Русский апокалипсис - Ерофеев Виктор Владимирович 20 стр.


Не знаю, насколько большим писателем был Джордж Оруэлл, но он достоин того, чтобы, по аналогии с физическими величинами, мы определяли мглу диктаторских режимов в оруэлловских единицах. Деспотизм зрелого сталинизма я бы определил высшей мерой в 100 "оруэллов". Северная Корея, где народ благодарит Дорогого Вождя за питьевую воду, достойна не меньшей оценки. Куба - тоже чемпион: перелет из одного города в другой невозможен без разрешения полиции. Куба набрала бы 80–90 "оруэллов". В тех же пределах - Туркмения. Покойный Василь Быков, который был вынужден уехать из страны Лукашенко, сравнивал реальность Белоруссии с произведениями Оруэлла. Он поставил бы Лукашенко не меньше "оруэллов", чем Туркмении. Много "оруэллов" заработали бы страны Ближнего Востока, Иран, Пакистан, Китай…

Это - очевидно. Иное дело - Запад. После конца холодной войны он все больше пропитывается духом строгости и подчинения авторитету. Западные страны с традиционной демократией зарабатывают оруэлловские очки, когда высокомерно говорят от имени истины, спекулируют на политической корректности. Запад, перестающий быть культурной альтернативой для русских - это подрыв русской цивилизации. За таким Западом не хочется следовать. В какую сторону идти? Западные "оруэллы" увеличивают шансы русского апокалипсиса.

Уничтожение "оруэллов" в чужих странах, зараженных диктатурой, вроде бывшего Ирака, нередко ведется Западом по-оруэлловски. Буш с Путиным могли бы при встречах обмениваться личными "оруэллами" в порядке самозачетов. Православие, как и ненавистный ему польский католицизм, бренчит оруэлловскими сребрениками. Масштабы отечественных "оруэллов" за последние годы стали ненасытны, хотя пока что не достигают уровня советских времен.

В сущности, "оруэллы" неистребимы. Они в природе государственной власти, ее самоценности, самодовольстве, безнаказанности. "Цель репрессий - репрессии. Цель пытки - пытка. Цель власти - власть", - писал Оруэлл в антиутопии "1984". Апокалипсис для России - нормальное состояние. Но человеческой природе я бы тоже выдал немало "оруэллов".

Мода на моду

Купишь себе темные очки за приличные деньги - на следующий год они выглядят смехотворно. Без всякой, кажется, подсказки понимаешь, что они устарели, уже никогда не наденешь их на нос - лежат они у тебя в столе в своем состарившемся футляре, как в гробике, музейным хламом. Откуда берутся микроскопические подробности дряхления, которые убивают вещь? Я преклоняюсь перед жесткой магией моды.

Монах или праведный мусульманин - лишние люди для моды. Мода ловит тех, кто надеется на перемены, хочет быть иным, чем он есть. Более ярким, независимым, красивым, богатым, знатным - человеком в тщеславном полете. Мода ловит тех, кто не совсем уверен в себе. Возможно, таких стало больше, скорее всего, таких стало большинство. Мода - давняя тоска по новизне. Когда в жизни не хватает фундаментального величия, рождается искус переодевания. Игра занимает все больше места в жизни. Смысл игры в замещении глобального смысла, в вытеснении "отработанных" абсолютных ценностей. Карнавал - заполнение пустоты. Мода - это игра человека в прятки со своим образом. Но еще более не уверены в себе те, кто не умеет играть, кого игра раздражает. Серьезность - знак слабых. Значит, есть несколько уровней игры. Но они сейчас не прослеживаются. Что-то сбилось. Баланс потерян. Это и есть XXI век. На место идеалов (религиозных, общественных, политических, любых) приходит театрализация жизни. Не зря в моде лидируют гомосексуалисты. Мода заняла те позиции в культуре, которых она никогда не имела раньше.

Мода стала модной. Отчасти это ее заслуга. Но, скорее всего, это следствие реального кризиса культуры. Мода вышла из своего социально приниженного положения. В культуре мода всегда снимала полуподвальное помещение. Она знала, что спор классицистов с романтиками или физиков с лириками важнее ширины брюк. Правда, тоталитаризм порой возвеличивал моду, стремясь ее осадить. У нас, как известно, воевали со стилягами - партия предпочитала мундиры, выражающие дух и букву служения. Но в универсальном мире культуры мода знала свое место. С модой считались, моду любили, а некоторые даже обожали, находя в ней женский смысл времяпрепровождения, за модой, наконец, гнались - но все это касалось внешних покровов, цирковых фокусов самоутверждения.

