелодия, а потом пресекается, препинается. Певучее: "Поймаю песню налету" сминается репликой из капустника: "Про нас чего-нибудь сплетут". Пленительное: "Вечер бродит по лесным дорожкам…" потом сваливается в интермедию: "Не смотри ты так неосторожно, я могу подумать что-нибудь не то"… и в этой кокетливой интермедии, надо признать, тоже есть что-то пленительное… Как и в лукавом: "И все же на всякий пожарный ты не забывай про меня!" Уберите "всякий пожарный" - лукавинка исчезнет, лучик погаснет. Уберите из фразы "Я грущу…" - ее "необязательное" продолжение: "…на всякий случай, понимаешь, просто так", - и фраза ослабеет, хотя, формально говоря, от шутки "грусть" в ней должна ослабляться. В стихе: "Без тебя я - не я, вот история какая" - вторая половина вроде лишняя, но именно она сообщает стиху обаяние, без которого и грусть, и любовь делаются чересчур… многозначительными, что ли, а многозначительность и многозначность - не одно и то же.
Романтика осаживается в разговорность.
Грозы волосы наши полощут,
Спуск обрывист, отвесен подъем…
Очень похоже на Визбора… А вот и комментарий:
Мы становимся проще и проще
В переменчивом быте своем.
Простота, прозрачный быт, светлая переменчивость. Нечаянность.
А вот, наконец, и долгожданная "грамматическая ошибка":
На ногу ногу запрокинув…
Это записной романтик разглагольствует в "визборном" обществе. "Запрокинув" вместо "закинув" - остолбенеешь от этакого оборота!.. и напрасно. Потому что это не ляпсус, а литературная реминисценция. Из Пастернака:
В траве меж диких бальзаминов,
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И кверху головы задрав…
Конечно, дерзость запрокинувшегося в небо гения дает совсем иной поэтический результат, чем эксперимент молоденькой певуньи, поменявшей в этом обороте руки на ноги. Но, вообще говоря, певунья относится к делу очень серьезно. "Одержимая жаждой творить", она вступительное сочинение в вуз пишет стихами, вдохновенно попирая орфографию. Это обходится ей дорого: она попадает только на вечернее отделение. Впрочем, может, потому все-таки попадает, что экзаменаторы оценивают порыв души и преданность слову.
Я это к тому, что милое косноязычие, кое-где оттеняющее летучие ритмы Якушевой, - не оплошность и не "недотяг", а своеобразная установка, нащупанная, скорее всего, интуитивно. Проще, проще! - осаживает себя душа, провожая грозы и встречая ветры, а в следующем четверостишии закладывает строку, далеко не простую:
А закаты рассветов полны…
- предоставляя будущим комментаторам решать, то ли эта строка навеяна "Пилигримами" Бродского, то ли этих "Пилигримов" предвещает.
Еще одно простецкое задание по ориентированию в поэтической подземке:
Я с детства люблю лабиринты метро
И четкость внимательных справок
Идешь себе слева и, наоборот,
Стоишь с чемоданами справа…
С кем перекличка? Навскидку - с Маяковским: "Иду направо - очень хорошо!"
Следующее четверостишие:
Нигде так спокойно не дышится мне,
Здесь ясно, прохладно и тихо.
А если случится, что "Выхода нет",
То рядом окажется "Выход"…
А может, все-таки Окуджава? "А те, что идти хотят, должны держаться левой стороны"…
И при всей этой подспудно ощущаемой, тайной искушенности - поэзия Ады Якушевой кажется девственно самобытной; ее искушенность именно "тайная", и непонятно, как среди этих утесов и скал, плотин и трамплинов, взлетных полос и дорожных развязок, милицейских жезлов и солдатских котелков - светло журчит этот ручеек, эта ниточка в лабиринте, этот серебристый голосок, веселый говорок души, всех любящей, всех понимающей и жалеющей.
Дело в том, что ей все наши указатели и плотины - как бы "без разницы". Ей все равно, скажут ей "да" или "нет". Это всеобщее выравнивание, или всеобщее уподобление, или всеобщее перелицовывание реальности и составляет секрет Ады Якушевой, тайный пароль ее поэзии, ее уникальный "ход".
