Будто кто-то за душу ущипнул утром, подскочил сразу, а в голове об одном мысли – да что это мы, как сволочи последние, поступаем, да неужели мы вот так, за бутылку, храм свой на Дом отдыха поменяем? Да и кому этот Дом отдыха нужен – своих, прости господи, уродов мало что ли, еще будут приезжать – оно понятно ведь, кто приезжать-то будет. А главное – жалко так отца Никодима стало, вот как ребенка жалко, это-то и щипало больше всего.
Ну, что я сделал? Взял вилы да пошел к храму, выхожу – а там уж человек восемь стоит, Гришка с ружьем в тельняшке, Антоха Лыков с приятелем, у них по дубине в руках, бабки с иконами, да продавщица Надька, безоружная, но на лице такая злость – не подходи, подорвешься.
"Ой, Афанасьевич, ты чего на сенокос пошел, что ли?" – Надька-то меня вон какими словами встретила, и ржет, стоит.
Мужики руку пожали, да давай рассказывать, что тоже так же утром-то с ними было – как кто-то изнутри поднимал к храму-то идти, защищать. И все, конечно, говорили – что это больше от жалости к батюшке. Но и за землю свою! Все как-то чувствовали: неправильно это – храм-то под бордель отдавать, да самим вроде как слугами разврата этого окаянного становиться.
Ну, постояли, покумекали, вскоре и батюшка из храма вышел: "Ну, с Богом, ребята, может, еще удастся договориться".
А его, оказывается, Гришка еще в пять разбудил, сказал, что пойдет мафию с ружьем встречать: "Лягу под колеса, но не пущу в село козлов этих". Так и сказал прям. А батюшке и деваться некуда, вроде, как и воевали вместе и другом стал: "С тобой пойду, Гришаня".
И вот мы бандой своей встречать идем гостей наших милых, а они только в одном месте заехать в деревню могли – с дороги, что с райцентра ведет, дорога-то как раз посреди поля бежит, ее до горизонта видать. Стоим, ждем, не курим даже, молчим, как статуи. Мухи перед лицом жу-жу, собаки лают, и такое чувство было, что и поле-то все гудит.
И вдруг зашумело пуще прежнего, задрожало поле-то, смотрим, вдалеке бульдозеры показались, а впереди них машины едут, и "Мерседес" во главе колонны.
"Стоим, стоим", – заповторял Гришаня. Да мы и не думали расходиться. Хоть мало нас, но мы, как говорится, в тельняшках, как Гришка, – стоим, стоим.
"Стоим", – вот заладил! Долго так повторял, меня уже раздражать начал, я к нему повернулся, хотел сказать, чтоб замолчал уже, и тут вижу– из деревни люди к нам идут. Ох, ты, Боже ты мой! Кто с чем! Лопаты, вилы опять же, у мужиков некоторых ружья были. У некоторых и ружье, и косы. Я аж заревел тогда – не подвели, проснулось сердце-то у всех, свет-то, значит, пустили в себя, понимаешь? Во как!
Не считал, сколько человек-то всего пришло, но почти вся деревня с нами вышла! Даже Зойка, пьяница местная, и та прибежала.
"А чего вы на меня уставились? – обиделась аж, представляешь, она тогда еще молодая была, гордая. – Я чо, хуже вас?" – "Вставай, Зоя, за правое дело, вставай", – поддержал ее Гришаня.
Все ближе бульдозеры, вот уж видно, кто в кабинах сидит. Машины ход сбавили.
А в это время сзади Чека подошел, вот уж все подивились. "Чего, братва, не разбудили?" – И обошел всех, в первый ряд встал, да даже вышел чуть вперед, дубину у Антохи выхватил, сплюнул, оскалился. Как есть, на волка похожим сделался.
И еще, слышу, зашептали бабы: "Капустин, Капустин, пришел родимый".
И гляжу – точно, наш глава бежит, задохся весь, но уверенно так бежит, грузно, как генерал. Ничего не сказал, как подбежал. Сквозь толпу тоже в первый ряд полез. "Ты за кого, Капустин?" – спросил Чека. "За всех, за кого еще-то? За своих!" – И так Капустин это сказал сердечно, что спрашивать не стали, а кто для него свои-то, и так понятно.
