- Убей нас! - резко сказала Марина. - Убей нас опять!
- Маринушка! Ну чего ты хочешь? Я зову тебя ехать - ты отказываешься, я думаю - ты упрекаешь…
- Чего ты сам-то хочешь? - спросил я.
- Я? Я сам? - Эта постановка вопроса его удивила. Наверное, он давно разучился хотеть сам. Он оглянулся на Марину, ища ее взгляда, но она смотрела в сторону. - Не знаю, Энди. Мне противно и стыдно. И очень тоскливо. Я не могу ни успокоить ее, ни порадовать, видишь? Я хочу, чтобы мне не было противно и стыдно, но как…
- Всегда знала, - брезгливо сказала Марина, - что ты размазня, но настолько…
- Не смейте так говорить! - не выдержал я. - Марина, мы с вами можем беседовать таким приятным образом хоть до скончания века, но не он! Все не так! Вы поддержать его…
- Ах, поддержать! Что же мне говорить, Энди? Спасибо тебе, любимым, бесценный повелитель мой, у тебя не получилось убить меня я детей, случайно не получилось, и других попыток ты не делал! Какой ты добрый! - Она отрывисто, сухо рассмеялась. - Так? Ну нет! - повернулась и почти выбежала в спальню. Стена закрылась.
Несколько минут мы молчали.
Потом Женька подошел к окну. За окном по-прежнему шел дождь.
- Темнеет…
- Ну и денек выдался, - сказал я.
- Осточертели дожди.
- Включи программу.
- Только солнца мне фальшивого не хватало… Там много солнца, Энди?
- Еще нет. Демонтировать колпаки начнут только осенью. От обогатителей дикие ветры.
- Ну конечно. - Он понимающе кивнул и прижался лбом к стеклу. - Еще бы… Да. Тихо-то как… Все ушли.
- Вот и отлично. Хватит криков, надо передохнуть.
- Ко мне больше никто никогда не придет.
- Вот уж это враки. Тот же Иван будет тебе трезвонить по пятнадцать раз на дню. И на Токелау не отстанет.
- Нет, Энди. Он справится… А я действительно уже дубина. То, с вакуумом, - случайность… Видишь, как все связано. Я всех предал и даже не заметил. А всплыло лишь теперь. Что-то перещелкнулось в жизни - и стал не собой. И этим всех предал…
- Никого ты не…
- Всех. И Маришку, и Ивана, и ребят. И даже тебя. Ты бьешься вокруг нас, мучаешься из-за слабовольного дурака, и я ничем не могу тебе ответить. Прости меня, Энди, пожалуйста.
- Не прощу, - сказал я.
Он пошел ко мне, но на полдороге передумал. Двинулся к спальне, но не сделал и трех шагов. Вынул из кармана радиофон, подержал у лица и спрятал обратно. Пальцы у него дрожали.
- Сядь и успокойся.
Он послушно сел и стал смотреть на меня, как ребенок. Он будто ждал дальнейших распоряжений. Я молчал. Я подумал, что мне тоже следовало бы сесть, но тут же сообразил, что встать уже не смогу. А вдруг понадобится? Хотя, собственно, зачем… но - вдруг?
- Энди… Как же мне надо было жить?
- Не кисни. Все пройдет через несколько дней. Видишь, ты же консультировал Ивана, и ничего не случилось. Со временем этот вариант стабилизуется, а ты постепенно будешь наращивать темп, постепенно вернешься в физику…
- Да плевал я на физику.
А за стеной ждал Чарышев. Чего он ждал?
- Все нормализуется, - упрямо и безнадежно говорил я. - Бессонная ночь, волнение - кто хочешь спятит. А пройдет неделя-другая… у моря, Женя! В тепле!
Он не реагировал.
- Что ты молчишь?
- Да вот думаю. Как на твой взгляд, если я сигану с крыши, например, - это ведь все разрушит, да?
Внутри у меня все оборвалось.
- Не знаю, - сказал я. - Никто этого не может знать.
Он задумался. Подпер подбородок кулаком. Прекрасно мне знакомое выражение проступило на его лице - спокойное, пытливое. Женька кончался. Начинался доктор Соломин.
- По-видимому, да, - сказал он рассудительно. - Во всяком случае, это единственный реальный шанс.
- А если - нет? Если просто самоубийство? - хлестко, безжалостно спросил я. - Очередное и уже бесповоротное бегство от ответственности?
На миг он размяк, потом снова взял себя в тиски.
