Недавно в Замоскворечье жил купец, женатый на девушке, жившей прежде подаянием. Супруга его сохранила такую привязанность к своему прежнему занятию, что ее нужно было запирать, чтобы она не ходила на улицы просить милостыню, и, оставаясь в комнате одна, она раскладывала на мебели кусочки бумажки и потом, с известными причитаниями и поклонами перед каждым стулом, после долгих ожиданий, брала кусочек бумажки.
Факты, точно, замечательные: мания заслуживает внимательного исследования в патологическом отношении. Только я не знаю, достаточно ли будет исследовать лишь организм этих нищих; не придется ли также заглянуть и в общественный организм, производящий такие явления. Ведь с пассивной стороны это, лишь в более эксцентрической форме, то же зарыванье и прятанье полуимпериалов, о потере которых для торговли сожалеет г. Бочаров. А с другой стороны, активной, – это опять явление, находящее себе полнейшую аналогию во множестве господ, пользующихся благодеяниями других, только иными средствами, гораздо менее безобидными. Разве не то же самое представляет вот этот господин, вымоливший себе местечко в 300 целковых жалованья в год, а лет через пять купивший домик? Разве не то же – антрепренер, собирающий сотни тысяч чужих денег для ведения выгодного предприятия, а потом бросающий дело и возвращающий своим доверителям копейки вместо рублей? А не то же самое этот господин Сергеев, задолжавший 400 тысяч, имея для уплаты имущества только на 70? А не то же эти господа Дюманже и иные, тратящие из общественных денег по 4000 руб. на проезд от Парижа до Петербурга, сотни рублей на депеши к разным девицам и т. п.? Не то же самое какой-нибудь г. Лебретон, берущийся за дело, которого не смыслит, и, спекулируя на свое невежестве, требующий 40 000 франков неустойки в том случае, ежели его захотят прогнать? Исследуйте и укажите нам причины всех подобных явлений в их общем источнике и перестаньте удивляться тому, что находятся охотники приобретать состояние нищенством там, где честный труд не играет почти никакой роли, где способные к труду силы даже не нашли еще себе по большей части никакого порядочного применения.
Посмотрите, например, что у нас делается с выгоревшим селом или местечком: все окрестности наполняются из него нищими на погорелое… Все эти люди жили, работали, покамест все было спокойно около них; но раз обычное течение жизни нарушено, капитал, состоявший в их домишке, отнят, – они ни на что более не могут обратиться… Пошли они просить на погорелое и годы будут ходить и просить, не зная другого исхода, хоть сначала, конечно, и желают его. Не знаю, как в другие годы, но в нынешнем году, например, – вероятно, по случаю нескольких, сильных пожаров Нижегородской и Владимирской губернии, – на всем тракте от Москвы до Нижнего и в самом Владимире, не говоря о Москве и Нижегородской ярмарке, вам отбою нет от бесчисленного множества нищих – изувеченных и погорелых. Кричат о множестве и о назойливости нищих в Италии, особенно в Риме и Неаполе. Но я не знаю, можно ли сравнить стечение нищих в Риме на пасху с той массою их, которая блуждает по Нижегородской ярмарке. Надо заметить, что в Риме нищие в это время сосредоточиваются большею частию около Святого Петра и потом еще около немногих пунктов, непременно посещаемых иностранцами. Иностранцы, то есть англичане и французы, видят это и поражаются: действительно, у себя они не видят ничего подобного. За ними вслед кричим и мы, отчасти не думая о том, что кричим, отчасти же на том основании, что в Петербурге мы в самом деле отвыкаем от вида лохмотьев и от жалобного "Христа ради"… Мы ведь и в Петербурге прогуливаемся больше по Невскому между двумя и пятью часами, то есть в то время, когда
Появляться вредно,
При полном водвореньи дня,
Всему, что зелено и бледно,
Несчастно, голодно и бедно,
Что ходит голову склоня…
Но, проехавшись по России, теряешь охоту кричать о римских и неаполитанских нищих. Может быть, в прежние времена было иначе, то есть у нас меньше нищих, между тем как в Неаполе, например, положительно их было больше: теперь кое-кто пристроен, многим дала работу и некоторые средства бурбонская реакция, иные вступили в волонтеры, некоторые даже, говорят, просто устыдились своего тунеядства среди общего самоотверженного движения и при новом порядке вещей нанялись работать на железных дорогах и в портах. Но в Риме не было никаких причин к переменам в этом смысле; напротив, под гнетом клерикального управления и при значительном оскудении ресурса, заключавшегося в иностранцах (которые в последние годы, по причине