Чтение. Письмо. Эссе о литературе - Оден Уистан Хью 7 стр.


Что ни говори, все присутствующие в этом зале, безусловно, современные, образованные люди. Наши предки воображали, будто поэзия произрастает в некоем частном цветнике, совершенно изолированном от повседневной жизни, и иные мерки, кроме чисто эстетических, к ней неприменимы. Сегодня мы понимаем, что это иллюзия. Теперь позвольте мне перейти ко второму пункту обвинения. Понимал ли покойный свое время?

Чем он восхищался? Что клеймил? О, он преклонялся перед крестьянскими добродетелями. Превосходно. Но если бы крестьянин научился читать и писать, или скопил денег, чтобы приобрести лавку, или попытался бы благодаря частной торговле подняться над скотским уровнем себе подобных, какое жестокое разочарование постигло бы обвиняемого! Этот крестьянин тотчас же превратился бы в его личного врага, в ненавистного торговца, кровь коего никогда не текла в жилах покойного, что вызывало у него просто-таки неприличную гордость. Поселись поэт в замызганной хижине в Голуэе, погрязни он в свинстве и диких предрассудках, мы сочли бы это его ошибкой, но воздали бы должное его честности. Но поступил ли он так? Боже сохрани. Ибо существовал другой мир, который казался ему не только достойным большего восхищения, но и гораздо более приспособленным для жизни, - мир нарядных особняков и просторных гостиных, населенных аристократами, в основном представительницами слабого пола. Причину подобного несоответствия понять несложно. Психология покойного, в сущности, была психологией феодала. Он охотно восторгался бедняками до тех пор, пока они прозябали в бедности и были почтительными, примирившись с кучкой образованных землевладельцев, которые без их труда не просуществовали бы и дня.

Что касается великой борьбы за светлое будущее, то он не испытывал к ней ничего, кроме отвращения, порожденного страхом. Он действительно принимал участие в движении за независимость Ирландии, но я полагаю, что мой ученый собрат едва ли стал бы акцентировать ваше внимание на этом обстоятельстве. Среди прочих видов борьбы за справедливость, доступных состоятельным людям, национализм - наиболее доступный и бесчестный. Он наполняет угнетателей праведным негодованием против несправедливости. Конечно, национализм зачастую вдохновлял мужчин и женщин на героические поступки и самоотречение. Во имя будущей свободной Ирландии поэт Пирс и графиня Маркович отдали все, что у них было. Но если покойный и впрямь посвятил себя этому движению, то проделал он это с исключительной сдержанностью. После небезызвестного восстания в Светлое Воскресенье 1916 года он сочинил стихотворение, признанное шедевром. И это действительно шедевр. Написать в такой момент стихи, которые не оскорбили ни Ирландскую республику, ни британские вооруженные силы, - поистине великолепное поэтическое достижение.

И наконец, мы переходим к третьему и последнему пункту нашего обвинения. Достаточно бросить самый поверхностный взгляд на пять последних десятилетий мировой истории, чтобы понять, что социальная борьба за равенство сопровождалась возрастанием роли науки и постепенным искоренением иррациональных предрассудков. Каково было отношение покойного к этим явлениям? Джентльмены, у меня, как говорится, просто нет слов. Что можно сказать о человеке, который в своих ранних произведениях пытался возродить веру в фей и эльфов, чьими излюбленными темами были легенды о героях-варварах с непроизносимыми именами - творения, которые когда-то были удачно и остроумно названы "болтовней о чертовне"?

На это можно возразить, что он был молод, а молодость всегда романтический возраст, и глупость неотделима от прелестного романтизма. Возможно, это так. Простим молодости ее заблуждения и поговорим о зрелом человеке, от которого мы вправе ожидать мудрости и здравого смысла. Джентльмены, трудно быть снисходительным, обнаружив, что покойный с годами не только не избавился от причуд, но приобрел еще и новые. В 1900 году он верил в волшебство, что уже говорит о многом, но в 1930-м перед нами - жалкое зрелище: взрослый человек не брезгует черной магией и индуистской чепухой. Верил ли он в них искренне, или они просто казались ему красивыми, или он воображал, что они произведут впечатление на читателей, в конце концов, не так важно. Факт остается фактом. Он поставил их во главу угла своего творчества. Джентльмены, мне нечего добавить к этому. В своем последнем стихотворении покойный отрекся от социальной справедливости и здравого смысла и воспел войну. Ошибусь ли я, утверждая, что, провозгласи нечто подобное иностранный политический деятель, любой любитель литературы и поборник свободы счел бы его врагом всего человечества?