- В конце концов, я об этом уже не узнаю. Даже лучше. Они-то останутся, а меня это вполне устраивает. Трудно, Энди, требовать от меня большего.
- От тебя вообще никто ничего не требует. Все тебя пестуют и лелеют. Даже Марина, на свой лад.
Он покачал головой:
- Да, действительно. Я сам требую. И ничего не получается. Твержу себе: хочу туда, хочу, хочу… А как я могу туда хотеть, когда они здесь. Хоть ногами меня топчи. Но такой, как здесь, я никому не нужен. А там их нет. А здесь я права на них не имею, здесь мне стыдно…
- Что ты несешь? - немощно закричал я.
Он встал, и у меня снова все оборвалось внутри. Несколько секунд он, хмурясь, размышлял, потом лицо его посветлело.
- Придумал, - сообщил он. - Не стану пачкать улицу. Долбанусь в орнитоптере. - Он даже улыбнулся, доставая радиофон. - Одноместный орнитоптер на два часа, если можно - голубого цвета. Ярко-голубого. - Он покосился на меня и просто сказал вполголоса: - У нее тогда был ярко-голубой… Да, спасибо.
Положил радиофон в карман и аккуратно застегнул молнию. Ободряюще улыбнулся мне:
- Знаешь, Энди, мне сейчас так хорошо…
Я молчал. Он пошел к выходу. Завернул к столу, где с ночи лежала фотография сына. Постоял секунду, потом, не взяв, решительно двинулся прочь. И снова остановился.
- Энди! - порывисто сказал он. - Спасибо тебе. Ты на меня не сердишься?
Я отрицательно покачал головой.
- Сейчас поднимусь над облаками… Помнишь, как ты нас в лагерь вез?
Я кивнул.
- Ох, и смешной я был тогда! Смотрю - прямо руки трясутся, в кнопки не попадаю! А ты так здорово вел… Только зря ушел.
Я попытался отлепиться от стенки, на которую опирался спиной все это время. Мне казалось - стенка прыгает.
- Нет-нет, - испугался Женька, - ты меня не провожай, пожалуйста. Сейчас все кончится, потерпи еще четверть часа, я быстренько… только над облаками поднимусь, и все. Марине не говори, ладно?
Я все-таки загородил ему выход.
- Ну, Энди, ну честное слово, - жалобно сказал он.
Он даже не стал меня отталкивать или хотя бы бить. Выждал немножко и аккуратно передвинул. И еще руку мне пожал.
До срока, назначенного Чарышевым, оставалось сорок две минуты.
Когда я вошел, Марина не обернулась. Она стояла неподвижно, глядя в серое сумеречное небо. Лохматые тучи бежали быстро и низко. Наверное, она смотрела на них. А я смотрел на нее, зная, что вижу в последний раз. Я очень хотел позвать ее, но это было не нужно. Она так и не обернулась. Что-то мгновенно сместилось вдруг, стало темно, я понял, что лежу под одеялом, почувствовал, как это странно и чудесно, когда не болит голова, - и раздался крик. Я вскочил. Крик нарастал. Я бросился туда, споткнулся во мраке, и вдруг стало тихо - Соломин, длинный, тощий, сутулый, выбросился, как из ада, белеющей тенью. Он налетел на меня и тоже упал.
- Энди… - прохрипел он перехваченным от ужаса голосом. - Энди…
- Ты что это? - спросил я обеспокоенно и удивленно.
Он поднял ко мне узкое, меловое лицо.
- Энди, - бормотал он, успокаиваясь. - Энди. Энди. - Он глубоко вздохнул. - Энди… - обессиленно прошептал он.
- Сон, что ли, страшный? - спросил я.
Он поднялся - бледное привидение тягуче, неспешно вздыбилось из бездны.
- Сон, - сообщило оно. - Такой сон.
- Утром расскажешь. Между прочим, я приехал усталый и спать хочу. Нервы у тебя, однако… Успокоился?
- Да, - процедил он с ненавистью. - А вы эгоист, Гюнтер. Я вам еще не говорил этого? Вы мерзкий, равнодушный эгоист.
- Мне это многие говорили, - утешил я его. - Не ты первый.
- В конце концов, вы перестанете мне "тыкать" или нет? - фальцетом выкрикнул он. - Фамильярность - самая отвратительная вещь на свете!
…В окно лилось фальшивое солнце, заливая комнату ослепительным резким светом.
