Следы ангела (сборник) - Максим Васюнов 15 стр.


– И почему она не сказала тебе, чья ты? Может, сама не помнила? Да все она помнила, женщины такие вещи знают. Но, видать, была на то причина. Ты ее не осуждай, – помолчал, отломил дольку шоколада. – А ты знаешь, я ведь в твою маму влюблен был. Да-да, в старших классах. М-да… Жаль только, что так с ней и не переспал. Ну, пошли?

Я еще не успела осознать, что Павел Павлович все-таки не мой отец, а он сразу без перехода стал меня куда-то приглашать. Куда? Зачем?

– Куда пошли? – спросила я.

– Как куда?! – удивился он. – В кровать.

Я онемела. Не в смысле, что проглотила язык – мне казалось, что я всю кухню проглотила и запила крепким противным коньяком.

– Ну, пошли, давай, пошли. У меня мало времени, – торопил он.

Тут я пришла в себя, выплюнула кухню, и уже без всяких метафор плеснула в него коньяком. Я бы и бутылкой ударила – такая во мне в тот миг закипела злость, но Павел Павлович успел от меня отскочить.

– Ты что, дура? Я думал – ты не против!

– Уходите! Вы что тут, девку нашли? Я вам кто? – кричала я, размахивая бутылкой – оставшийся коньяк плескался в разные стороны.

Если бы он тогда что-то попытался со мной сделать, я уверена, что убила бы его. Столько во мне, повторюсь, злости появилось: наверное, все бесы, которые в квартире в моей когда-то жили – а они жили – снова вернулись и взяли меня под руки.

Но, Слава Богу, Павел Павлович не стал домогаться и ушел. Так из потенциального отца он превратился в моих глазах в старого наглого бабника, в похотливую сволочь – журналисты все такие. Только прошу, не обижайтесь на меня, я уверена – Вы исключение.

Конечно, этот эпизод, как Вам, может быть, покажется – не стоил бы упоминания в этом письме, но после этого мне особенно горько жить стало, я как будто окончательно осознала, что никогда не узнаю, чья я дочь. Возможно, Вам не понять этого. Но я попробую объяснить на вашем же примере. Я читала у Вас в романе такой эпизод, что когда Вы были маленьким, родители часто Вас брали с собой в город. И Вы любили там щекотать себе нервы. Это в детском-то возрасте! Что Вы делали, помните? Вы, когда шли с родителями по улице, вдруг останавливались и ждали, пока мама с папой отойдут от вас на большое расстояние. Вот они уже на десять метров ушли, вот на двадцать, а вот уже и на все пятьдесят, их уже почти не видно – толпа скрывает их, и тогда вы, сломя голову, догоняете их. Вы описывали, что в тот момент, пока провожали родителей взглядом, когда отпускали от себя все дальше, внутри у Вас все волновалось, щипало, обдавало чем-то холодным, ноги слабли, волосы вставали дыбом, так рождался страх. А теперь представьте, что если бы Вы однажды не догнали родителей, потеряли из виду, не нашли. И остались бы один посреди города, посреди планеты. И больше никогда своих маму и папу не встретили.

То же самое я чувствую каждый раз, когда думаю о своем отце. Человек, у которого нет родителей – или, что еще хуже, когда человек не знает, кто его родители – он острее других чувствует свое одиночество, в их случае оно как бы закругляется, или, можно сказать, возводится в энную степень, понимаете? Вы чувствуете себя оторванным от Земли, от людей, от всего живого.

От этого колыхающего душу чувства я лично спасаюсь в храме. Каждый раз, когда я туда иду, я иду будто в гости к своему отцу. И точно знаю, сейчас он меня приласкает, подбодрит добрым и мудрым словом, даст совет и все сделает, что я захочу. И когда прихожу в храм, встаю за клирос, или когда молюсь у иконы, или даже просто смотрю под купол, я люблю смотреть ввысь, я чувствую, что я не одинока, и что мой папа, мой родитель, тот, чьей я крови, здесь, он видит меня и говорит со мной.

Только в церкви люди находят свои корни. Все люди находят, не только сироты. Я это поняла. Я это знаю.