В общем, когда до нас доехали, мы уже толпой вавилоновской дорогу перекрыли, и, ясное дело, сходить с нее не собирались. Первыми-то всё поняли бульдозеристы, они сразу разворачиваться стали, мужики, видать, хорошие попались. Но, а те, кто в машинах сидел, особенно в мерседесе-то, те еще постояли, поглядели на нас, не знаю, о чем уж они там думали, но явно даже если бы у них у каждого по пулемету было, то они бы не успели всех положить. Хотя если бы мы пулеметы-то увидели, может быть, и струхнули.
Стоят, значит, машины, чуть ближе к нам "Мерседес". Главный их бандит-то, Борис этот, сидит, покуривает, в окно дым пускает. И тоже молчит. Как и мы, тоже все стоим, ни звука.
И вот слышим, как замок в двери щелкнул, Борис, я так думаю, решил выйти, поговорить, да тут сразу Чека с Гришаней отреагировали, оторвались от толпы, сплюнули под ноги, к машине двинулись…
Так и не вышел Боря из своей машины, руку только высунул из окна, махнул всем своим, а помимо "Мерседеса" еще три иномарки дорогущие приехали, все начали резко назад сдавать, да разворачиваться.
Так уносились, будь здоров! Даже бульдозеры по вязкому полю объехали.
Опять зашумело все вокруг, загудело поле, мухи, собаки, слышны стали даже вдохи и выдохи, а выдохнули-то тогда все – ой, с каким облегчением выдохнули! Да давай обниматься друг с другом на радостях. Заплакали многие, конечно, у меня, вон, до сих пор слезы, как вспомню. Это ж никогда такой радости больше за своих не испытал я. Но с тех пор по– другому на людей смотрю, это ж надо какой подарок нам всем Господь тогда сделал! Вот у Него какие для всех уроки.
Долго мы еще тогда в поле вглядывались. Все казалось, передумают, вернутся. Нет, не вернулись, и больше так и не приехали ни разу. Говорят, Капустину звонили, угрожали, но ничего с главой не сделалось. А вот батюшка…
Через неделю после того нашего стояния в поле вызвали отца Никодима снова в епархию. Ну, он на лодочке своей и уплыл. Ни с кем в тот день не разговаривал, в себе был, в молитве, видать.
Уплыл, да и с тех пор не видели его.
Говорят, где-то нашли его лодку внизу реки-то, вся в крови. Ясное дело – это мафия его убила, отомстили, я так думаю. Царства ему небесного, а то, что в Рай он попал, так это к бабке не ходи. Святой человек. За одно лето столько добра нам сделал, ох, да что там говорить…
Мы храм-то продолжили восстанавливать, через год уж купола подняли. Наш златоглавый-то теперь дом родной для всех, отовсюду вон автобусами ездют молиться-то к нам. Но это все батюшка опять нас сгоношил тогда, он ведь к нам вернулся вскорости, ангелом вернулся.
Из-за стенки бабка заворчала.
– Отец, ну ты чего там, до утра решил рассказывать? Воды наноси мне!
– Сейчас, мать, кончаю уж, – прокричал в ответ дед.
– Да, ребенок-то уж спит, поди, перестань, потом дорасскажешь, – сжалилась над внуком.
– Не сплю я, ба, – пропищал Илюша, и сразу глаза свои еще шире открыл, на деда зыркнул – А ангел-то как, на фотографии, ты не рассказал же еще?
– Да что ты будешь делать, – вздыхала баба Аня.
– А правильно, вот я и хочу досказать. Осенью той же, где-то в октябре, к нам новый священник приехал. Говорит, назначали меня на несколько храмов в округе, да все они разрушенные, вот езжу, фронт работ оцениваю, а с ним еще репортеры были, чего-то они там про веру писали.
