Параллельно под новые реалии создавалась юридическая база. Если в первые десятилетия британского присутствия в Америке рабы рассматривались по "испанскому праву", как пожизненные слуги, то уже к концу XVII века закон определял их как "движимую собственность", то есть приравнивал к домашним животным. При том, что негр, поднявший руку на белого, - вне зависимости от обстоятельств - подлежал смертной казни, убийство черного раба хозяином не считалось преступлением, а убийство чужого раба приравнивалось к краже. За попытку к бегству или просто "многократное проявление строптивости" черному могли отрубить руку или ногу (хотя, учитывая ценность "вещи", старались учить кнутом и клеймом). Рабство одного из родителей, даже если второй был белым, автоматически делало рабом ребенка; наконец, обучение своих рабов грамоте считалось опасным чудачеством, а если кто-то, даже пастор, обучал чужих без разрешения, дело пахло депортацией преступника из колонии. И знаете, следует сказать, что при всем отрицании подобных методов понять разработчиков "черных статутов" можно: негры, особенно те, кого доставили недавно, при малейшей мягкости или недосмотре могли стать источником многих бед. Эту аксиому колонисты знали очень хорошо как из сводок о бунтах живого товара на работорговых судах, так и по событиям на грешной тверди. Например, в 1688-м в Южном Мэриленде был обезглавлен черный раб Сэм, "в седьмой раз, невзирая на увещевания и наказания, подговаривавший негров поднять бунт", причем обратите внимание на это самое "в седьмой раз": Сэмом, как лучшим дамским портным колонии, обшивавшим элиту, упорно не хотели жертвовать, его всяко пытались оставить в живых, но он, отлежавшись, принимался за свое.
Нельзя, разумеется, сказать, что под все это не подводилась идеология. Конечно, подводилась. Негров по ходу крестили, приобщая, таким образом, к миру прогресса и демократии, но, что бы там ни говорили с амвонов пасторы, по сути, это было формальностью. В отличие от тех же испанцев. Для донов факт принятия католичества индейцем мгновенно переводил "дикаря" в ранг обычного крестьянина или податного простолюдина, а если речь шла о негре, обязывал относиться к рабу, как к человеку, волей судьбы попавшему в сложную ситуацию. Протестанты же - и англичане, и голландцы - определяли "чернокожесть" как клеймо, само по себе предполагающее низший по отношению к белым статус. И даже если негр каким-то образом, - выкупившись (копить деньги на выкуп позволялось, и отнимать пекулий было не положено) или за какие-то заслуги получив вольную, - оказывался на свободе, все равно в глазах общества он оставался не совсем человеком. То есть все-таки уже слегка человеком, которому Бог оказал снисхождение, разрешив перестать быть вещью, но очень и очень не первого сорта. Общение даже вольного негра с белыми не поощрялось, а уж общение с белыми или "вольняшками" раба не поощрялось втройне. Хотя, к слову, такой дискурс прочно утвердился только в "высшем свете" колоний; на низах все было гораздо проще, и "белая грязь" вполне находила общий язык с "черной", вплоть до дружбы и романтических отношений. А то и чего-то большего: в 1690-м некий Айзек Морелл, белый из Ньюберри (Массачусетс), был судим и повешен за попытку устроить рабский мятеж, накануне казни, по настоянию священника, объяснив, что мечтал захватить судно в порту, уплыть "с Аяксом и другими черными друзьями" к французам, в Канаду, а там "создать армию и вернуться, чтобы расправиться с врагами свободы".