Вот главное, о чем мне Вам захотелось рассказать. Не знаю, почему это. И почему Вам. Но мне кажется, это не плохо, а все недурные мысли, или идеи, которые рождаются в наших головах, нужно проговаривать другим. Они для того и рождаются.

К тому же, думаю грешным делом, вдруг Вам моя история пригодится. Моя эмоция.

Всегда с радостью читаю Ваши рассказы и Ваши публикации в социальных сетях и на разных сайтах. Мне нравятся Ваши мысли. Спасибо Вам, храни Вас Бог. Если будете в наших краях – заходите в гости. Мой адрес на конверте. Уж простите, что я по старинке письмо Вам отправила, но, мне кажется, это забавно и как-то в Вашем духе, в духе писателя-романтика.

Если ко мне не придете, то зайдите хотя бы в наш храм, только обязательно зайдите, храм Сергея Радонежского. У нас очень хороший батюшка. И есть чудотворные иконы. Особенно сильная – икона Симеона Верхотурского. Недавно возле нее мой знакомый Вадик излечился. Он наркоманил долго, а как-то в храм зашел и почему-то ко мне сразу обратился. "Что мне делать? Помогите!" Я посоветовала ему молиться Симеону, дала ему молитву. Он долго ходил. И молился. И так – за мной ухаживал. А недавно говорит: "Все, отрезало, не тянет больше к наркотикам". Чудо, видите, какое! Я, правда, боюсь, как бы Вадька опять не сорвался, потому что я отказалась быть его женой. Я вообще замуж не тороплюсь. Не мечтаю как-то об этом. Вот отца найти мечтаю. Чтобы войны не было – мечтаю. Чтобы баба Шура, что стоит у нас на паперти, от своей болезни излечилась – мечтаю. Мечтаю об этом, у Бога прошу этого. Молюсь.

За Вас тоже молюсь.

Спаси Бог.

Катя.

Пять минут

Строчки как всегда начали рождаться не вовремя. На допросе.

"Обшарпанный и неуклюжий
Весь город кажется утопией…"

Почему вдруг? Откуда взялось? Может, потому что пока следователь не задернул шторы, поэт успел разглядеть в широком подгнивающем окне кривые линии Лубянской площади? И вспомнил тут же – как еще минут пятнадцать назад, проходя Китай-город, обратил внимание на облезлые, полинявшие дома. И вот теперь в тесном кабинете, уже до боли знакомом, всё с теми же красными стенами и прежними зелеными шторами, в кабинете, где была совершена не одна сделка с совестью и судьбой, у поэта начало рождаться стихотворение.

Он сначала не слышал следователя, да тот вроде бы и ничего не говорил – этот плотный и потный, лысый, чернобровый, как нечистый какой откуда-то из гоголевской эпохи, только без усов и даже без противной бородки, а гладковыбритый; впрочем, черти в нашу эпоху все чаще попадаются с человеческими лицами… Это лицо молчало, уставившись куда-то в бумаги. Для мыслей допрашиваемого был полный простор, и слова на этом просторе разгонялись, раскручивались, сталкивались друг с другом, вытягивались в струнку, строились в ряд, ломались, сверлили голову сочинителю…

"Весь город кажется утопией, утопией, утопией… обшарпанный, неуклюжий, неуклюжий… лужи. Весь город кажется утопией, когда задумчивые лужи. Но почему задумчивые? Да какая разница? Пришло же откуда-то. Когда задумчивые лужи… Теперь зарифмовать утопию…"

"Утопия, это еще какая утопия", – думал поэт. Он вспомнил, что когда-то к нему уже приходили стихи во время допроса, и ему так же как сейчас абсолютно не было дела до того, чего от него хотят, он даже и не понимал человека, сидящего напротив. И это тогда он оступился на лестнице человеческого достоинства, подписал свои показания, которые никогда не давал. Но стих родился какой! Такой один на тысячу лет рождается. Ради него не жалко пожертвовать жизнями друзей. В конце концов, доказал же еще один писатель, вовремя из России бежавший, что "Стихи и звезды остаются, а остальное все равно". "Стихи остаются! Останутся ли они после меня?" – продолжал разговаривать с самим собой поэт, отвлекшись от складывания рифм. – Вот, возможно, то, что рождается сейчас, и останется? Вместе со звездой – с музыкой! Главное, чтобы до ночи не задержали. А то есть привычка у этих душегубов до ночи держать, а ночью хромому идти не всласть".