Портниха, выкройка, швейная машинка - тихое обаяние моды еще лет двадцать назад. Теперь модистки и кухарки стали управлять если не государством, то основными инстинктами. В награду за победу материальной культуры были переоформлены и приподняты звания работников сферы модных услуг. Материальная культура самовозвеличилась: парикмахер стал стилистом, портной - кутюрье, официант, который, нюхая пробку, открывает бутылку вина, - соммелье. Иностранные звания загипнотизировали публику. Правда, в фарцовочные времена ботинки тоже называли шузами, но время этого убогого юмора ушло в прошлое. Отстать от моды - как отстать от поезда: остаешься один, на безлюдной платформе, с бездомными собаками.

Культура выдохлась - ушла в жесты, в ботинки. Она легла в горизонтальную плоскость. Она потеряла вертикальную планку креста. Мода стала похожа на Родину-мать, что кричит о своей победе с Мамаева кургана с мечом в руках. Единственная отдушина - нынешняя мода плюралистична. Она оставляет тебе возможность сделать твой скромный выбор. Ты можешь оголиться или закутаться, побрить голову или отрастить волосы до плеч, надеть как широкие, так и узкие брюки. Ты можешь, сделав равнодушные глаза, быть "cool" или выбрать что-нибудь горячее, этнографическое. Но дальше свобода принадлежит только моде - свобода ротации.

Пространство жизни преобразуется, мода идет вглубь. На место модных коктейлей, модных журналов, модных ресторанов, модных песенок приходит идея модного человека. Растут в цене модные политики, модные композиторы. Быть известным писателем мало, нужно стать обязательно модным. Вокруг тебя возникает особая среда придыхания. "Как, вы его не читали? Да вы с ума сошли!".

Вчера ты - еще не модный, а нынче ты - моден; одним фактом своего существования ты зарываешь в землю немодных людей. Ты имеешь пухлый портал в Интернете. Потребление, рынок, реклама, раскрутка - на твоей стороне. Кому-то, стоящему за тобой, это выгодно. Но завтра уже не с мечом, а с косой придет за тобой разочаровавшаяся в тебе мода, новые модные люди тебя быстро зароют - это и есть ротация.

Философы пишут книги о гибели культуры. Некоторые из философов тоже становятся модными.

Тропик раком

Что делать родителям, если в школьном портфеле своей пятнадцатилетней дочери они случайно обнаружили ее фотографии не только в голом виде, но и в неприличной позе? Что делать мужу, когда в таком же виде снялась его сорокалетняя жена, случайно забывшая свои "обнаженки" на кухне в хозяйственной сумке?

Не секрет, что у нас в стране все больше и больше людей с каждым годом снимаются голыми. Об этом знают работники фотолабораторий, учителя средних школ, галерейщики, милиция, спецслужбы. Если раньше "обнаженка" считалась прекрасным поводом для компромата, то теперь обнаженное тело - это, прежде всего, эстетическая категория, на которую каждый волен наложить свои собственные представления об эротике и порнографии. Из истории фотографии видно, что она чуть ли не самого начала потянулась к голому телу: обитательницы парижских борделей и марсельские морячки обозначились в самых обольстительных позах.

Буржуазная мораль долгое время считала половые органы отвратительными, недостойными не только изображения, но и обсуждения. Особенно отвратительным был мужской член, как бы его ни славили античная и ренессансная культуры. Короче, члену особенно не повезло, и если его все-таки изображали художники, то он был таким невинным и возвышенным (в лучшем смысле этого слова), что отнюдь не соответствовал реализму. С другой стороны, существовали каноны изображения женского тела, по которым никак нельзя было изображать наклонившуюся обнаженную женщину сзади.

Живопись XX века заглянула женщине в анус. Она устроила из голого тела большую провокацию, играя со всевозможными табу. Кончилось тем, что табу рухнули. Все стало возможным. Невозможное перекочевало на тела знакомых людей. Это раззадорило любительскую фотографию. Снять голой учительницу по географии или главного редактора любимого журнала куда интереснее, чем анонимно загорающее бревно на нудистском пляже. Идея красоты половых органов все больше завоевывает массовое сознание. Люди бросились сниматься голыми, зеркала на потолке им уже не хватает. Зеркало не сохранит их изображение на старость или для друзей. Фотография гарантирует им приватную вечность, которую они готовы разделить с разными, иногда случайными людьми.

