Топографии популярной культуры - Коллектив авторов 12 стр.


Вербальная рамка: фреймы и трансформации

Надо сказать, что миддл-литература в 2000-е не так часто фокусируется на Москве. Помимо Пелевина, которого в 2000-е, в отличие от 1990-х, выстраивание сюжета-параболы занимало больше, чем построение узнаваемого мира, можно назвать Александра Кабакова ("Московские сказки"), уже упомянутого Сергея Минаева, Ольгу Славникову ("Легкая голова"), Дмитрия Быкова ("Списанные"), Александра Терехова ("Немцы"). Частично в Москве, но в Москве 90-х, происходит действие романов Александра Иличевского (особенно это касается романа "Матисс"). Менее известны читателю, но более репрезентативны для наших задач московские романы Антона Уткина ("Дорога в снегопад") и Екатерины Шерги ("Подземный корабль"). Их, а также роман Ольги Славниковой "Легкая голова" мы и рассмотрим в данной статье как те основные "кейсы", в которых пространственные фреймы по-разному соотносятся со своим метаконтекстом. Таким метаконтекстом является, в сущности, и само произведение, которое, как мы уже писали выше, оказывается одним из случаев трансформации: все события оказываются не "прямыми", а "переключенными" из системы фреймов повседневной реальности в систему фреймов "рассказанной реальности". Но внутри этой трансформирующей "рамки" возможны дальнейшие трансформации. Мы проанализируем "чистый" случай – случай первичной трансформации – и два случая работы переключения внутри первичного метаконтекста и посмотрим, как ведет себя "обрамленная" система фреймов – Москва как пространство повседневных взаимодействий.

В качестве "кейса" возьмем роман Антона Уткина "Дорога в снегопад". Герой этого романа, Алексей Фроянов, приезжает в Москву из Эдинбурга, где занимается проблемами бессмертия. Он – коренной москвич, выпускник МГУ, но давно не был в России и знакомится с российской жизнью и родным городом как бы заново. Этим взглядом на свое как на чужое определяются особенности оптики произведения. Роман сфокусирован на "жизни-в-Москве" как на общей для всех персонажей (акторов) рамке, задающей режим их действий. Иначе говоря, Москва выступает в данном случае как своего рода метаконтекст для всех имеющихся в романе контекстов действия.

При конкретном анализе текста нам будет важно, что делают герои, к какому пространству привязаны эти действия и каков характер этой привязки. Мы будем считать, что базовый способ введения фрейма – это называние места (локуса) и действия (например, так: "они разговаривали на кухне", "они встретились в кафе", "он шел по улице"). Не распространенный, а лишь просто названный фрейм предполагает, что ситуация целиком понятна читателю по умолчанию. И это означает, что степень ее рутинности высока для всех трех участников коммуникации (автор – герой – читатель), а вовлеченность акторов в ситуацию, наоборот, низкая. Это "распространение" фрейма (то есть рамка, накладываемая автором) и будет означать изменение характеристик фрейма относительно (квази)реальности. Распространение фрейма увеличивает степень вовлеченности акторов, их связанности с пространством, а значит, нагруженность данного фрейма в системе фреймов произведения. Распространяющими элементами могут быть введение исторического измерения (при помощи воспоминаний, авторских ремарок типа "раньше на этом месте" и т.п.), описание действия/места или их "сигнификация" (наделение дополнительным смыслом), то есть основными характеристиками конкретного фрейма будут его частотность и "нагруженность". Кроме того, нас будет интересовать и сама "локация" в ее насыщенности смыслом и действием.

На первых же страницах повествования задаются два типа локаций, различающихся относительно порядка действий акторов и, значит, организации систем фреймов внутри и по отношению к ним. Это локусы старого порядка (режима), насыщенные повторяющимися рутинными событиями, воспринимаемыми как норма, и локусы нового порядка, не связанные с прошлым, которые разрывают привычные связи действий.

Один из таких значимых локусов – Крылатские Холмы, район, где прошло детство героя и где он живет на протяжении романного действия. Крылатскому посвящено авторское отступление, наделяющее его целым рядом значений, которые организуют метаконтекст для всех действий и ситуаций, связанных с этим локусом. Выпишем наиболее важные характеристики: "мог бы считаться одной из достопримечательностей Москвы", "сочетал удобства города и тихую прелесть дачной местности", "во время больших праздников жители собирались смотреть салют и с холмов этих видели почти то же самое, что <…> видел <…> Наполеон", "<…> маленькие происшествия <…> были единственными, способными как-то нарушить плавное течение жизни этого уголка", "ощущение мира и безмятежности", "подчиняется природным ритмам" (Уткин 2011: 18–20).