- Должен заметить, коллега, - Соломин набирал на шифраторе код своего завтрака, - что эта пренеприятная ночь прошла для меня все-таки не без пользы.
- Что вы говорите, коллега? - с восхищением и изумлением ответил я.
- Да. Представьте себе. Видимо, повлияло ваше вчерашнее сообщение об ожидавшемся прогибе метрики, которое я так некстати прервал… Я вел себя бестактно, простите. Нужно будет связаться с Мортоном. Мне пришло в голову, что подобные прогибы, будучи созданы искусственно, при достаточной интенсивности могут завершаться заранее рассчитанными разрывами пространства-времени.
- Что же вы мне ничего не заказали, коллега? - спросил я, идя к синтезатору, в то время как Соломин шел мне навстречу с бокалом молока и порцией столовой массы.
- Еще раз простите, коллега. Я, очевидно, слишком увлекся своими мыслями. Так вот. Если такая операция станет возможной, родится целая наука. Я назову ее хроновариантистикой. Я сохранил самые приятные воспоминания о поре нашего с вами сотрудничества и буду рад, уважаемый коллега, если вы сочтете для себя возможным возобновить его.
- Полагаю, это пойдет нам обоим на пользу, - согласился я.
- Это же самое и я хотел сказать.
- Помилуйте, коллега, - проговорил я и заказал себе стандартный брикет столовой массы.
…Морозная дымка обесцвечивала высокое небо, на западе тихо таял закат. Задорно похрустывал снежок под ногами.
Неторопливо, с достоинством шагая, мы спустились по парадной лестнице института. Соломин, бледный, подтянутый, раскрепощенный, сиял горбатой лысиной, словно нимбом, и охотно улыбался корреспондентам, суетившимся вокруг нас.
- Ну, вот, - сказал он удовлетворенно. - Мы свое дело сделали. Не правда ли, коллега? - Он нагнулся, с удовольствием слепил снежок и, положив на лысину, стал извиваться, стараясь удержать его. Корреспонденты целились объективами. Снежок соскользнул. Соломин засмеялся. - Прорыв, в принципе, возможен, мы это доказали и в этом отчитались. Теперь поедем ко мне, запалим каминчик. - Он галантнейшим образом распахнул передо мною дверцу своего ярко-голубого орнитоптера. Сел за пульт. - А завтра пойдем дальше. Не так ли, коллега?
- Полагаю, именно так, коллега, - ответил я.
Соломин, улыбаясь, поднял оптер к заре. Заснеженный городок канул вниз. Соломин шаловливо погрозил ему длинным суставчатым пальцем.
Запел радиофон. Соломин, не размышляя, дал контакт.
Это был шеф лаборатории слабых взаимодействий Клод Пелетье. Он улыбался восторженной улыбкой.
- Поздравляю вас! - воскликнул он. - Дорогие, дорогие мои Эжен и Энди, то, что вы сделали, - грандиозно! Мне невероятно жаль, что я не смог присутствовать на вашем замечательном докладе, но я и моя юная супруга прослушали все от первого до последнего слова по телевидению, и оба спешим вас поздравить!
В поле экрана появилось счастливое девичье лицо. У меня заломило сердце.
Это была девочка с того стереофото.
Сейчас она завороженно глядела на Пелетье, и не было ей дела до экрана. Она вся будто светилась.
Поблагодарив, Соломин выключил радиофон. Медленно спрятал, аккуратно застегнув молнию кармана; пальцы его дрожали.
Оптер рушился в ночь. Тонкая, прозрачная пленочка зари скатывалась за жесткий горизонт. Лицо Соломина сделалось непреклонным и острым.
- Энди, - позвал он. - То… тогда… был не сон?
- Что? - удивленно спросил я сквозь колючий ком в горле. - Какой сон? Ты о чем?
Он бросил машину вниз. У меня засосало под ложечкой. Дальние тучи рванулись к нам навстречу, мимолетно лизнули стекла сизой мутью и, лопнув, провалились вверх.
- Они живы!! - закричал Соломин, впившись в пульт и все круче ставя машину на нос. - Они живы там, я знаю!
Под нами, дыбясь, распахивались заснеженные леса.
- Ты разобьешься! - закричал я и сам едва услышал себя.
- Не-е-ет! - донесся до меня исступленный визг. - Двух хватит!
От перегрузки потемнело в глазах. Сиденье свалилось с меня; завывая, оптер натужно выровнялся.
Из радианта мчалась белая толща. Все летело мимо, мерцая и рябя, сливаясь в длинные черно-белые полосы. Соломин, озверев, оскалясь, корчился над пультом.