Ну, пошли они значит в храм, отфотографировали все, с нами поговорили, историю про батюшку и про то, как храм-то у нас хотели порушить, записали. И уехали. А через неделю снова вернулись, все как на шарнирах – бегают, фотографируют: вспых да вспых. Рассказали, что когда в прошлый раз-то фотографировали, вернулись когда к себе-то, давай проявлять пленку-то, и смотрят – на нескольких снимках облако какое-то, да вот же одна из тех фотографий. – И дед перекрестился, глядя на фотографию с облаком. – Сначала, рассказывают, думали, туман, да откуда туман? Днем дело было. Потом грешили, мол, кто-то курил, но, точно, никто не курил. Что за диво? Мистика какая-то, не то привидение, не то еще что потустороннее. Вот и решили они еще раз тогда приехать. И снова на нескольких фотографиях, аккурат под сводами, над амвоном, облачко это.
Бабки наши тогда первыми сказали, что это ангел, что отец Никодим это к нам вернулся, у Бога видать выпросил. А потом и батюшка новый тоже говорит: "Как есть ангел!". А кому как не отцу Никодиму здесь поселиться?
Напросили мы тогда снимков-то этих у репортеров, по домам разнесли, с тех пор вот молимся все. А хорошо, что выпросили-то, ведь как храм восстановили – сколько потом кто ни фотографировал, не было облачка никакого. Хотя люди говорят некоторые, что и без техники потом замечали дымку небольшую над куполом. Но я не видел, брехать не буду.
К Новому году снова репортеры приехали, рассказали, что узнали немного о батюшке, звали-то его в миру Никодим Дмитрич Надеждин, жену Валентиной, а сынок-то у них Илюшенька был. Слышь, чо говорю-то? Илюшой сына-то звали! Вон как матушка-то твоя угадала, хотя все жалела, что не спросила у батюшки при жизни имени. Ну, да это он ей шепнул, теперь-то понятно, а так бы с чего она решила тебя так назвать – не было у нас в роду никогда Илюш. Так что вот имя-то твое в честь сыночка батюшкинова получилось. Сдержала мамка обещание в лесу даденное-то. Ох, что же за человек он был, Никодим-то наш? Да не человек, ясное дело, ангел настоящий, как есть ангел, говорю же…
На том и остановил свой рассказ дедушка. На колонку пошел, а мальчишка еще долго на ангела смотрел, думал о чем-то. Да так и засопел в думаниях своих.
На следующее утро встал Илюша с кровати, вышел тихонько из дома – старики спали еще – и поплел к храму. А он белый с золотыми куполами – на горочке, замок из книжки сказок напоминает. Идет к нему Илюша по холму, под ним река течет, но не видно реки, вся в тумане. Илюша то на храм смотрит, то на туман, думает, наверное, это ангелов столько над рекой собралось, вот, оказывается, откуда туманы берутся. Небось, души тех, кто в деревне умирает, тут и остаются, а по утрам все на реку умываться ходят, вот и туман.
А вот и паперть, храм-то высокий, голову поднимешь – купола в небо, дверь нараспашку, а внутри не видать никого. Зашел Илюша да сразу под своды смотрит, а там теперь все расписано фресками, под самый купол все в картинках, не то, что на снимке у деда – тогда-то кирпичи одни были.
Долго смотрел мальчишка, все ждал, что облачко то увидит, что батюшка Никодим явится ему. Бабка уж какая-то подошла, она минут двадцать как уж молилась, да все за парнишкой наблюдала, догадалась, конечно, чего он здесь выглядывает.
– Да ты чего?! Голову себе свернешь, смотришь так! Беги, давай, домой, помолись, да беги, никто уж давно не видел его тут, не жди… – ласково посоветовала старуха.
А мальчик не отвечал, будто не слышал ничего и не видел, все смотрел под купол, не моргнет даже.
– Вот упрямый! – крякнула старуха и вышла из храма.
И вдруг в глазах Илюши вспыхнуло невиданным светом…
Следы ангела
Март, бездорожье, холод собачий – не спасает печка, до нужной деревни километров сорок. В такие моменты хочется оказаться в параллельном мире, в нем тепло и дорог нет вовсе…
Неожиданно справа вырос белый храм. Зрение сразу же сфокусировалось на его воздушной архитектуре. Я краем сознания отобразил, что машина, до того переваливающаяся с ухабины на ухабину, вдруг поехала ровно, и теперь я будто бы смотрел на храм в объектив кинокамеры, а та двигалась медленно, словно по рельсам, запечатлевая каждое мгновение красоты. Та кинолента до сих пор у меня в памяти – ничего столь бесподобного я больше не видел.