Буревестники
На том, пожалуй, с экспозицией и покончим. Общая картина, надеюсь, ясна, а детали читайте в справочной и специальной литературе. А так остается сказать, что к началу XVIII века наметились две основные перевалочные базы поставки новых обитателей в Новый Свет: Ричмонд (Южная Каролина), куда приходило большинство товара непосредственно из Африки с практически немедленной отправкой на плантации всего Юга, и (на севере) Нью-Йорк. Туда везли, в соответствии с запросом, меньше, зато старались лучше, в том смысле, что ввезенных рабов размещали в специальном барачном квартале на юге Манхэттена и - в ходе портовых, строительных и всяких иных работ - обучали разным полезным профессиям. После чего их стоимость возрастала многократно, и "просто раб" становился ценностью, способной помогать белому мастеровому, а то и просто, отпущенный на оброк, кормить хозяина. Это было крайне выгодно, так что купить раба с профессией мечтал каждый небогатый белый, хотя, с другой стороны, эта практика вела к демпингу рынка труда и била по интересам белых мастеровых, работавших без "черной" помощи. Они даже год за годом посылали в ассамблею колонии петиции, требуя запретить сдачу негров в аренду и субаренду, но ассамблея год за годом же отказывала, поясняя, что запретить владельцам инструмента сдавать инструмент в прокат юридически невозможно, а признавать "живые вещи" людьми, так и тем паче.
В общем, город Нью-Йорк (на тот момент порядка 6–7 тысяч обитателей) изрядно - примерно на одну пятую - "почернел", и при этом жизнь рабов там изрядно отличалась от жизни их братьев по расе на Юге. С одной стороны, жилось им несколько легче, поскольку плантаций в окрестностях не водилось, труд был более осмысленный, к тому же еще и бок о бок с белыми, в связи с чем отношение к ним, по крайней мере, со стороны бедноты, было более человечным. Да плюс к тому еще владельцы норовили не держать их дома, позволяя селиться в Южном квартале, так что и степень свободы была куда выше, чем на плантациях. С другой стороны, хозяева, справедливо полагая, что их рабы, не будучи под надзором, имеют какой-то дополнительный заработок, щемили их по-всякому, - даже в том случае, если щемить было не за что, - и подрядчики, выжимая все соки, еще и старались обсчитать на каждом центе, заваливая работой по уши. И бежать было некуда: скваттеры западного фронтира черных к себе не принимали. Вернее, принимали, но очень редко - поименно известны единицы за сто лет, - и право стать среди них своим приходилось выслуживать годами. А между тем контингент был крайне сложный, мало того, что из недавних свободных афроафриканцев, так еще и наслушавшихся в тавернах рассказов своих белых корешей насчет прав человека. И понятно, никто не мог помешать работягам, собравшись за бутылочкой виски или за игрой в кости (это не возбранялось), обсуждать свои огорчения вдали от чутких хозяйских ушей.
И грянуло. В полночь на 6 апреля 1712 года 23 вооруженных (топоры, тесаки и даже два пистолета) раба - из них девять "оброчных", - собравшись в одной из харчевен и выпив на посошок, двинулись мстить. Зачем и почему, так и осталось тайной, - в отчете губернатора по итогам событий сказано: "Возможно, из-за какой-то обиды от хозяев, поскольку ничего внятного ни один не объяснил, а сам я не могу отыскать никакой другой причины", - но случилось то, что случилось. Толпа вооруженных негров подожгла дом в центре города, подперев дверь колышком, и рассыпалась, притаившись во мгле, - а когда народ сбежался, чтобы гасить огонь (пожаров в на 90 % деревянном городе очень боялись), черные люди атаковали не ожидавших худого белых, девятерых убив на месте и еще шестерых едва ли не насмерть покалечив. Большего, правда, добиться не смогли: на шум примчались сотни обывателей с тяжелыми и острыми предметами, подоспела команда солдат из форта, и бунтовщики, пользуясь тьмой, без потерь ушли в ближний лес. Вот только с острова, без лодок, бежать было некуда, а губернатор действовал очень оперативно: мысок, где укрылись мятежники, был перекрыт цепью патрулей, началось прочесывание, и в конце концов, взяли 27 пленных (поджигателей и приставших к ним во время отхода), - а затем, по итогам экспресс-расследования, в тюрьму загнали еще примерно 70 чернокожих, так или иначе общавшихся с преступниками. По итогам следствия, правда, выяснилось, что они ничего не знали, но тем не менее всех продали за пределы колонии, на совершенно жуткие плантации французских Антил, а вот 27 плененных в лесу получили смертный приговор, который и был приведен в исполнение. Шестерым, правда, удалось перехитрить суд (они удавились по договоренности, - второй первого, третий второго и так далее), а остальным пришлось совсем худо: девятнадцать, в том числе беременную негритянку, повесили, одного посадили на кол, одного колесовали и еще одного "живым подвесили на цепях в центре города".