– Как Ваш протез? – заговорил внезапно следователь.

Поэт не удивился такому совпадению мыслей двух сидящих в одной комнате людей – так всегда бывает. Мысли называются словами, а слова, они требуют веса и пространства. И если много мыслей – слова начинают друга на друга наталкиваться, и тогда тот же следователь может не только спросить о том, о чем думает его осведомитель, но и помочь ему в написании зарождающегося стихотворения.

– Как протез-то, не жмет? – спросил еще раз чернобровый.

– Не жмет, – пробубнил поэт, сам того не замечая – он продолжал усиленно думать стихотворение.

"Вот если есть город и есть лужи, значит, образно было бы, если б город в лужах отразился. Да, да, нарисовался бы образ, картинка. Но отразится в луже – это же, Господи, прости! В тысячах стихотворений по всему свету дома отражаются в лужах. А что у нас там с рифмой? Обшарпанный и неуклюжий весь город кажется утопией. Утопией. Утопией, какое красивое, но неудобное слово. Утопией, копией… Копией! Да, хорошо. А если так – лужи не отражают, а снимают копии? Да, хорошо, теперь сформулировать изящно…"

Следователь закурил.

– Вы что-то сегодня плохо выглядите?

– Что? – машинально спросил поэт и только потом начал вспоминать, как звучал вопрос. Пока вспоминал, потерял нить стихотворения. "Перебил, перебил, ну вот что ему надо? Зачем я здесь?"

– Плохо? А как выглядеть инвалиду, старому замученному человеку?

– Кто же вас замучил? – удивился следователь.

– Да вы и замучили! Что вам опять надо? Я уже давно не помогаю вам. Вы это знаете.

– Да я вас просто поговорить позвал! О том о сем. О здоровье вашем вот, не нуждаетесь ли в чем? Страна, она ведь героев не забывает. Мы все помним, как вы спасали родной театр от бомбежек и как вы потеряли ногу. Ваш подвиг – пример для многих…

– Господи, какой подвиг? Вы с ума сошли? Зачем столько слов, я не понимаю. Десять лет меня никто не трогал, я спокойно жил, переводил, и вот вы опять меня сверлите. Есть у вас совесть? А?

– Тихо, тихо, тихо, – на выдохе произнес следователь, – Это вы много говорите, да все не о том. А вот расскажите-ка мне лучше, в какую страну собрался бежать поэт Пастернак?

– Что за х… – поэт во время остановился.

Следователь словно иголкой от шприца вошел своими глазами в глаза допрашиваемого – и хотелось бы от них увернуться, да никак – их держат за поршень.

– Итак, куда бежит Пастернак? – повторил следователь.

– Если куда он и бежит, то только на небо. На встречу с Богом. Хотя вы меня не поймете, – а что еще мог ответить поэт? Как и любой хороший поэт про другого, гениального – он мог ответить только так.

– Опять ваши штучки, вот эти вот про бога, про религию. Сектой своей меня заговорить думаете? Не смешите меня, – и поэт заметил, что голос чекиста дрогнул, видимо, боится напрямую о Боге говорить, да и никто не собирался – говорить с такими людьми о религии, как сорокалетнему доказывать, что Дед Мороз настоящий.

Следователь нажал на кнопку под столом, на мгновение сердце поэта ушло в пятки: лет тридцать назад точно такая же мизансцена закончилась для него камерой с крысами. Но в этот раз всего лишь на деревянном, выкрашенном в цвет лагерных дверей, столе загорелась лампа. Не ярко, как обычно. А мягко, так светит домашний торшер. Стена пошла пятнами, будто подхватила краснуху, на мозолистый пол упали тени.