Нет, это не человеческая сила воздвигла храм, и не руки грешных лепили его узоры, и не они строгали единственный деревянный купол, поднятый высоко над землей, и гладкий настолько, что небо ласкалось об него каждую минуту.
Я не сразу понял, что храм заброшен. Отрезвев от красоты, увидел дыры в деревянных стенах и даже на одной из сторон приласканной луковки, заметил отсутствие окон и дверей. Будто церковь поела моль времени, но поела аккуратно, не нарушая красоты.
Никогда до этого я не заходил в заброшенный храм, но этот тянул к себе, забирал меня из марта, уводил от дороги, манил другим миром. И вот я пробрался через разбитую паперть, дошел до притвора…
И не стало слов.
Слов не стало, я чувствовал все и понимал, но слов не было. Не то чтобы я не мог подобрать их, нет, просто не было здесь места словам. Человеческая речь и разум остались в марте, про который я тоже забыл.
Три луча спускались от купола на амвон. Они не были широкими, но свет от них дымкой рассевался по всему храму. Нечто подобное можно увидеть летом поутру над рекой, когда легкий туман осторожно как бы целует гладь, заставляя ее дрожать мелкой зыбью. Но это на реке, а здесь дымка окутывала храм. Кое-где на стенах сохранились фрески, святые были едва различимы, но казалось, что они живы, казалось, они смотрели на меня, будто даже улыбались мне, даже что-то говорили… Говорили без слов.
Я прислушивался. О чем шептали мне они, залитые светом, в нем подрагивающие? Мне, который к ним попал случайно и на этот свет не имел благословения? Или имел? Что могли бы они до меня донести, до обычного путника очередного века, у которого есть все шансы стать последним? Мистическое откровение? Не мог я на него рассчитывать. А потому, покружившись на месте, рассматривая сотканные из дерева и облаков стены и кровлю, я закрыл глаза и стал ловить мысли, что побежали сквозь мою голову в неизвестном для меня направлении.
И думалось мне тогда тепло. Как никогда прежде и никогда после. Свет, зримо окутывавший меня и сквозь меня проникающий, мог заменить объятия всех любимых мною людей, оттого-то и было тепло, хотя не то это слово, не то…
Сперва отчего-то подумалось о придорожном кресте, его я увидел около часа назад из окна автомобиля. Потом вспомнилась дорогая мне женщина, с ней мы простились утром. Проснулись в памяти лица родителей, мы с ними говорили на прошлой неделе. И тут же – моя школа, ее крашеные стены отражали такой же свет, что наполнял храм – в своей школе не бывал я уже лет десять. И почему-то сразу после школьных коридоров всплыла в памяти водяная колонка, вокруг которой все было в тополином пуху, но лившаяся из нее хрустальная струйка этот махровый ковер не задевала, вода как бы таяла в воздухе где-то почти у седой земли… Из этой колонки не пил я вот уже двадцать лет.
И еще вспомнился Тот, Которого никогда я не видел, и с Кем никогда не говорил, но Тот, Кто показал мне Свой свет.
И, кажется, Тот, с Кем бегал я в детстве на колонку.
…И вдруг что-то легкое задело мое лицо. Чей-то платок? Край шелкового платья? Волосы? Или это чье-то дуновение? Или…?
Оторопь овладела мной, оторопь сменилась судорогой… Судорогой непривычной, будто кто-то поцеловал душу.
Я открыл глаза. Лучей как не было. Под куполом вспорхнули разом откуда-то взявшиеся птицы и, вылетев через брешь в деревянной луковице, тут же исчезли в воздухе, не издав ни звука.
Немного придя в себя, стараясь не расплескать оставшийся внутри меня свет, я тихонько вышел из храма. Тут же ко мне вернулись слова. И март тут как тут. Только это был уже самый теплый на свете март.