ПРЕДСТАВИТЕЛЬ ЗАЩИТЫ

Господа присяжные заседатели! Я убежден, что вы, равно как и я, с удовольствием выслушали красноречивое выступление моего досточтимого собрата. Я говорю именно об удовольствии, так как любое начинание, будь то инженерное изобретение, стихотворение или вдохновенная речь оратора, непременно должно доставлять удовольствие.

Нас развлекли анализом характера покойного, что, с одной стороны, оправданно, но в то же время пагубно. Доказывает ли данный анализ что-либо в отношении его поэзии или нет - это другой вопрос. С вашего позволения я процитирую моего ученого друга: "Мы собрались здесь, чтобы судить не человека, но его труд". Мы узнали, что покойный был тщеславен, что он был снобом и трусом, что его вкусы в современной поэзии были весьма сомнительного свойства, что он ничего не смыслил в физике и химии. Но можно ли так судить художника? Не напоминает ли это юношескую уверенность в том, что великий художник должен быть кристально чистым человеком? Отбросим в сторону словесные изыски, и доводы обвинителя сведутся к следующему утверждению: "Великий поэт обязан дать правильные ответы на вопросы, которые волнуют его поколение. Покойный давал неправильные ответы. Следовательно, покойный не был великим поэтом". В таком случае поэзия должна походить на телеигру с социальным уклоном и, чтобы выиграть, поэт должен ответить на семьдесят пять процентов вопросов. При всем моем уважении к государственному обвинителю я должен заметить, что это вздор. Есть большой соблазн осуждать современных поэтов, так как мы и впрямь ждем ответов ото всех: от политиков, ученых, поэтов, священников - и виним их, когда они не могут внятно ответить. Но можно ли подходить к поэзии прошлых веков с такими мерками? В эпоху роста местного патриотизма Данте с завистью оглядывался на Римскую империю. Был ли прогрессивным такой взгляд? Будет ли один лишь католик утверждать, что "Олень и пантера" Драйдена - хорошее стихотворение? Разве мы осуждаем Блейка за то, что он не понял ньютоновской теории света? И ставим Вордсворта ниже Бейкера оттого, что последний лучше оценил паровой двигатель?

Можно ли с таких позиций объяснить, почему строчки:

Смейся над Эмметом, смейся над Парнеллом,

Над всеми поверженными кумирами -

хороши, а

Мне кажется подчас, что ты подобна дереву -

не хороши?

Подчеркивая всю абсурдность подобных утверждений, я не хочу сказать, что искусство никак не зависит от общественной жизни. Связь между ними существует - это сокровенная и необходимая связь, как и признал государственный обвинитель.

У каждого человека время от времени окружающий мир вызывает эмоциональное и интеллектуальное потрясение. У некоторых людей потрясение рождает такую словесную форму, которую принято называть стихами, - если эта форма может взволновать читателя, мы называем эти стихи хорошими. На самом же деле поэтический талант - это способность передать свой личный эмоциональный настрой другим людям. Поэты, то есть люди, обладающие поэтическим даром, перестают сочинять хорошие стихи тогда, когда перестают откликаться на явления окружающего мира. Будет ли эта реакция приятием или отрицанием, нравственным парением или нравственным падением, не суть важно - главное, чтобы она существовала. Поздний Вордсворт стал писать хуже не оттого, что изменились его взгляды, а оттого, что он перестал остро чувствовать и мыслить - подобная метаморфоза, увы, происходит с большинством пишущих, достигших преклонного возраста. Возвращаясь к подзащитному, мы сталкиваемся с поразительным примером, когда способность великого поэта испытывать потрясение не только не ушла с возрастом, но, напротив, лишь возросла. Через двести лет, когда наши потомки придут к иному и, надеюсь, лучшему социальному устройству, а наука поднимется до недосягаемых высот, кто, кроме историка, хоть на мгновение задумается о том, насколько покойный был прав или неправ в отношении ирландского вопроса или заблуждался, веря в переселение душ? Но, поскольку чувства, из которых родились его стихи, неподдельны, они по-прежнему будут волновать людей, как бы ни разнились их убеждения и верования.