"Мозоли на полу, обшарпанный пол… Господи, стихи, стихи же пошли! – вспомнил поэт, – Что там, что там? Обшарпанный и неуклюжий, город, утопия, да, весь город кажется утопией, а теперь что-то с копиями было и – лужами. Но с лужами это так избито, но сейчас бы и лужи помогли, чтобы потом не забыть, хоть один бы четвертак. Копии луж? В лужах копии. Господи, конечно! И лужи задумчивые. Они всегда глубокие, глаза из преисподней. Из утопии… Следак вроде бы отвлекся на бумаги, хоть бы не заговорил".

Поэта бросило в пот, в минуты рождения стихотворения от человека остается только вода. И не дай Бог, кому-то ее высушить, пропадет и стихотворение и сам поэт.

– "В них все полно животворящей, воскресительной силы, которая воистину творит чудеса", – начал читать с какого-то желтого листка следователь знакомые слова. – "Это – совершенно новое откровение…"

"Откуда он такой взялся, ирод?" – спросил поэт лампу на столе, та отозвалась лишь душесжимающим гудением. Стихи опять куда-то провалились. Вместе с даром речи.

– Это вы о чем пишете гражданину Пастернаку, позвольте узнать? О религии, как я понимаю? То есть, вы не отрицаете, что Пастернак ведет религиозную пропаганду и создает новую секту, как Толстой? Я правильно записал?

"Вот ублюдок. Зачем он только спрашивает? Все равно напишет, как нужно. Ну, как же, зачем спрашивает? Забыл совсем – красные стены все пишут. Вот кто поэт-то настоящий – стены эти. Они знают все о жизни и смерти. Как Пастернак".

– Это о стихах я говорил. О стихах Пастернака. В этом письме, товарищ… как вас там, все ясно написано. Не опускайтесь до тридцатых годов, не дергайте фразы из контекста.

– Какого же контекста!? – кажется, сыщик искренне не принял обвинение. – Из контекста как раз ясно видно, что господин Пастернак создает новое религиозное учение, которое может нанести урон советской идеологии. Вы со мной согласны, правильно я понимаю, гражданин поэт?

– Идеология Пастернака, – это идеология Христа. Но Христа вы уже миллион раз распяли. Теперь вот до Пастернака добрались. Но я вам скажу правду, – и поэт прибавил в голосе, да так, что зеленая толстая штора колыхнулась, – Так вот, убежден я, и помяните мои слова, у Пастернака с Христом много общего, они оба ударили по смерти. Пастернак ударил своими стихами, его творчество, оно, если хотите, поперек горла у нее встало. Столько в нем воскресительной силы!

– Да, да, да, вот где-то я даже выделил. Сейчас, – и черные брови стали ломаться и кривиться в домики в поисках нужной фразы на бумаге. – Ах, вот, ну конечно, вы же пишете гражданину Пастернаку: "Вы доросли сейчас до величайшей тайны – тайны воскресения… – до которой из людей еще не дорастал никто".

– Да, это мое письмо, даст Бог, и я когда-нибудь напишу что-то нечеловеческой силы.

– То есть, вы утверждаете, что Пастернак – не человек? Это все интересно. Похоже, что были применены практики воздействия на человеческую психику, так бывает, возможно, Пастернак применял даже гипноз.

Лампа загудела ещё сильнее, даже с вызовом, и почему-то свет от нее переместился на шторы, от чего в них образовалась жёлто-салатовая дыра.

Следователь встал со стула и медленно подошел к окну, закуривая сигарету, будто от этой световой дыры прикурил, отблагодарив ее дымом – ламповый зайчик отпрыгнул обратно на стену.

"Обшарпанный и неуклюжий, весь город кажется утопией, – продолжал вытягивать из себя поэт пропотевшие строчки. – Когда задумчивые лужи… снимают копии. Копии, копии, снимают с домов. Да, так уже хорошо. Но еще нужно добить, добить строчку. Снимают с домов копии. Нет. А если так – с больших домов снимают копии. Но что такое больших? При чем здесь размер домов! Господи, Господи, поговори со мной еще чуть-чуть, дай слово одно, а дальше само пойдет, я знаю. Ночью я додумаю, если отпустят. Ночью! Ну конечно! Ночных домов. Ох, как же получается-то теперь!"