Эта сигнификация отсылает к позднесоветскому времени и тем самым наделяет актуальный локус историческим измерением, в котором он является идеальным, открытым взгляду, неизменным, насыщенным историей безмятежным пространством спокойной и обыкновенной жизни.

Далее, когда в локусе Крылатских Холмов размещается герой, эта характеристика дополняется: "Все будто оставалось на своих местах, но приобрело неопрятный вид" (Уткин 2011: 26). Сам же герой "чувствовал себя вполне счастливым от участия в известных бытовых операциях с известными особенностями, которые то и дело напоминали ему о его возвращении" (Уткин 2011: 26). Тем самым подчеркивается, что за главным локусом романа остается статус "идеальной окраины", места приятно рутинных действий и процедур (фреймов "ходить в магазин", "смотреть телевизор", "бродить по району").

Крылатские Холмы, таким образом, – это локус прежнего порядка, то есть такой, в который заложена отсылка к позднесоветской повседневности, имеющей в мире рассматриваемого произведения статус нормы, идеального прошлого как рамки восприятия настоящего.

Парадоксальным образом именно эта отсылка к прошлому делает окраину средоточием практик частной, повседневной жизни и задает темп и характер передвижения, а с ним и режим вовлеченности в пространство, "захваченности" им. В одном из эпизодов герой выходит из дома, поднимается на один из Крылатских холмов и смотрит вдаль. Сначала он стоит, а потом садится на траву и замирает на обрыве "в положении врубелевского Демона" (Уткин 2011: 35). Пространное описание увиденного дополнительно сигнифицирует действие героя: "С вершины холма <…> мир был виден весь, как на картинах старых голландских художников" (Уткин 2011: 34). Таким образом, герой вовлечен именно в пространство локуса, в абсолютное настоящее и взаимодействие с этим пространством доминирует в порядке действий. Этот момент абсолютной вовлеченности – момент разрыва рутинного – в трансцендентное. Но возможен он становится именно потому, что данный тип локуса предполагает вхождение в него, непосредственное взаимодействие, телесный контакт со всем, что размещено внутри. Иначе "устроены" в романе локусы нового порядка.

Идеальной окраине противопоставлены как центр города, так и "точечная" застройка. И то и другое герой видит из окна машины по дороге из аэропорта. Центр воспринимается как более насыщенный городскими смыслами "нового" порядка. Герой с удивлением видит новое для себя: митинг несогласных, а рядом – праздничную толпу людей, отдыхающих на бульварах. Они пьют пиво, сидят на скамейках, валяются на траве. Такой режим рассматривания города – из окна стоящей в пробке машины – в принципе не предполагает вовлеченности. Отчужденность усиливается, когда герой видит новостройку: "нагромождение пилястров и балконов, созданных как будто неким нетрезвым внеземным разумом" (Уткин 2011: 23). Это – разрыв в "естественном" порядке пространства. И разрыв в рутинном порядке восприятия пространства.

Локусы "нового режима" не предполагают вовлеченности, они лишь "размещают" человека внутри себя. И, в отличие от локусов "старого режима", они публичны, а не приватны. Однако основой пространственной драматургии романа оказывается вовсе не географическая локализация режимов действия.

Герой пытается удержать и в отношении центра Москвы тот режим созерцательного "вживания", который кажется анахронистичным. Он перемещается по центру неспешно, всматриваясь в панорамы, находя "места памяти", удерживая историческое измерение места. Его прогулки по городу сопровождаются описанием "пустой" Москвы, освободившейся от толп и машин, вернувшейся к себе. По его Москве органичней передвигаться пешком, медленно и на метро, которое оказывается также пространством созерцательной медитации, в которое можно погрузиться, которым можно быть "задействованным", охваченным, к которому можно прикоснуться.