Однако мы живем не в будущем, поэтому попытаемся строго, по-учительски оценить поэзию покойного с оглядкой на наше время.

Наиболее очевидным явлением за последние сорок лет стал крах либеральной буржуазной демократии, основанной на утверждении, что каждый человек рожден свободным, с равными правами и возможностями и что формальное политическое равенство, избирательное право, справедливый суд, свобода слова достаточно надежные гарантии для человека в его взаимоотношениях с окружающими. Результаты этого краха слишком известны. Отрицание социальной природы личности и власти денег привело к созданию наиболее обезличенного, механического и неравноправного общества из всех доселе известных человечеству, - общества, в котором единственным общим для всех классов ощущением стало чувство одиночества, оторванности от окружающего мира. Это - общество, раздираемое противоречиями, порожденными экономическим неравенством, праведным негодованием бедных и эгоистичной властью богатых.

Если подобное ощущение было неведомо покойному, это отчасти объясняется тем, что Ирландия по сравнению с остальными странами Западной Европы оставалась экономически отсталой страной и классовая борьба в ней не была столь острой. Мой оппонент потешался над национализмом покойного, но он не хуже меня знает, что национализм - необходимая ступень в движении к социализму. Он издевался над покойным за то, что тот не защищал независимость с оружием в руках, как будто убийство и баррикадные бои - единственная достойная форма социальной активности. Разве мало сделал для Ирландии Театр Аббатства?

Но вернемся к стихам. От первого до последнего они являют собой нескончаемый протест против атомизации общества, вызванной индустриализацией, а их идеи и язык, которым они написаны, всегда были способом борьбы с этим злом. Феи и легендарные герои его ранних произведений - это попытка отыскать в фольклорной традиции некое связующее, всеобъединяющее начало, а доктрина Anima Mundi, провозглашенная в поздних стихотворениях, есть, в сущности, та же самая идея, только очищенная от местного колорита во имя того, что покойный считал всечеловеческим, - иными словами, он жаждал мировой религии. Чисто религиозное решение может быть неплодотворным, но поиски его по крайней мере результат правдивого восприятия социального зла. К тому же добродетели, которые восхищали покойного в крестьянстве и аристократии, и пороки, которые он осуждал в буржуазии, и в самом деле являлись добродетелями и пороками. Создать единое и справедливое общество, в котором добродетели поощрялись бы, а пороки искоренялись, - задача политика, а не поэта.

Ибо искусство - продукт истории, а не идеи. В отличие от, скажем, технологических изобретений, оно не влияет на историю, как активная сила, поэтому вопрос, нужно или не нужно пропагандировать поэзию, не имеет смысла. Утверждения обвинителя основаны на ошибочном убеждении в том, что поэзия может что-либо изменить, тогда как доподлинная истина, джентльмены, заключается в том, что, если бы стихотворение не было сочинено, картина - нарисована, а джазовая миниатюра - инструментована, материальная культура человечества осталась бы неизменной.

Но есть сфера, в которой поэт становится человеком действия. Эта сфера - язык, и именно в ней величие покойного наиболее очевидно. Сколь бы ошибочные, недемократичные взгляды ни исповедовал покойный, его язык проделал последовательную эволюцию к тому стилю, какой можно назвать истинно демократичным. Социальные добродетели истинной демократии - братство и духовность, а их параллелями в языке являются мощь и внятность. И это добродетели, которые у покойного от книги к книге становились все более явными.

КАВАФИС

С тех пор как ныне покойный профессор Р. М. Доукинс больше тридцати лет назад познакомил меня с поэзией К. П. Кавафиса, она оставила не один след в моих собственных стихах. Иначе говоря, я без труда перечислю вещи, которые, не зная Кавафиса, написал бы по-другому, если бы вообще написал. И это при том, что ни слова не понимаю по-новогречески и стихи Кавафиса мне доступны лишь в английских и французских переводах.

Последний факт не оставляет меня в покое и даже несколько выводит из себя. Как, видимо, любой из пишущих стихи, я всю жизнь верил, будто в том и состоит непереходимая грань между поэзией и прозой, что проза переводу на другой язык поддается, а поэзия - никогда.

Но если можно испытать влияние стихов, которые знаешь только по переводам, стало быть, несокрушимость упомянутой грани оказывается под вопросом. Значит, одни стороны поэзии от исходной словесной формы отделяются, а другие - нет. К примеру, ясно, что любая связь идей через созвучия слов ограничивается языком, в котором эти слова созвучны. Только в немецком Welt рифмуется с Geld, и лишь в английском возможен каламбур Хилэра Беллока:

When I am dead, I hope it may be said:

"His sins were scarlet, but his books were read.