Об этом, первом сколько-то крупном, а главное, организованном "черном" мятеже на территории будущих США, к сожалению, сохранилось очень мало информации. Архивы сгорели в Войну за независимость, остался только не очень подробный отчет губернатора. Но ясно одно: причудливость казней (ни кола, ни колеса колонии ни раньше, ни позже не практиковали) сама по себе говорит о том, насколько всерьез взвинтило белую общину претворение в жизнь того, чего до тех пор смутно боялись, гоня от себя даже мысль, что подобное когда-нибудь случится. А когда все-таки случилось, меры по предотвращению рецидивов власти Нью-Йорка приняли нешуточные. Все законы пересмотрели в сторону максимального ужесточения: отныне черным под страхом порки и высылки на плантации запрещалось передвигаться по городу с любыми тяжелыми и острыми предметами (топоры, молоты и тэдэ не получали - сдавали на работе). Такие же наказания отныне полагались за скопления больше трех (до того позволялось до семи), за азартные игры и за разговоры, пусть и спьяну, о нелюбви к хозяевам. На всякий случай запретили владеть недвижимостью свободным неграм, а налог на освобождение раба (20 фунтов) был увеличен вдесятеро, что намного превышало стоимость самого ценного негра, а значит, и сумму выкупа. И только после этого губернатор сообщил в Лондон: "могу присягнуть, что подобное впредь не повторится". Он, видимо, был в этом убежден. Однако, как известно, человек только предполагает, и never say never…
Глава 8
Банды Нью-Йорка (2)
Злой город
Мятеж 1712 года врезался в подкорку жителей Нью-Йорка на десятилетия вперед, а между тем, по мере вытеснения индейцев и освоения новых земель, город рос и импорт черного контингента набирал обороты. Всего за четверть века население недавно еще относительно небольшого порта на Гудзоне выросло вдвое, перешагнув за 10 000 человек, - уже не деревня даже по меркам тогдашней Европы, и около четверти от этого немалого числа составляли рабы. В этом смысле Нью-Йорк на континенте уступал только Чарльстону. А чем больше становилось рабов, тем сильнее общество опасалось, а слухи о "вот-вот будет как в 1712-м" возникали и вызывали беспорядки в среднем раз в полтора-два года. Тем более что былая взаимная приязнь черных невольников и белых бедолаг понемногу уходила в прошлое: "кабальных" становилось мало, а свободные белые, как мастера, так и поденщики, злились на "оброчных", работавших не хуже, а цены ставивших ниже, из-за чего белая мелочь разорялась.
Этот процесс тревожил даже, в принципе, безразличных к проблемам низов городских патрициев: в 1737-м сам губернатор, выступая перед ассамблеей, попросил как-то решить вопрос, потому что "слишком много стало жалоб от ремесленников. Из-за аренды рабов наши честные трудолюбивые сограждане нищают, теряют кусок хлеба, и, если мы не подумаем о них, им придется покинуть город, чтобы искать средства к жизни в других местах. Мы не можем позволить себе потерять их". Короче говоря, в городе было душно. В предместьях случались жестокие драки между черными и белыми, экономический кризис, возникший из-за "Войны за ухо Дженкинса" с Испанией, до минимума сократил поставки морем, и зима с 1740 на 1741-й, выдавшаяся, ко всему, еще и рекордно холодной, стала жестоким испытанием даже для тех, кто твердо стоял на ногах. А уж для бедноты ситуация, когда приходилось выбирать между куском хлеба и пучком хвороста, была и вовсе трагедией. Мерли дети, родители, пытаясь их накормить, продавали за гроши инструменты, то есть лишались даже надежды на заработок, белые целыми семьями замерзали на улицах и в лачугах, а вот рабам, как ни странно, было полегче: они, в основном не обремененные потомством, как-то выживали. Тем паче, что владельцы, дорожа ценным имуществом, подбрасывали то муку для похлебки, то немного дров для печки в "пунктах обогрева", куда белым вход был заказан.