Мы так похожи и не похожи,
Легко понять нас и не понять.
И все же он совсем не "ваш",
Он мой корреспондент.
Здравствуй! Это главное - ты здравствуй!
Главное - ты будь, хоть как-нибудь…
Ты был иль не был? Бедствие мое…
Ты был иль не был? Жил ты или не жил?
Мне все равно, сколько лет позади,
Мне все равно, сколько лет впереди…
Хочешь, уехать в далекие страны я
Умолю, умолю, умолю,
Или навеки любить перестану я,
Что люблю, что люблю…
Магия повторов и энергия внушения (самовнушения) заставляют думать о какой-то первобытной, первозданной силе, которая изначально дремлет в остроглазой девочке, дирижирующей студенческим октетом, в белокурой Лорелее, тоскующей о любимом, в компанейской радиожурналистке, пересчитывающей "борта" в акватории острова Беринга. По ходу лет проступают в лирической героине черты ведуньи, которая ходит по лесам и нас туда зовет, она собирает травы, завязывает в метелки мяту, зверобой, череду, богородицыну травку и вывешивает все это, так что дом ее напоминает жилище древнего колдуна-лесовика. И уже не "квадратики пола" просятся фоном в ее портрет, а полесские болота, загадочные иероглифы древесной коры, шаманские узоры…
И с протянутыми руками
В этой каменной стране
Я бы навек обратилась в камень,
Чтобы ты поклонялся мне…
Ниточка спасительная выводит из леса и снова ведет в лес, потому что лес жизни непонятен и непроходим только для тех, для кого мир составлен: из "своего" и "чужого", из "хорошего" и "плохого", из "высокого" и "низкого".
А когда мир един и единосущен, когда он весь - "свой", и не "составлен", а порожден, - тут совсем иная песня.
Можно, конечно, сказать, что сверхзадача такой песни - любовь.
Конец нити именно здесь завязывается: собрать весь мир и - бросить к ногам любимого. Обнулить. Гимн жертвенной и всепоглощающей любви - вот "узкая тема" Ады Якушевой.
Все на свете, и снег и ветер
В сравненье с этим равно нулю,
Потому что ты есть на свете,
А еще я тебя люблю.
Душа, созданная для такой любви и такой верности, согласна принять судьбу "вечной вдовы"… а может, судьба именно эту душу и избирает для испытания - разлукой. Все должно рухнуть и испепелиться, приравняться к нулю, а между тем - держится, дышит, да еще и спасает!
Двужильность, что ли, в этой хрупкой душе?
Не этого спасает, так другого:
Имя твое я другим заменю…
Редакция "Библиотеки Ваганта", выпустившая книгу Якушевой "Если б ты знал…", сочла необходимым так объяснить эту перемену:
"В конце 50-х годов Ариадна Адамовна Якушева была замужем на Юрием Визбором… В начале 60-х…вышла замуж за Максима Кусургашева, известного радиожурналиста, друга Юрия Визбора, тоже окончившего МГПИ…"
Понял. Ариадна.
Кому будет брошен кончик спасительной нити? А лучше без имен. Тому, о ком сказано: "Товарищ!" Кому сказано короткое дружеское: "Ты".
Ты, громоздящий открытия и стартующий к звездам, ты, зависающий над крышами, ты, крутящийся в жизненных лабиринтах, ты, перегнувшийся сверху и разглядывающий распластанные платья влюбленных в жизнь, танцующих учительниц… ты подожди…
Ты - мое дыхание,
Утро мое ты раннее,
Ты и солнце жгучее,
И дожди.
Всю себя измучаю,
Стану я самой лучшею.
По такому случаю
Ты подожди…
ГОРЬКИЙ ДЫМ ОТЕЧЕСТВА
"Недобрая, а все-таки своя…"
А.Городницкий
Начнем- ка отечество с кухни.
Он поправит: "Мы начинали не с кухонь московских - с тундры скорее и с чахлой тайги".
Да, да, конечно… и все таки… в самом началее 60-х годов я попал на московскую кухню, или, точнее, в комнатку в коммуналке, где Визбор, окруженный бутылками и слушателями, выдавал свой репертуар. Когда он спел "Деревянные города", моя жена, страстная музейщица, влюбленная в русский Север и планировавшая очередной отпуск, спросила:
- О каком городе ты это написал?