Когда поэт - допустим, чистый лирик - не "рассказывает", а "поет", он почти или даже вовсе непереводим. "Смысл" песенки Кэмпиона не отделить от звука и ритма именно тех слов, которые он нашел. Может быть, по-настоящему двуязычный поэт и сумеет написать на обоих доступных ему языках то, что сам сочтет одним и тем же стихотворением, но сделайте буквальный перевод каждого из вариантов на язык другого, и пусть потом хоть один читатель признает их родство.

С другой стороны, условности и приемы стихотворной техники я в силах усвоить и помимо стихов. Скажем, мне вовсе не нужно знать валлийский язык, чтобы оценить, какие возможности для моего родного английского открывают внутренние рифмы и аллитерации, которыми так богата валлийская поэзия. Вполне понимая, что в точности скопировать их не удастся, я тем не менее могу их переиначить и добиться нового, любопытного результата.

Другой практически неистребимый при переводе элемент - это образность: сравнения и метафоры. Они куда реже диктуются местным словесным обиходом, гораздо чаще - общим для всех и каждого образом чувств.

Мне вовсе не нужно читать Пиндара в подлиннике, чтобы почувствовать красоту и точность слов, которыми он славит остров Делос:

Недвижимое чудо широкой земли,

От людей именуемое Делосом,

А от блаженных олимпийцев - Звездою,

Далеко сияющей по синей земле…

С трудностями в переводе образов сталкиваешься обычно, когда словарный запас твоего языка не позволяет донести смысл без многословия, ослабляющего оригинал. Строку Шекспира "The hearts that spanielled me at heats" не передашь по-французски, не обратив метафору в куда менее результативное сравнение.

Однако ничего из перечисленного и доступного переводу в поэзии Кавафиса не найти. К чуть расшатанному ямбу, которым он в большинстве случаев пользуется, мы давно привыкли. А самую яркую черту его стиля - смешение ученого и народного языков в словаре и синтаксисе - нам как раз и не передать. Ничего похожего на соперничество между высоким и низким наречием, возбуждавшее в Греции пылкие страсти литературного и политического свойства, в английском нет. У нас есть лишь общепринятый английский, с одной стороны, и местные диалекты - с другой. Так что если говорить об этой стилистической краске у Кавафиса, то англоязычному переводчику ее не донести, а англоязычному поэту не извлечь из нее для себя никакой пользы.

О кавафисовской образности говорить не приходится: к таким приемам, как метафора и сравнение, он не прибегает. Передает ли он сцену, событие или чувство, любая его строка - это просто сухое описание фактов без малейших красот.

Тогда что же в стихах Кавафиса сохраняется и волнует даже в переводе? Не умею назвать это точнее, чем "склад речи", "собственный голос". Я читал его вещи в разных переводах, но Кавафиса узнавал сразу: таких стихов никто другой написать не мог. Читая их, я чувствовал - это сказано человеком, у которого свой взгляд на мир. Саморазоблачения поэта вообще, по-моему, редко поддаются переводу, но эти, без сомнения, поддавались. Так я пришел к выводу, что единственное свойство, которым наделен каждый без исключения, - это неповторимость. С другой стороны, сколько ни назови у любого из нас общих черт со всеми прочими, начиная с рыжих волос и кончая английским языком, всегда найдутся десятки качеств, в эту классификацию не попадающих. Поскольку стихотворение - составная часть той или иной культуры, перенести его в другую - нешуточный труд; но, поскольку оно воплощает опыт одного-единственного человека, человеку другой культуры оценить его так же легко (или так же сложно), как любому из той культурной группы, к которой довелось принадлежать автору.

Но если главное у Кавафиса - это собственный голос, то литературному критику тут добавить нечего. Критика живет сопоставлениями, а собственный голос описать нельзя, его можно лишь воспроизвести - в виде пародии либо цитаты.

Поэтому, взявшись представить читателям книгу Кавафиса, оказываешься в непростом положении: твои слова могут иметь какой-то смысл только до тех пор, пока их не прочли, а потом они улетучиваются, и притом немедленно, - так познакомившийся на вечеринке начисто забывает, кто его представил новому другу.

Назад Дальше