Но "новый режим" пространства делает невозможным для героя ни диалог с городом, ни удачный роман с героинями повествования, вписанными в чуждый ему порядок взаимодействий. Например, так описана сцена свидания: "Они стояли среди бетона и стекла, будто в чужом городе. Мелкий, видимый только в свете бесчисленных ламп безопасности, украшавших эти шикарные новоделы, дождь моросил, будто вежливо и мягко приглашая их убираться восвояси с этих переулков, давно уже живших другой жизнью и видевших чужие сны" (Уткин 2011: 207). В сцене вербовки героя неким узнаваемым "ведомством", руководству которого понадобился "эликсир бессмертия", этот конфликт режимов пространственности обостряется до предела.

Герой попадает в некий особняк. Охраняемое пространство внутри особняка ничем не заполнено, предельно дематериализовано. В нем невозможна нормальная, непроизвольная жестикуляция. Жест задумчивости "положил голову в ладони" оказывается замеченным высокопоставленным собеседником и использован для манипуляции. Фраза "захотелось переместиться домой <…> и <…> пойти в магазин за пивом" (Уткин 2011: 265) – характеристика состояния героя – подчеркивает несовместимость "старого" и "нового" режимов действий как повседневного, рутинного, "спонтанного", приватного и умышленного, отчужденного, публичного.

Итак, драматургия пространства в рассмотренном романе разыгрывается между публичным/приватным, близким/дистанцированным, своим/чужим, непосредственным/театрализованным, историческим/утопическим. Соответственно, эти параметры определяют два порядка взаимодействий – "старый" и "новый". Именно эти "режимы", накладываясь на городские пространства, всякий раз по-разному перегруппировывают их, как бы "расслаивают" в каждой точке, что снижает значимость оппозиции "окраина – центр". На первый план выходит уже не пространственное членение города, а фактор смены порядка действий.

Второй "кейс", который мы рассмотрим, – это роман Екатерины Шерги "Подземный корабль". В нем "новый режим" приобретает значение трансформации, что связано с самой фабулой романа, развивающейся вокруг странного жилого комплекса "Мадагаскар", буквально "воткнутого" в старую московскую окраину. Автор подчеркивает его чужеродность именно сложившимся в данной среде структурам повседневности, ее режимам и порядкам. Он у-топичен в буквальном смысле и более всего напоминает пространство-сайт, представляющий собой интуицию пространства, противопоставленную пространству-"локалу", то есть формальной, предзаданной, ломающей схемы обыденного и привычного рациональности (см.: Вахштайн 2011: 264–289; Серто 2013: 218–234). Этот огромный дом с зимним садом, имитирующим море бассейном, помещениями для нескольких ресторанов и торговым центром – пуст. В нем живет один человек – Морохов. И в конце концов оказывается, что каждое, даже самое рутинное действие в этом пространстве "превращается", требует усилий. То же происходит и с другим героем, оказавшимся эрзац-обитателем салона антикварных вещей "Британская империя", оформленного как квартира – жилище "джентльмена". Она тоже своего рода утопия, пространство-сайт. "Новый режим" в романе Шерги представлен как "переключающий", переводящий все взаимодействия из практической плоскости в плоскость проекта или даже фабрикации, то есть, по И. Гофману (Erving Goffman), такой, который охватывает все формы имитации, симуляции и намеренного искажения базовой системы фреймов. Относительно этого режима центр и окраина оказываются на ментальной карте романа объединены по характеризующему старый режим признаку "непревращенности", "непосредственности".

Если в романе Шерги трансформация первичной системы фреймов была встроена внутрь произведения как объект "показа", то у Славниковой весь роман "Легкая голова" – это эксперимент над изображаемой реальностью, и трансформация становится тотальной, захватывая и саму первичную трансформирующую рамку.

Славникова начинает рассказывать историю успеха: герой – приехавший из маленького городка в Москву и ставший менеджером среднего звена чуть менее удачливый двойник минаевского "ненастоящего человека". Он живет в съемной квартире на окраине и мечтает о покупке жилья в центре Москвы. Система фреймов, определяющая повседневность романной реальности, должна была бы строиться вокруг локусов офисной и консюмеристской жизни: герой одевается в бутиках, посещает клубы и тусовки, покупает продукты в супермаркетах. Вместе с тем это не просто быт. По законам статусного потребления – это часть сущности Максима Т. Ермакова. В этой системе координат значимо, разумеется, и то, как именно герой видит Москву и перемещается по ней. Его оптика – это не оптика пешехода, а оптика водителя (не спускаться в метро – часть демонстрации статуса). Потому Москва романа почти не описана. В романе будто нет средних планов. Только крупные – реальность плотна и насыщена вещами, и "дальние" – панорамы "быстрого просмотра", из окна автомобиля.