Если бы Дантес был фотографом, что стало бы с Натали? Но Пушкин умер на пороге фотографии. Где теперь находится демаркационная линия между приличием и неприличием? Она у каждого своя, не поддается унификации. Граница запрета, измены, предательства не то отодвинулась, не то вообще стерлась. Мы оказались в новом мире с расширенными понятиями о прекрасном. Мы дошли до тропика раком - девушки пожелали сниматься в самых смелых позах. Кто скажет, что эти положения выглядят отвратительно, вызывают рвотную реакцию? Нередко вид девушки сзади интереснее и загадочнее ее лица. Почему в мире изменившегося представления о красоте стесняться того, о чем мечтают большинство мужчин? Почему, наконец, девушкам не снимать своих кавалеров с раскрытыми ногами? Там что - нет красоты? Мы долго спорили, почему в нашей стране тело находится под запретом. Тело раскрепостилось, не спросив нас. Мы еще долго будем искать психологическую подоплеку поступков, которые невольно совершаем. Нам явно не хватает слов для самооправдания. Мы долго ждали, когда мир изменится к лучшему, мы называли это, помнится, коммунизмом. Мир изменился так, как ему захотелось, опять-таки не спросив нас. Даже самая радикальная "обнаженка" не отменяет семейных ценностей, хотя не всегда укрепляет их. Девочки и сорокалетние дамы мечтают о любви не только к фотографии, однако с их фотографиями придется считаться, как с капризом, который не запретит даже самая сплоченная Дума.

От игрушек к звездам

Что не сломалось - сломается. Что не утонуло - утонет. Бегу в игру. Хочу детей - хочу детство. Утром какать, вечером заниматься сексом. Перехожу на натуральное хозяйство. Шишки и сыроежки - метафора совести. Искусство обыгрывает действительность в поддавки. Главный арт-объект: мир игрушек. Было искусство игрой - стало игрушкой. Игрушка - музейный экспонат, но только через детский сад. От минимализма до детского сада - один шаг, и кто-то должен его сделать как первопроходец. От игрушек к звездам?

На вернисаже собралось такое количество художников, арт-критиков, меценатов, журналистов, что казалось: сейчас подпишут манифест отчуждения искусства от самого себя. Но искусство мудрее художника хотя бы потому, что художнику ум мешает быть собой. Искусство отходит в сторону, чтобы на него ничего сверху не упало. Речь идет не о власти, а о благодати. Искусство предпочитает моросящий дождь любой идеологии, а самогон - любому другому напитку. Возможно, это дурной знак для государства, но оно не будет в это вдаваться: слишком много забот. Искусство не ставит перед собой никакой радикальной задачи, кроме программы отсутствия всякой программы.

Банальная борьба за рынок, зрителя, ответственность перед кем-чем ушла в песок. Арт-объекты изначально готовы к экологической самоликвидации. Еще не возникнув, находясь на стадии проекта, они гораздо более явственны, нежели то, чем они эфемерно предстанут в реальности. Они ни на что не претендуют, потому что они лишены пафоса претензии. Им нечего возразить ни бывшему серьезному искусству, ни нынешнему, массовому и развлекательному. Им нет ни до кого дела. Им вообще не до авторства. Иностранцы покорены отсутствием даже намека на институированность общего проекта. Организаторы и устроители растворяются в прохладном воздухе. Никто не жаждет ни экзистенциальности, ни духовности. Ирония - на заднем плане. Эксцентрика сидит тихо. Патриотизм не бьет копытом. Клязьма - не клизма. Два биотуалета обещают: говна не будет. Нет, русское искусство все-таки накрылось благодатью.

Бродя в сумерках среди не очень пьяной публики, совершенно трезвых экспонатов и охранников территории, я думал, что действительность, которая им параллельна, отнюдь не разумна и вряд ли осмыслена. Цельный художественный проект говорит не об опустошенности, а о смирении души перед началом метафизических действий. К ночи небо очистилось. Над московским морем висит Марс величиной в советский пятак. В прозрачной бане сидят приговоренные к смерти. Ветер останавливается, как трамвай на конечной остановке.

Святой Че

Ловлю себя на мысли, что мне одинаково чужды и те, кто носят футболки с каноническим образом Че Гевары, и те, кто их осуждают за это.

Я бы не стал носить на груди Че Гевару по очевидным причинам. Идеалисты, которые устраивают взрывы по всему миру, - его побочные дети. Почему бы не надеть футболку с Бен Ладеном? Не он ли выломал ворота в новый век? Да здравствует самобытность! Его успехи в борьбе с мировой деревней и американским империализмом куда более внушительны, чем кубинская революция. Но эта слишком прямая логика не смутит носителей Че Гевары.

Че Гевару носят, как правило, не за его терроризм. Это - протестная футболка с прикольным смыслом. Человек, надевший ее, не претендует на последовательность своих мыслей. Своя рубашка ближе к телу, чем тот, кто изображен на груди. Носитель хочет выделиться, заинтересовать собой, переместиться в центр внимания.