И напряжение, подогретое завистью, росло, подогреваемое брошенными сгоряча фразами типа "Вот вымрете, все нам достанется", ожившими пересудами о давешнем бунте и слухами о кровавом восстании сесе (об этом поговорим позже) в Южной Каролине. А тут еще, приправой в блюдо, страх перед вторжением испанцев, которые "вот-вот придут и всех добрых протестантов перережут, а негры им помогут", причем не вполне безосновательный: гарнизон в городе, в связи с планируемой атакой на Кубу, сократился вчетверо, а все знали, что испанским рабам живется намного легче. И к тому же испанцы, в самом деле, освобождали рабов, перебегавших на их сторону. Нет ничего удивительного в том, что в такой обстановке, как писал в мемуарах Стенли Поуп, регистратор магистрата, "казалось, гнев, и зависть, и недоверие, и вражда падают с небес вместе со снегом… а тем временем мистер Фокс приказал запретить любые собрания, кроме общих молитв, и любое бесцельное шатание по улицам". В общем, и отцы города не знали, что делать, надеясь, что не заполыхает. А надежда не сбылась. Заполыхало. Причем абсолютно реально.
В принципе, пожары в почти сплошь деревянном, со скверными дымоходами Нью-Йорке не были редкостью, поэтому ни в феврале, когда подряд сгорели два дома, ни даже 18 марта 1741 года, когда занялся дом губернатора, а вслед за ним и стоявшая впритык церковь, никого это особо не удивило. Сгорел и сгорел, слава Богу, что удалось спасти городской архив. Не особо взволновал обывателей и еще один пожар, через неделю, с которым удалось справиться, и через три дня, когда загорелся коровник, погибло с десяток буренок, тоже никто не встревожился. Но вот когда на следующий день после пожара в коровнике какой-то горожанин увидел под сеновалом плошку с углями, подставленную явно с умыслом, и созвал людей, народ начал умозаключать. По городу поползли слухи типа "это жжж (13 пожаров за месяц) неспроста", все стали предельно бдительны, но до поры до времени результатов не было, и вот, наконец, 6 апреля, когда один за другим вспыхнули аж четыре дома, виновник был пойман. То есть виновник или нет, никто не знал, но факт есть факт: около одного из горящих строений был замечен черный мужчина, попытавшийся, когда его окликнули, бежать. Толпа, естественно, бросилась в погоню, крики "Негры! Негры!" быстро перешли в "Негры бунтуют!", и беглеца, оказавшегося рабом по имени Каффи, поймав и избив досиня, поместили в тюрьму. А вскоре там же оказалось и еще под сотню черных, имевших несчастье попасть под подозрение по самым разным причинам, но, в первую очередь, из-за связей с "джин-клубом", события вокруг которого были самой свежей из городских сплетен.