Я еще раз полюбовался неземной архитектурой, осмотрелся… За храмом просыпалась река, за ней, на моих глазах, таял снег, оставляя по земле уходящие вдаль следы…
Кукла
Узенькая дорога у села Калюткино шла между обрывами – по обе ее стороны все было изрыто, котлованы, карьеры, ямы, воронки… Земля на срезах коржами: слой красный, слой розовый. Едешь, будто в раскаленный ад спускаешься. Съежился я весь от такого пейзажа, дрожью обкатился.
– Глину роют! – просипел таксист, заметив мое внимание к карьерам. – Вы к кому едете-то?
– В храм ваш едем Сретенский…
– А, к ненормальной!
– Почему ненормальной?
Водитель лишь ухмыльнулся в ответ.
В Сретенский села Калюткино мы с оператором ехали снимать телевизионный сюжет про храмы местного района. Заранее знали – встретит нас староста церкви по имени Людмила. Мы хотели по-быстрому, как это говорится у нас, "набрать картинки", записать интервью и уехать из этой красной преисподней восвояси. Но какую встречу подарила нам эта поездка! На всю жизнь запомним.
Староста Людмила Тихонова – женщина среднего роста, с короткими белыми волосами, в косынке, карие глаза полные влюбленности ко всему – встретила нас у въезда в село. Посадили ее на переднее сидение – дорогу показывать, хотя мы бы и сами не заблудились – храм пусть и низенький, но хорошо виден издалека. Беленький, резной, двухкупольный, один купол, большой, над церковью, второй, махонькая совсем "луковка", над трапезной.
Вход в храм заперт на замок, Людмила Георгиевна гремит ключами, телом подпирает дверь, что-то в замке щелкает – открыла, значит.
– У нас, ребятки, в храме холодно, только на праздники топим, дров-то нету, – объясняется староста и проходит вперед нас, мы за ней.
Уютный храм, душистый, светлый, райский уголок, только над иконостасом трещина огромная в стене, и еще в двух местах щели.
– Хорошо здесь у нас, – торопится угадать наши мысли Тихонова, – для меня это самое лучшее место.
– И, правда, душа поет, – поддержал я новую знакомую.
К иконам подошел, разглядывать начал, видно, что старинные, а я люблю такие, от них тепло идет и дышится как-то по-другому – не то свет вдыхаешь, не то пыль от света – в храмах такое часто можно наблюдать – лучи широкие толстые из окна на иконы тянутся, а от лучей пыль рассеивается, как будто снежок из облачка сыплет. Всю жизнь бы смотрел на это чудо. Но надо было начинать работать, задавать вопросы, разговаривать…
– Иконы-то у вас не новые, а храм, я слышал, вроде лет шестьдесят не работал? – спросил я у старосты.
– Это правда, закрыт был, а когда освящали его заново, местные принесли, у них все иконы-то с храма и хранились, никуда не делись.
– А вы местная?
– Я здесь родилась, да. Но при мне уже на месте храма школа была. Я там училась на иконах прямо.
– На иконах?
– Да, парты такие складные были, сидишь, пишешь на доске, а потом доску-то поднимаешь, а там, с другой стороны – образ, вот так и учились.
Нет, не сокрушалась, рассказывая это, Людмила, с улыбкой вспоминала. Да и что сокрушаться – она-то здесь причем, если из икон школьную мебель сколотили.
– Каких только историй не услышишь! – наигранно удивился я, чтобы спровоцировать собеседницу на продолжение разговора, и, конечно, мое актерство сработало.
– Ой, да что говорить, времена лихие, мы бестолковые, я сама всю жизнь с иконой проиграла, она у меня вместо куклы была, – что-то дрогнуло у меня внутри, какая интересная история может получиться, вот бы эта икона сохранилась, чтоб Тихонову возле ее "куклы" снять.
– Вон она, моя лапушка, – и маленькая улыбка Людмилы Георгиевны на легко тронутом морщинками лице показалась мне ангельской, столько в ней было трогательности и любви – до сих пор помню. – Икона Божьей матери Знамение. Старая, говорят, начало девятнадцатого века.