смутных времен, гораздо меньше посещали Рим), – нищенство все увеличивается. И между тем оно там не делает до такой степени поражающего впечатления, как у нас, по большим дорогам за Москвою. На станциях железных дорог везде нищие, несмотря на запрещение, ждут десятками; несколько раз я видел, как, при всей непривычке к машине (до сих пор по Владимирской дороге каждый поезд встречается и провожается толпою любопытных крестьян из окрестностей), мальчишки бежали за поездом, уже тронувшимся, если кто-нибудь высовывался из окна вагона и взглядывал на них… На почтовых станциях и по всей дороге за Владимиром – еще хуже: целые колонны изможденных мужиков и баб с ребятишками проходят перед вами, и если вы, рассчитывая на пятерых или шестерых, начнете оделять их копейками, – наверное, вы не успеете оделить этих, как с другой стороны явится пред вами новый пяток, потом еще и еще… Откуда являются они – и сказать трудно; но достоверно, что если вы едете один и решились ничего не подавать, то вы еще не видите и пятой доли всех нищих, обретающихся в каждом месте вашей остановки. А в Нижнем на ярмарке – я говорю, что Рим даже в пасху не представляет подобного обилия, хотя здесь нищие раскиданы по всей ярмарке на довольно большом пространстве и хотя их подчас очень сердито гоняют из хороших, то есть "каменных" рядов, особенно если знают, что на ярмарку приехало какое-нибудь значительное лицо. Куда они все деваются на это время, сказать не умею, но знаю, что иным на ярмарке (как, впрочем, и в других местах, вероятно) видеть нищих не удается.
Нищенство у нас тем ужаснее, что оно голее, законченнее, например, итальянского нищенства. Там нищий иногда, вместо всякой просьбы, скажет вам только "buon giorno, signore" ("здравствуйте, сударь"), и если вы поклонитесь и пройдете мимо, он ничего больше не скажет. Иной предлагает себя как модель для картины, а потом, услышав отказ, попросит у вас что-нибудь. Там нищий готов на услуги, если может, и старается в вас заискивать: если вы остановились на перекрестке и заботливо осматриваетесь – он сейчас вызовется рассказать вам дорогу; если вы берете извозчика – подсадит вас в экипаж; если ваше пальто запачкано – он оботрет; нужно вам остановить разносчика газет или продавца какого-нибудь – он крикнет за вас; грозит на вас лошадь или осел с грузом наехать – он вас заботливо предостережет… Он как будто желает сначала зарекомендовать себя перед вами и потом попросит у вас милостыни, как помощи у доброго друга. Есть, правда, и такие, что бегут за вами и кричат: "Signorino! un mezzo-bajoco! Muojo di fame!" и пр. Но, к счастью моему, таких я встречал не очень много даже в Риме и его окрестностях. Вот г. А. Т., например, описавший в "Отечественных записках" отражение солнечных лучей в римских фонтанах и вид с Monte-Pincio и давший этим описаниям заглавие: "Рим в 1861 году", – г. А. Т. был гораздо несчастнее меня: он, где ни ходил, "на каждом шагу, направо, налево, позади себя только и видел грязные горсточки, протянутые к нему, только и слышал отчаянные фразы" вроде тех, которые я привел выше и которых при всем том он не умел написать правильно ("Отечественные записки", № VI, стр. 467). По его словам, "все калеки в мире, кажется, стеклись сюда; безобразие фигур этих превосходит всякое описание". Могу его уверить, что великое множество калек, еще более безобразных, осталось у нас в Москве и во Владимирской и Нижегородской губернии. О других местностях не могу сказать (впрочем, скажу, что в Малороссии нищих встречается сравнительно гораздо меньше); а уж тут-то я нагляделся досыта…
Наше нищенство, сказал я, отличается особым характером, налагающим еще более тяжелую и мрачную печать на всякого бедняка, решающегося за него приняться. У нас нищий, становясь нищим, как будто исключает себя из среды людей, и общество полагает, что так и следует. Для людей сострадательных в понятии о нищем смешиваются два противные взгляда: с одной стороны, он человек божий, которому надо подать грош не по чувству сострадания, а главное, потому, что за это на том свете награда будет; а с другой стороны, нищий – это пария, это какое-то особое животное низшей породы, которому нужно только поддерживать свое существование, и больше ничего. Я слышал раз, как одна сострадательная старушка разгневалась, услыхав от нищего, что он на днях очень промок и потом все хилел и, только чайку попивши, немножко оправился… "Как вам это покажется, – повторяла она своим знакомым, – чайку попил! Милостыню собирает, а тоже чаек пьет…" Видимо было, что ей даже обидно такое явление.
