Уровень первый – самый простой; он находится на поверхности и обычно используется для объяснения странного, почти единодушного раздражения, вызываемого веганами/вегетарианцами. Обычно его определяют как "страх чужого", "подозрение к чужаку", "раздражение и неуверенность по поводу существования иного". Здесь все ясно. Тот, кто ест мясо, подозрителен к тому, кто его принципиально не ест, – оттого, что второй делает нечто, в принципе возможное для первого (и даже иногда втайне желательное), но первый этого таки не делает. То есть он не отказывается от мяса. Точно так же обыватель не любит героя, обычный человек раздражен существованием аскетов и проч. Даже благотворительность – а уж, казалось бы, что проще благотворительности в нашем мире! – встречается с подозрительностью, завистью, тайным устойчивым недоброжелательством. "Он – другой!" – и этим, на первый взгляд, объясняются многие, почти все, подобные истории. Но не все так просто – универсальный сюжет распадается на несколько локальных.
Здесь меня интересует российский. В России – несмотря на долгую традицию отказа от мяса, несмотря на учение Льва Толстого (не говоря уже о суровых православных постах) – к вегетарианству относятся довольно скверно. И у этого недоброжелательства, даже страха, есть вполне определенная причина – страшная история голодов конца XIX – первой половины XX века. И, конечно, бедная, тяжелая жизнь подавляющей части населения страны до относительно недавнего времени. Все это поднимает символическую ценность еды вообще – и особенно еды жирной, изобильной, мясной, то есть той, что была десятилетия и столетия многим недоступна. Память об этом – рискну использовать очень банальное и не совсем понятное самому мне выражение – существует на генетическом уровне. Оттого тот, кто отказывается от простых, "вкусных", питательных продуктов, которыми были обделены наши родители, бабушки, дедушки и т. д., делает – при всех высоких помыслах его – что-то странное, враждебное, неуважительное. Такое отношение обычно не рефлексируется, но оно составляет эмоциональный фон, на котором разыгрываются драмы уже других уровней.
Прежде всего это уровень социальной зависти. Веганство/вегетарианство воспринимается как причуда богатых избалованных людей, которым нечем больше заняться. Отвратительная советская и постсоветская формула "Эх, нам бы ваши проблемы!" определяет, в частности, и этот сюжет. У "нас" – тяжкая, безрадостная жизнь, борьба за выживание, труд, пот, страдание и т. д. У "них" – надуманные абстрактные проблемы, лишенные всякой связи с "жизнью" и, конечно же, с "нами". "Наше" главнее "чужого" – ибо наши страдания пóдлиннее, наша жизнь тяжелее. Соответственно, в этом чемпионате по невыносимой тяжести жизни мы – чемпионы. Оттого только мы раздаем знаки подлинности. Веганам/вегетарианцам таких знаков не получить – разве что они как-то обоснуют (в наших понятиях, конечно) необходимость, включенность их причуд в наше страдание. Скажем, если веган заявит, что избегает животных продуктов по медицинским соображениям, никто особенно ругаться не будет. Он страдает, оттого он настоящий, соответственно, ему можно. Конечно, это покровительственная позиция, ставящая чудака в положение "больного", "неполноценного", которого надо пожалеть. Особый случай, если человек отказывается от животных продуктов питания по религиозным соображениям. Тогда вопросов к нему вообще нет – ведь он таким образом включает себя в большое коллективное тело верующих. А вот веган-индивидуалист подозрителен, ибо он действует по своей воле, в его личные мотивы не верят, считая их каким-то вздором. Но если в дело замешана религия – то есть нечто непонятное, общее, но в целом хорошее – тогда да, дело важное и нужное.
Собственно, здесь, в этой комбинации разных причин и разных уровней, и лежит ответ на мой вопрос. Раздражение по отношению к вегану/вегетарианцу возникает почти из всех обстоятельств жизни постсоветского человека – от смутной персональной памяти через осознание себя в качестве результата долгой, полной страданий и голода истории к нынешней отчаянной социальной ситуации, зависти в отношении и тех, кто богаче тебя и находится рядом с тобой, и тех, кто вообще живет где-то там, на "Западе". Плюс общее недовольство актами персонального выбора, который, по идее, открыт и для "обычного невегетарианца", но так как он его не сделал, этот акт становится для невегетарианца этически невыносимым. Так мы от первого уровня добрались до последнего, глубокого, который внезапно оказался основанием для того, что происходит на поверхности, на первом, якобы "универсальном" уровне.