Но эта первоначальная система фреймов, заданная "офисным" романом, как бы взята в рамку, перефабрикована. К герою романа приходят сотрудники спецслужб и объявляют, что он обладает странным свойством – "легкоголовостью" и тем самым нарушает причинно-следственные связи. Из-за этого в мире происходят катастрофы. Чтобы спасти мир, он должен застрелиться. В ответ на его отказ спецслужбы изменяют условия существования героя. Чтобы заставить героя застрелиться, они превращают его жизнь в реалити-шоу, а он начинает играть с ними в имитацию самоубийства.

В этом "пространстве фабрикации" первоначальная "карта" романа, в которой пространства ранжировала "линия престижа" и Москва как целое противопоставлялась провинции, а окраины Москвы – ее "статусному" центру, начинает трансформироваться. Усилия "прогнозистов" направлены на то, чтобы разрушить повседневность героя именно в качестве таковой, сделать недоступными все прежде доступные вещи и действия. Тем самым "линия престижа", разделяющая пространство Москвы на отделенные друг от друга локусы, оказывается устранена. Пространство внезапно приобретает однородность и вместе с тем замкнутость. Оно тотально, и из него невозможно сбежать. У Москвы Ольги Славниковой нет центра, она – везде. Ее метафорой становится Москва-река: "Чем-то Москва-река была соприродна таинственным московским подземельям, что, подобно живым существам, шевелились внутри московских холмов <…> Из той же породы был московский метрополитен: система до странности роскошных дворцов, не имеющих ни фасадов, ни крыш – по сути, лишенных внешнего вида, безвидных, несуществующих" (Славникова 2010).

Социальное в романе Славниковой переходит в метафизическое, оказывается "материалом" для переключения и игры. Москва раскрывается на этом метафизическом уровне как "внутрь" без "наружи" – некая тотальность, поток без границ, откуда невозможно выбраться, поскольку некуда. У "системы нечитаемых файлов" нет прошлого или будущего. У нее нет центра. В финале романа, где социальные прогнозисты, добившись все-таки самоубийства героя, встречаются для доклада, действие переносится в кабинет, который находится "не на Лубянке, а в одном из ничем не примечательных мест Москвы". Фактически – где угодно.

Утопические включения в повседневный порядок реальности, наблюдаемые в двух разобранных ранее "кейсах", у Славниковой разрастаются и сама Москва превращается в пространство дистопии. Дистопия у Славниковой "производится" посредством рефрейминга, сбоя и переозначивания всех возможных порядков повседневных действий и, собственно, сводится к их разрушению.

Заключение

Итак, мы рассмотрели Москву как пространство повседневных действий в текстах миддл-литературы и массового кинематографа 2000-х годов. Рассмотренные кино– и литературные тексты позволяют нам сделать вывод, что реальные трансформации городского пространства, произошедшие в XXI веке, оказали сильнейшее влияние на фоновые структуры (фреймы) литературной и кинематографической реальности. Изменяется картирование города. Вместо привычного членения на центр и окраины, репрезентирующие старую и новую Москву, мы находим дискретное, гетерогенное, замкнутое пространство, сегментация которого осуществляется не посредством привязки к локусу, а через процедуру переключения режимов (порядков) действия – "старого", заданного постоянно удерживаемой связью современности с позднесоветским как спонтанным, естественным, рутинным и повседневным, и "нового", разрывающего порядок повседневности, искусственного, "умышленного". Но вместе с тем мы находим на новой, "мультисегментной" ментальной карте Москвы и специфические точечно расположенные локусы, принуждающие к осуществлению нового порядка. Это утопические места – официальные, связанные непосредственно с новой властью, или же новостройки типа Москва-сити или "точечной" застройки в старых кварталах.

Два режима действия организуют отношение персонажа (актора) с пространством города. И здесь становится важен режим перемещения и характер включенности в пространство. Старый режим взаимодействия с городом предполагает телесный контакт, при котором человек "задействован" пространством, доступным ему во всей его вещественности, новый же отчуждает актора, заставляя лишь скользить вдоль доступных только взгляду, развеществленных блестящих световых плоскостей.

Назад Дальше