Подобное отношение к обществу делает из наших нищих что-то невыносимо унылое. Эти котомки, подаяние объедками и корками, этот аскетический, безжизненный взгляд, какое-то официальное смирение во всей фигуре и это протяжное, неестественно тоненьким голоском вытянутое: "Сотворите святую милостинку Христа ради", – все это коробит вам сердце, но вовсе неспособно навести вас на мысль о человеческом, братском родстве с этими людьми. И они, с своей стороны, тоже смотрят на вас чужими: в одном доме умирал отец семейства; подошел к окну нищий с своим припевом; ему кинули грош и уныло прибавили: "помолись о здравии умирающего, раба божия такого-то". Нищий отошел и сообщил об умирающем другим; через полчаса перед окном больного собралась толпа нищих, пришедших один за другим с своей пронзительной выкличкой: "святую милостинку". На них было не хотели обращать внимания, думая, что уйдут; не тут-то было: они знали, что человек умирает в доме и что в таких случаях милостыня непременно должна подаваться… Умирающего беспокоил их шум; он несколько раз спрашивал, что там такое… Тогда решились оделить всех нищих, чтоб ушли; но к толпе беспрестанно подходили новые, и в заключение они затеяли между собою громкую ссору… Больной умер посреди сумятицы и ругательств, устроенных нищими под самым окном его. Никакие увещания нищим, чтобы дали больному умереть спокойно, – не имели ни малейшего действия. До такой степени чужды у нас личности подающих милостыню к принимающим ее.
Другой случай, только уже в забавном роде, пришлось мне самому видеть недавно на одной из станций между Владимиром и Нижним. Приехали мы в мальпосте, и едва остановились лошади, как нищие уже окружили экипаж. Внутри брика сидел толстый купец; вылезая, он задел карманом своего сюртука за ручку дверцы, а в руках у него был узел с чем-то съестным и бутылка; никак ему нельзя поправиться – ни в ту, ни в другую сторону, – иначе разорвешь сюртук; он и остался на весу, опираясь локтями на дверцу… В это самое мгновение перед ним являются двое нищих – не увечных, а погорелых, – потом еще баба с ребенком, потом старик какой-то, и все четверо, отвесив низкий поклон, затягивают: "Господин милосливый! заставь за себя вечно бога молить" и пр. Купец злится, а они ему кланяются и тянут. И ни ему самому не вздумалось попросить их помочь ему слезть, ни им не пришло в голову прежде высвободить человека из затруднительного положения, а потом уже попросить у него милостыни. Купец их выругал и прогнал, а потом кликнул ямщика, возившегося около лошадей, и попросил его отцепить карман…
Говорят: "Общественная благотворительность развивается, и скоро нищих не останется вовсе". Отрадная перспектива! Жаль только, что необходимое условие ее то, чтобы великодушные благотворители сами разорились. Достанет ли у них на это великодушия – вот в чем я сомневаюсь, хотя и есть господа, полные до сих пор весенней доверчивости и убежденные, что непременно достанет.
Впрочем, я не сомневаюсь в одном: для удобства господ, привыкших к комфорту жизни и не любящих видеть отвратительные картины бедности, непременно найдется какое-нибудь средство удалить от их глаз докучливых нищих, как и всякого рода другие неудобства. Мне самому пришлось на одной станции встретить господина еще молодого и, по-видимому, без всяких отличий; он лениво вошел в комнату и повелительно крикнул: "Лошадей!" – "Вашу подорожную-с", – почтительно проговорил смотритель. "Спроси у челаэка", – обиженным тоном отвечал молодой господин. Смотритель обратился к шедшему сзади прилизанному человечку пожилых лет, но получил тот же гордый ответ: "Спроси у человека". Вслед за тем вошел ямщик – просить на водочку; барин с изумлением обратил взгляд на своего товарища; тот засуетился (он был, по-видимому, чем-то вроде Расплюева при барине), крикнул на мужика, выругал смотрителя, зачем пускают, велел обратиться к человеку и наконец сам стал вытуривать ямщика и исчез вместе с ним за дверью… Барин повертелся и удостоил заговорить со мной: "Славная дорога здесь; это шоссе?" – "Помилуйте, какое шоссе: меня так разбило, едва дышать могу". – "Странно, – протянул барин, – а мне сказали, что от Полтавы до Харькова есть уже шоссе… А впрочем, дорога все-таки хороша; и шоссе не нужно". – "Да вы в своем экипаже?" – "Mais oui, – возразил он мне, подняв вдруг голову, – а вы?" – "Я – в телеге". Господин протянул: "А-а!" – и презрительно отвернулся, очевидно упрекая себя, что вздумал заговорить со мной… Ну, разумеется, этакой господин, не знающий даже, по чему он едет, огражден своим воспитанием, настроением, Расплюевым и "челаэком" от всякой возможности видеть по дороге что-нибудь неприятное.