Это, конечно, только беглые наброски к серьезному разговору, ничего больше. Но важно зафиксировать одну вещь – мы действительно говорим о сентименте, который объединяет постсоветское общество вне зависимости от политических взглядов, эстетических пристрастий и даже социального статуса. Такая мысль выводит нас уже за пределы разговора о еде в иные области – туда, где можно попытаться понять, как устроен мир, который когда-то звался СССР. И наконец-то осознать, сколь страшную катастрофу устроили сами для себя населявшие эту территорию люди.
Глава II
Новые истории о старой и новой истории
Лишние люди
Московская операция по уничтожению ларьков и прочего мелкого бизнеса вокруг станций метро (началась в конце зимы 2016 года) была бы невозможна, не существуй в сознании власти (а также немалой части населения) определенных представлений о настоящем, подлинном образе собственной страны и ее прошлого. Любопытно, что такого рода представления – часть из них, не все конечно, – пережили революцию, Ленина, Сталина, Брежнева, постсоветский период, чтобы сейчас воскреснуть как ни в чем не бывало. Они восходят к эпохе Николая Первого к его страстью к фрунту, к ранжиру, к идеальному иерархическому порядку, к пустоте наконец. Идеальный город по Николаю Первому – это безлюдный город дворцов, казарм, министерств и содержащихся в идеальном порядке жилых домов. Передвигаться по такому городу лучше, имея какую-то важную или полезную цель, а вот просто так болтаться без дела – подозрительно. С архитектурной точки зрения идеальным городом для Николая Первого являлся холодный геометрически-совершенный Петербург, а не похожая на большую деревню Москва.
Идея благодетельной пустоты была развита в царствование Александра Третьего – только тогда к безлюдью и тотальному порядку прибавилась метафора холода, мороза, льда. Известный литератор и публицист консервативного толка Константин Леонтьев утверждал, что Россия подгнила и во избежание дальнейшей вони и разложения следует ее подморозить. Гниение в этой метафоре – реформы Александра Второго, приведшие к формированию нового типа российского общества. Ну а подмораживать обязана власть, конечно. Все живое должно замереть, окоченев, превратившись в ледяную скульптуру. Константин Леонтьев был изрядный эстет.
Другая ледяная формула принадлежит уже официальному лицу, обер-прокурору Синода Константину Победоносцеву. Этот ульраконсервативный начетчик, обладавший скрипучим проницательным умом (говорят, что Андрей Белый вывел его в романе "Петербург" в виде Аблеухова-старшего, зловещего и трогательного бюрократа, страдавшего из-за невозможности устроить русскую жизнь согласно циркулярам), выдал знаменитую формулу: Россия – ледяная пустыня, по которой гуляет лихой человек. Образ блестящий – и очень сильный. Но если вдуматься, то возникает несколько вопросов. Первый: была ли Россия "ледяной пустыней" всегда, либо мы имеем дело с результатом деятельности власти, внявшей призыву Константина Леонтьева? Второй: всегда ли по этой пустыне "гуляет" лихой человек? Победоносцев, безусловно, позаимствовал опасного бродягу из пушкинской "Капитанской дочки", его лихой человек – это Пугачев. Но если так, то лихой человек шалит в ледяной (на самом деле занесенной метелью) пустыне всегда. Соответственно, и ледяная пустыня была всегда – и тут ни при чем ни Александр Третий с его антиреформами, ни эстет Константин Леонтьев. Перед нами исключительно пессимистический взгляд на Россию – она лишена истории, в ней никогда ничего не происходит, типично русским признается ледяное безлюдье и слегка оживляющий мертвый вид опасный бездельник.
В этом – и только этом – смысле консервативные, традиционалистские представления российской власти (и людей, ее поддерживающих) конца XIX века ожили сегодня. Взгляд путинского режима на управляемый им народ именно что пессимистический, безнадежный. Любые проявления деятельности, любая активность, любое движение есть непорядок и, в конце концов, зло. Ведь все равно ничего хорошего из этого движения не выйдет, так что лучше представить, что мы в ледяной пустыне, но только без лихого человека. А на льду можно сыграть в хоккей. Чудовищно опошляя без разбора почти все известные метафоры русской истории и культуры, нынешняя власть не пощадила и эту. У Победоносцева – образ чуть ли не с картины Каспара Давида Фридриха, лед, холод и пустота. У нынешней власти – лед, на котором немолодые начальники на тщательно охраняемом стадионе могут постучать клюшками о шайбы.