Случайная фотография Че, вырезанная для итальянского издания его "Боливийского дневника" из групповой фотографии, сделанной на похоронах (взорвался корабль с поставщиками оружия для Кубы) в 1960 году, перевернула мир. В ней найден смысл, оставшийся от революционной бессмыслицы справедливости. Фотография украшает футболку; эта красота, как отсвет, передается ее носителю. Партизанщина, вольница, бесшабашность. Коммунист - экономист? Какая разница! Это посильнее "Феррари". Расправь плечи! Носитель отвечает не за всю биографию Че Гевары, а лишь за тот ее незабвенный фрагмент, где Че Гевара даже не является, а только - но этого довольно - выглядит мучеником идеи. Закативший глаза, скорбящий, длинноволосый, в аскетическом берете, как в терновом венце, христоподобный, он готов к мести, стрельбе и самопожертвованию - то есть к тому, что обезоруживает скупую на подвиги буржуазную мораль. Че говорит своим видом, что человек - не мера всех вещей, как твердит, словно попугай, западный гуманизм вот уже много веков, а носитель высших ценностей, которым он беззаветно служит. Если бы Че спланировал на футболку другим, тоже известным, изображением, где он сосет сигару, контраста между миром и революционером не получилось бы: носитель футболки остался бы в дураках. Зато эффект святости - святой Че - в обезбоженном мире действует безошибочно. Но это еще не все. Прикольность святой формулы в подлоге: вы поклоняетесь святому, а он - революционер, народный мститель. "Калашников" - ему товарищ. Футболка вас "обула" - это и есть выстрел революции.

Популярность Че-футболок говорит о бесповоротном иррационализме человеческой природы, которая в припадке революционного романтизма готова смешать святость с саморазрушением и прийти в подростковый телячий восторг. Лучше не попадаться на банальный крючок.

Однако блюстители политкорректной нравственности, которые сигнализируют миру, что между Че и Бен Ладаном нет принципиальной разницы, а значит носить футболки с революционным отпрыском латиноамериканской аристократии зазорно, мне тоже не по душе. Эпатажная Че-футболка - предупреждение, разосланное во все концы света. Глупости слишком много. Обделенность - удел масс. Бритые затылки пентагоновских генералов мало симпатичны. Животы и мозги российских вояк оставляют желать лучшего. Конформизм отвратителен. Мне противно, что Че Гевара делал на Кубе, а после - в Боливии, но хороши же те, кто его сдал и убил. Одиночная камера мысли. Че-футболка негодными средствами бьет по негодным целям. Положение - безвыходное. Встает солнце, и Бог говорит почти ласково, отмахиваясь от людей, как от мух: "Ну что с вас взять, с дураков!" И в самом деле. Бен Ладана еще будут носить на груди. Даже не сомневайтесь. Каждый волен сделать из этого свой вывод.

Любовь - это только шуточка

С небес спускается Вертинский и говорит, грассируя:

- Привет!

Ходят слухи, что в Москве он скоро даст свой новый концерт. Чего только ни бывает на свете! Не знаю, что скажет на это Кобзон. Уже объявлена продажа билетов, над городом развесили рекламные растяжки: "Я люблю из горничных - делать королев".

Круг за кругом живые и мертвые всадники скачут по полю ипподрома. Не торопитесь делать ставку на их лошадей. Сегодня ты первый, а завтра - в хвосте. Вот бы удивились великие поэты Серебряного века, в изумлении раскрыли бы рты, если бы узнали, что на начало XXI века в лидеры выходит не Хлебников или Маяковский, а скромный скандалист ресторанной эстрады, жеманный призрак в камуфляже Пьеро, маргинальный певец своих изломанных полушуточными страстями даже не песен, а так себе - песенок.

Его песенки - гениальная мера всеобщего измельчания, великого лилипутства чувств. Он поет об одном, создавая поэмы из падали, про смешные, неудачные Любови, про деточку-кокаинеточку-ее-горжеточку, а получается другое. Вроде бы всего лишь о бузине в огороде, а на самом деле о Киеве да еще и о дядьке. А какой у молодого Вертинского Киев! какой дядька! Происходят самовольные подтасовки понятий, свойственные внепрограммному искусству. Он сам обмолвился: "Мне не нужна женщина. Мне нужна лишь тема". Слова как будто легковесны и, сложенные вместе, малозначительны. Но блеснет образ: "Ваши пальцы пахнут ладаном", - страшные вещи вы делаете, Александр Николаевич, о смерти слишком много думаете! Из песенки лезет смелый оборванец смысла; ее пространство расширяется, вбирая в себя слушателя, независимо от его нравов, и каждый воспринимает эту круговерть по-своему.

Назад Дальше