Впрочем, надо отдать справедливость нашим дорогам: они действительно и деятельно исправлялись нынешним летом, по крайней мере по тракту от Одессы до Москвы, по которому пришлось мне проехать. Сама Одесса в начале июля завалила свежим камнем большую часть своих улиц, так что они сделались недоступными для пешеходов. Мои одесские приятели, люди с кротким сердцем и вечно весеннею душою, выражали твердое убеждение, что пытка одесской грязи более к ним не возвратится. Во уважение того, что они много терпели, мне не хотелось разбивать их мечты: в самом деле, по их описанию, каждый год происходили в Одессе ужасы неслыханные. Вся страшная пыль, вошедшая в число интереснейших достопримечательностей Одессы, с началом осенних дождей превращается в грязь. Пыль эта, вроде шоссейной, образуется с мягкого, беловатого камня, которым так богата Одесса; когда сильный ветер гонит ее, то от нее надо спасаться в какую-нибудь ближайшую лавочку, иначе через несколько минут, когда ураган промчится, вы будете представлять из себя подобие трубочиста, только серого цвета, и будете чувствовать, что у вас засело что-то чрезвычайно неприятное и в ушах, и в носу, и под галстуком, и главное – в горле. Тогда вам остается одно средство – купаться: простое мытье не поможет… Это – когда вас ураганом захватит. Но когда и нет урагана, каждый божий день вы чувствуете на себе оседание этого тонкого каменного слоя: тяжелая пыль, поднятая ветром, не может держаться на воздухе и падает дождем, частым и ровным, на который иногда можно любоваться, став против солнца, так, чтобы лучи его прямо освещали этот дождь. Тут имеете удовольствие уразуметь, чем вы дышите в Одессе в течение лета… Я полагал, что уж хуже пыли ничего не может быть, но мои приятели уверили меня, что грязь еще хуже. Она имеет там какое-то липкое и всасывающее свойство, так что улицы превращаются в топи. На маленькой грязи вы непременно оставляете калоши, на большой – сапоги; многие улицы закрываются временно для пешеходов; мелкие домашние животные, вздумавшие перебежать через улицу, тонут; в прошлом году, говорят, двое маленьких детей утонули в грязи…
Неужели же нельзя вымостить прочным образом такой город? "А вот теперь будут мостить" – отвечали мне мои приятели и принимались создавать самые радужные фантазии относительно будущего благолепия одесских улиц. Вот теперь г. Волохову освещение Одессы газом разрешено, ходят слухи о преобразовании лицея в университет, мостовая будет новая… Все это в их воображении сливалось как-то в одно целое, и мечты их до того мне прискучили, что я решился из блаженной весны неведения вызвать их к суровой осени практического взгляда (читатель не забывает, что я пишу все только об осени, в противоположность весне моего товарища, которой негодность я уже доказал).
– Помилуйте, – возражал я, – чем же вы тут восхищаетесь? Что Одессу будут мостить – это дело не новое. Не знаю, как раньше, а тридцать пять лет тому назад ее точно так же мостили и точно так же возбуждали всеобщие радостные надежды. Еще Пушкин в "Евгении Онегине" говорит об этом… Неужели вы не читали Пушкина?
– Как же не знать – за кого вы нас принимаете, – возразил один из собеседников, наиболее увлекавшийся. И он прочитал наизусть:
В году недель пять-шесть Одесса
По воле бурного Зевеса
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд;
Кареты, люди – тонут, вязнут,
И в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня…
– Эта картина как будто вчера написана, – заметил другой, – исключая разве вола в дрожках… Мы осенью каждый день раз по двадцати повторяем эти стихи.
– Ну, вот видите, тридцать пять лет было все то же; и еще, значит, тридцать пять лет может остаться то же.
– Нет, уж вот вы в этом ошибаетесь: тогда никаких мер не принималось против зла, а теперь они принимаются очень деятельно. Уж мы видим груды камней на улицах, мощенье начинается серьезным образом. Вот посмотрите – скоро будет совсем другое.