На что Визбор, пресекая подозрения в "присвоении чужого" (столь актуальные эпоху спустя), ответил:
- Это написал не я. Это написал Городницкий.
- Кто?
- Замечательный человек, - ответил Визбор и начал новую песню, на сей раз свою.
Кроме "замечательного человека" ничто в тот момент не влетело в память.
Влетало потом, одно за другим, вперемежку с песнями.
Говорили: "геолог". Это годилось: "Крепись, геолог, держись, геолог, ты ветру и солнцу брат!" Кроме ветра и солнца было еще много чего в низовьях Енисея. Его ударили ножом - спасла пряжка на лямке рюкзака. Потом он лежал с карабином у палатки и отстреливался от пьяных работяг, приехавших на тракторе насиловать коллекторшу Нинку. Потом, сам пьяный, шатаясь, придерживал на голове консервную банку - стоял под выстрелами остервеневшего от ревности соперника. На Кольском полуострове ему (не зная, кто он) показали могилу "того самого Городницкого, который "От злой тоски" написал: тут-де он сидел, тут же, в зоне, его и пришили". Из лагеря под Лугой ему (уже зная, кто он) прислали письмо: "Дорогой Александр Михайлович, мы любим ваши песни, особенно песню "От злой тоски…", которую считаем своей… Ежели что - примем как родного",
От последнего бог миловал. Но штормов, расколотых льдин, теряющих высоту самолетов и таежных голодовок в ожидании пропавшего борта хватанул по горло. Такую судьбу подложила реальность под романтические песни.
Случай, для шестидесятника в принципе классический. Перед нами вовсе не монстр, ищущий приключений, - перед нами "худосочный" ленинградский мальчик, "сын добропорядочных и заботливых родителей", еврейским происхождением вколоченный еще и в соответствующий комплекс неполноценности, - есть что преодолевать! И преодолевает. Послевоенный мечтатель "мается бреднями": непроходимой тайгой и штормовым морем. Никакой геофизики и магнитосъемки там и в заводе нет - есть ленинградский Дворец пионеров, поэтический кружок Глеба Семенова, литература, история и ничего больше! Джек Лондон, Экзюпери, а прежде всех - Киплинг… И Гумилев, полпред Киплинга в тайном синодике. И полпреды Гумилева в разрешенном для подражания явном синодике: Тихонов, Луговской, Симонов…
Ни на филфак, ни на истфак с пятым пунктом в анкете соваться не следовало. Выбрал Горный - лучшее из доступного в Ленинграде.
Ну и прикрылся бы синклиналью! И вернулся бы с фиговым листком диплома в вожделенную литературу и возлюбленную историю…
Так нет же (тут мы прикасаемся к изумительному качеству Городницкого, ведущему в тайну его личности и в "рудное тело" его поэтики и мелодики): мало ему пяти лет горного студенчества - распределяется в Заполярье искать уран. Мало повисеть с ледорубом на скалах Гиссарского хребта на преддипломной практике - налаживается туда на несколько сезонов. Еще на несколько сезонов - под Игарку: кормит гнуса, ищет медь. Находит! Из сухопутной магниторазведки передислоцируется в океанологию, плавает на "Крузенштерне", на "Витязе", на новейших судах и на старых ржавых посудинах, летает на лайнерах и на колымагах, погружается в океан на "обитаемых аппаратах". Ищет Атлантиду, не находит, однако совершенствует методику поиска. Ищет подтверждений вегенеровской теории дрейфа материков, не находит, однако обнаруживает под базальтовым слоем океанского дна еще один слой, который все-таки позволяет говорить о дрейфе если не материков, то плит. Обосновывает петромагнитную модель океанической коры. Участвует в открытии биоэлектрического эффекта фитопланктона… Нет, мне все-таки лучше перейти на русский: защищает две диссертации. Становится академиком…
Имеет ли все это отношение к поэзии - не в том тривиальном смысле, что иные академики любят пописывать стихи, а в прямо противоположном: что прирожденный поэт, "прикрывшийся" наукой, вкладывается и в науку, да так, как вкладываются в свою мечту только поэты?