Судья Ди выходит на след
К пожарам как таковым это громкое дело никакого отношения не имело, там все крутилось вокруг поимки банды скупщиков краденого, возглавляемой неким Джоном Хагсоном, экс-сапожником, ранее владевшим приличной гостиницей, но разорившимся и с 1738 года содержавшим низкопробную харчевню между рекой Гудзон и городским кладбищем. Плохой, но дешевый виски, умение играть на банджо и две весьма смазливые, но не слишком высоконравственные дочери обеспечили Джону солидную постоянную клиентуру - белая беднота, рабы, вольные негры, матросы, всяческое отребье с окраин, - и очень скоро кабак стал самым злачным местом Нью-Йорка, где лихие люди почти открыто сбывали добычу, праздновали успехи и отсиживались в перерывах между походами на дело; в рабских казармах корчма даже получила наименование "Осуэго", в честь фактории на Онтарио, где шла торговля с индейцами. Естественно, городские власти следили за "бизнесом Хагсона" очень внимательно, полиция регулярно наносила визиты и делала обыски, кого-то время от времени арестовывали, но привлечь самого Джона никак не получалось: все время выходило так, что лично он ни о чем не в курсе. Однако же, сколь веревочке ни виться…
В начале 1741 года охоту за Хагсоном муниципалитет поручил Дэниэлу Хорсмэндену, по прозвищу, - хотите верьте, хотите нет, "Судья Ди", - городскому секретарю, а по совместительству и одному из трех судей Верховного суда колонии. Мужик он был тертый, прекрасно образованный, с хорошими родственными связями, хваткой и немалым опытом следователя, и дело открыл по факту не скупки краденого, доказать которую было проблематично, а "продажи спиртного неграм", что законом запрещалось и чего Хагсон отрицать не мог. И угадал: в феврале, за две недели до первого пожара, констебли задержали у таверны трех пьяных рабов - Цезаря, Принца и того самого Каффи, - работавших на стройке в порту, и обнаружили у них кое-какие краденые вещи. Таким образом, появились улики, негров, смачно выпоров плетью, отпустили по домам под поручительство владельцев, а Хагсона арестовали и возбудили дело. Смертной казнью, конечно, не пахло, но выслать барыгу из города представлялось вполне возможным, и Хорсмэнден начал вовсю раскручивать на откровенность персонал таверны, в первую очередь, 16-летнюю Мэри Бартон, "белую рабыню", которую определил как наиболее перспективную, поскольку она по молодости лет была крайне наивна.
Следовательский опыт не подвел: Мэри очень боялась тюрьмы, не любила пристававшего к ней хозяина, еще больше не любила его дочерей, которые ее дразнили, и раскрутить ее на показания оказалось не сложно. Оказалось, что троица давеча задержанных негров - не просто себе негры, а устойчивое криминальное объединение, именовавшее себя "джин-клубом" (удачные кражи они отмечали только дорогим джином) и работающее по наводкам Хагсона. Этого уже было достаточно, и Хорсмэнден собирался передавать дело в суд, но тут начались пожары, и на одной из встреч, когда разговор случайно (про пожары говорил весь город) зашел об этом, Мэри сболтнула что-то типа "А я думала, что Пегги всё врет". Ничего особого в виду не имея, просто к слову, но следователь насторожился и начал расспрашивать, аккуратно, но так, чтобы не спугнуть, вытягивая детали. А затем назначил встречу на утро и там уж выяснил, что Мэри знакома с некоей Маргарет Сорбьеро, белой проституткой широких взглядов, под псевдонимами "Пегги" и "Рыжая свинка" обслуживавшей белых, а под позывным "Керри" - обслуживавшей негров. Что, впрочем, не мешало ей жить в гражданском браке с тем самым Цезарем и даже иметь от него ребенка. И вот эта-то Пегги, по словам Мэри, рассказала ей, что Цезарь и его друзья, парни фартовые, не намерены спускать белым с рук перенесенную порку, обязательно отомстят и мстя их будет страшной.
Конец Хитрова рынка
Ничего больше, - но Хорсмэнден сделал стойку. Был разыскан, взят под стражу и отправлен в СИЗО Цезарь вместе с Пегги, там же оказался и Принц, и при допросе все трое признали себя виновными в кражах, грабежах и знакомстве с Каффи. Но, поскольку причастность к пожарам они отрицали категорически, Хорсмэнден вновь начал раскручивать Мэри, на сей раз уже жестко, требуя имен, подробностей и угрожая, если не будет колоться, посадить в тюрьму на много лет. Какое-то время девушка отпиралась, но следователь, - видимо, нутром чуя, что свидетель знает больше, чем говорит, - то орал, то мучил вопросцами с подходцем, то угощал дефицитными булочками, и в конце концов мисс Бартон запела. По ее словам, "джин-клуб", еще какие-то рабы, ей неизвестные, и белые бедняки (несколько имен прозвучало) не раз обсуждали в таверне, как хорошо было бы поджечь город, под шумок пограбить богатые дома, бежать к испанцам. Сам же Хагсон, по ее словам, не только знал об этом, но и готов был за 30 % добычи подготовить подельникам шхуну для бегства.