Ненависть ко всякому движению, ко всякому как бы непорядку, ко всякой инициативе, пусть даже и коммерческого толка (при том что власть воспевает "бизнес" и никакого намека на общество социальной справедливости в России нет), – это ненависть к жизни как таковой, конечно. Страх и ненависть, на самом деле. На большие дома и супермаркеты можно положиться точно так же, как на скульптуры и монументы. А вот на людей не положишься: они в любой момент могут выкинуть бог знает что. Идеальный путинский город – пустое место с долгими широкими проспектами, по которым несутся дорогие авто приближенных к власти людей и иногда – тщательно контролируемый транспорт. Лучше всего сделать его исключительно для пенсионеров. А когда пенсионеры умрут, закрыть и троллейбусы с автобусами. Маршрутки же следует запретить немедленно – они портят вид и создают хаос. В таком городе не предусмотрены магазинчики и маленькие кафе, только торговые центры и большие сетевые рестораны. Рынки стоило бы вообще запретить, как рассадники неединообразия, но пока это сложновато – так что лучше убрать их подальше, с глаз долой. Именно такую победу смерти над жизнью имел в виду президент Путин, воскликнув при виде очередной госстройки или чего-то такого про балет или хоккей: "Шикарно, как все у нас на Руси!" Конечно, ни Александр Третий, ни Константин Победоносцев такую постыдную, мещанскую, канареечную лексику не используют: "шикарно" – это вокабулярий Эллочки-людоедки, а "Русь" – это из шевкуновских нашептываний на ушко президенту. Но если отвлечься от забавного социокультурного контекста, то мы увидим, что месседж все тот же. "Шикарно", то есть "хорошо", "правильно", – это то, что построено под заботливым оком начальства, предназначено для одобренных властью развлечений подданных и по возможности не мозолит глаз ненужным мельтешением на улицах.
Подобная любовь к безлюдью, к домам, машинам, монументам, этот страх перед людьми и недоверие к свойственному жизни беспорядку имеют не только сегодняшнее приложение, вроде жалкой столичной войны с ларьками. Ретроспективный взгляд, представления о прошлом – если говорить о нынешнем режиме, включающем, безусловно, тех, кто его поддерживает, – абсолютно тот же самый. За десять дней до ввода экскаваторов в Москву я был в Петербурге и обратил внимание на социальную рекламу, точнее наглядную агитацию типично постсоветского образца. Как и все подобные вещи, она бессмысленна, ибо ратует за все хорошее против всего плохого. Но в случае рекламных щитов, которые я увидел на остановке на Невском проспекте, "всего плохого" не было. Зато было много "хорошего".
Плакат (на самом деле серия плакатов, я их потом обнаружил в разных местах) содержал слоган "Познавать историю своей страны – понимать свой народ". Высказывание вроде бы банальное, банальнее некуда, из разряда громких тавтологий о пользе истории, которые то ли сказали великие, то ли им их приписывают; самый яркий пример – высказывание о прошлом, которое, если выстрелить в него из пистолета, откроет ответный артиллерийский огонь. До знаменитой брежневской тавтологии "Экономика должна быть экономной" питерский слоган не дотягивал, и можно было бы спокойно пройти мимо, но я обратил внимание на сопровождающий лозунг рисунок. Рисунок призван изображать "историю своей страны". "История" представляла собой толстый том, раскрытый примерно в середине. Обрез страниц первой половины – нейтрального белого цвета, второй – выкрашен в остальные два цвета российского флага. Та часть, что уже пролистана – "белая", – символизирует историю до 1917 года. В ней, будто в детской книге со встающими при открывании фигурками, мы видим задумчивого древнего воина, явно срисованного с советского набора солдатиков "Ледовое побоище", храм Христа Спасителя, совсем на заднем плане – неявные деревенские избы, а на вставшую на дыбы страничку отважно взбираются два парусных корабля. Иными словами, "история нашей страны" до 1917 года представляет собой советские фильмы "Александр Невский", "Адмирал Ушаков", фантомные реминисценции из той части классической русской литературы XIX века, где про простых "мужиков", ну и из построенного заново Лужковым помпезного храма. Можно оспаривать или не оспаривать именно такую трактовку прошлого России до Октября 1917 года, но одно очевидно – в этой истории практически нет людей. Она безлюдна, пластмассовый солдатик не в счет. Возникает впечатление, что речь здесь идет о некоей древней цивилизации, давным-давно погребенной под грузом тысячелетий, от которой остались только развалины и изображение храмов и орудий убийств.