Губы поэта задрожали, глаза сверкнули молнией, после которой должна раскатиться такая гроза, что вся Лубянка рухнет.

Может быть, только словам и под силу разрушить это чистилище, – успел подумать поэт, перед тем как мысленный волк простучал на печатной машинке:

Обшарпанный и неуклюжий,
Весь город кажется утопией,
Когда задумчивые лужи
С ночных домов снимают копии.

Спасибо, Господи! И поэт засмеялся ребенком, которого папа поднял на руки и закрутил, и защекотал.

А в это время следователь, нагнувшись к самому уху допрашиваемого, может быть, лишь затем, чтобы подсмотреть весь процесс рождения стиха, говорил о том, что он, поэт, подвергся гипнотическому влиянию господина Пастернака, который хочет из так называемых жертв войны и режима собрать секту, или даже террористическую организацию.

– Смеетесь? Смешно?! Смешно, смешно, – и вдруг следователь тоже рассмеялся во весь рот, как мальчишка, возможно, тот мальчишка на руках у папы мог смеяться также. – Вот только, конечно, вряд ли это все покажется смешным моему начальству и сами знаете, кому, – следователь кивнул в сторону окна. – Так что в ваших же интересах рассказать мне правду. А уж мы решим, смешно это или нет.

– Я не над этим смеялся. Ох, Боже, Боже, чем же для вас опасны поэты? Может лучше заняться ворами? – Когда-то поэт уже спрашивал чекистов об этом, но это еще до войны было, тогда они ему ответили, что воров в Советской России нет.

– Воров в Советской России нет. – Выпалил следователь и в этот раз.

"О, ну конечно, на другой ответ было рассчитывать глупо, – подумал поэт, – хорошо хоть они не отрицают, что в Советской России есть поэты. А то было бы совсем дико, никаких крайностей".

Следователь снова сел за стол и начал перебирать бумаги.

– Или вот еще вы пишете гражданину Пастернаку: "Но ведь ваше творчество – это чудотворство, и я твердо уверен, что оно реально воздействует на действительность". Это все ваши слова, не я же придумываю. Дальше вообще страшно читать, волосы, знаете ли, дыбом встают: "Вы, создавая такие стихи, что-то реально изменяете в природе, в жизни всего мира, совершенно объективно, и в самом веществе земли происходят какие-то очень важные изменения, приближающие вселенную к тому вечному празднику и торжеству, который уже предвосхищен вами в стихах ваших". Что вы на это скажете? Прямым текстом написано, что гражданин Пастернак не поэт, как все мы думали, а маг, чародей, колдун, да-да, колдун, Я уверен, он прибегает к оккультизму, и прочим этаким опасным для общества штучкам. И цель у него, как вы сами пишете, "приблизить вселенную к торжеству", то есть, я полагаю, к революции, к свержению строя, ведь я правильно полагаю? – следователь все говорил и говорил, колесо закрутилось, и теперь даже ветер не остановит его, – Ведь не о празднике коммунизма идет речь в вашем письме? Здесь совсем о другом. Это была ваша ошибка, что вы практически прямым текстом стали переписываться с господином Пастернаком. Но мне вас, знаете, искренне жаль, и я все понимаю, вы – слабый человек – попались на удочку этого рыбака человеческих душ…

– О, как вы хорошо сказали: "Рыбак человеческих душ". – Поэт не мог не отреагировать на столь тонкий образ, да и колесо нужно было остановить, а то уже стало подташнивать от скорости, – У вас филологическое образование?

– Вы зря ерничаете. В этом нет ничего филогогического, то есть филологического, – и чекист начертил ребром ладошки в воздухе волну. – Речь идет о создании тайного общества, в котором применяется гипноз, оккультизм, прочие сектантские чудеса; и теперь мы еще и до цели общества докопались – воскресить прежний мир, устроить праздник, так сказать, праздник революции… – сказав это, следователь осмотрел стены с таким видом, будто ждал от них оценки, оваций, или сразу орден. Однако стены всего лишь краснели. И молчали. Кажется, в эту минуту чекиста не слушал никто.

Назад Дальше