Но вторая, как бы пока не прочитанная часть книги "Истории нашей страны" еще любопытнее. Солидная часть тома, которую еще только следует открыть. То есть будущее. Но это будущее уже заранее названо "историей", таким образом намекается на то, что грядущее России заключено в ее прошлом – можно даже вперед не заглядывать. Перед нами все тот же исключительно пессимистический взгляд на общество и государство, который демонстрировали традиционалисты и консерваторы конца позапрошлого столетия. Ничего интересного уже не будет никогда, да и не было тоже. А что будет? – спросите вы. А то, что было! – ответят вам. То, что было после 1917 года, здесь же и изображено – и мы обнаруживаем несколько удивительных деталей. Во-первых, тут нет самого́ 1917 года. То есть нет ни Революции, ни Гражданской войны. Более того, срез страниц, как я уже говорил, выкрашен в остальные два цвета российского триколора – получается, что именно под этим флагом свергали и убивали царя, резали глотки друг другу, строили социализм, создавали новое общество и т. д. Кроваво-красное заменили миленьким, почти кислотным красно-синим, который настраивает зрителя на самый благодушный лад. Мол, было только хорошее. Но вот с "хорошим" еще интереснее. Если "белый" период "истории нашей страны" населял хотя бы один человек, пусть даже и пластмассовый, то здесь пусто, безлюдно, как у Чистых прудов после сноса ларьков. Стоят разные монументы. Царапают стеклянное небо башни Кремля. Олимпийский стадион и какой-то мост (судя по всему, непостроенный еще керченский мост – единственная деталь "будущего") опасно соседствуют с символическим образом атомной энергии. Ну и, так как на странице места не хватило, на обрезе изображена карта страны – любопытно, что нынешняя, РФ плюс Крым – а не СССР, к примеру.
Вот такую историю призывают "познавать", чтобы лучше понимать "свой народ", то есть самих себя. Если приняться за дело серьезно, то познание это приводит к простой мысли: "народ" – точка отсутствия народа. Никакого "народа" нет и быть не может, он только мешает в "русском мире" монументов, стадионов, церквей и странных атомных значков, намекающих на возможность уничтожения всего человечества. К истории, конечно, это не имеет никакого отношения – зато полностью объясняет устройство сознания Московского экскаваторного полка имени К. Победоносцева.
Безумцы и власть: 1836-й и 2016-й
27 января 2016 года художника Петра Павленского, которого обвиняли в вандализме за поджог двери в здании ФСБ на Лубянке, отправили на психиатрическое освидетельствование, вызвав опасения, что вместо "преступника" его объявят "сумасшедшим". В интернете тут же бросились собирать подписи с требованием вернуть дело Павленского хотя бы в видимые обществу юридические рамки. Опасения защитников художника были вполне понятны: пусть и глубоко зависимый от власти, но суд есть суд, он по крайней мере даст возможность Петру Павленскому высказаться; да и вообще небесполезно понаблюдать за тем, как дают уголовный срок за мелкий поджог двери пусть и самого охраняемого здания страны. В любом случае судебный процесс – вещь публичная; а зная безупречное мужество и упорство Павленского, можно было быть уверенным, что он использует это обстоятельство для своего дела. А вот упечь в психушку – значит поместить человека в серую зону, практически закрытую не только от общества и прессы, а даже и от близких. Плюс к этому медицинские учреждения дают широкий простор для манипуляций с психотропными лекарствами, что в обычной русской тюрьме сделать (по крайней мере пока) сложновато. Так что петиция действительно оказалась нужной и своевременной, хотя сложно сказать, повлияла ли она на исход дела. Напомню, 8 июня 2016 года – несмотря на призывы Павленского переквалифицировать его дело по статье "терроризм" – художника мирно приговорили к штрафу в 500 тысяч рублей плюс выплата ФСБ ущерба за немного обгоревшую дверь. Павленского тут же освободили, и он вернулся к привычной своей жизни. Эта его художественная акция называлась "Угроза".