- Почему так медленно, Энди? Почему так медленно?
Что-то мелькнуло возле самого борта, раздался сухой хруст, нас крутнуло, я врезался плечом в стекло. На один миг я заметил позади, в снежной мгле, замершую в падении длинную темную тень, и вот она уже пропала, мы были далеко и летели, летели…
7
Из-за ослепительно-прямых деревьев осторожно выступил олень и уставился на нас. С широких, бархатных его ноздрей срывались облачка пара.
- Тс… - выдохнул Соломин.
Олень чуть наклонил большую голову. Высоко поднимая над снегом мослатые ноги, сделал еще шаг.
Я вспомнил перекошенные остовы деревьев и их длинные тусклые тени, катящиеся по бурой поверхности мертвых болот…
Снегопад затихал.
- Смотри какой… - сказал ошалевший от восторга Соломин.
Он торчал по колено в снегу рядом с висящим оптером, зябко спрятав голову в воротник, и широко распахнутыми глазами смотрел на оленя. А олень смотрел на него.
- Я буду работать, Энди, - тихо проговорил Соломин. - Ты меня знаешь. Я к ним пробьюсь.
Я кивнул.
Он попытался распрямить сутулую спину, смешно растопырил плечи.
- Как думаешь… такой я им нужен?
Олень вдруг прянул назад. За щемяще стройными стволами сосен вспыхнуло облако снежной пыли и потянулось, опадая, вслед слитному рокоту уходящего стада.
Октябрь 1979,
Ленинград
История этой небольшой повести еще причудливее, чем история "Корабликов". Первая версия была создана осенью 1973 г. Как я уже упоминал, основные эмоциональные толчки, возбуждавшие желание писать, приходили ко мне тогда не из реальной жизни, а из литературы. Исходно данное произведение было всего-то продолжением лемовского "Соляриса": Соломин по первости прямо был Сарториусом, Энди Гюнтер, ставший немцем благодаря блистательной работе Юри Ярвета в фильме "Солярис" (как раз тогда только-только вышедшем на экраны), - Снаутом; где-то на окраине текста мелькал и Кельвин, оказавшийся при взгляде со стороны самовлюбленным павлином и бабником. Оно вдобавок было слегка скрещено с "Большой глубиной" Кларка. Влияние "Большой глубины" заключалось в том, что к тому времени, когда развернулись описанные в повести события, борьба за права животных, возглавляемая Маха Тхеро, привела к такому успеху, что нельзя стало есть ничего живого, даже креветок, даже улиток… И, соответственно, человечество село на совершенно голодный паек, ликвидировать который оказались способны лишь исследования Сарториуса. Ну а с другой стороны, солярианский Океан, продолжая свои эксперименты, дотянулся до Земли - и порадовал человечество тем, что перекинул стрелки развития Земли на мир, где Сарториус отказался эти исследования продолжить. Именно тот малыш, которого он (как и жену в придачу) угробил, стараясь накормить человечество, и мерещился ему впоследствии на Станции Солярис - на иной, понятное дело, на исходной линии…
Сколько я понимаю, это был первый мой опыт в потом столь пришедшемся мне по сердцу жанре альтернативной фантастики.
В 1975 г. на семинарском обсуждения молодому наглецу вогнали ума во все отверстия, объяснив, что варьировать Лема можно разве что Тарковскому, а ты, чадо, не шали, имей уважение. Я его поимел. С этого начался долгий и весьма мучительный путь ухудшения произведения, приведший в конце концов к возникновению приведенного выше варианта.
Оригинал повести не сохранился. Скорее всего я его тоже спалил - из скромности, чтобы никто уже не смог бы, тыча в него пальцем, обвинить меня в отсутствии пиетета к классикам.
Да, я не оговорился: эта повесть, в отличие от других долго ждавших публикации и в процессе ожидания претерпевших основательные трансформации вещей, не улучшилась, а ухудшилась. Причина тут одна: с самого начала я переделывал повесть не для качества, а для издания. Она в ту пору казалась наиболее проходимой из всего мало-мальски крупного, что у меня валялось в столе - и ее время от времени пытались предложить в какой-нибудь сборник. Хотя дурь это была немереная: как ни мотивируй существующую в повести ситуацию - расцветом ли вегетарианства, происками инопланетного Океана или разрушением земной экологии уже благополучно сгинувшими капиталистами, у любого редактора, я полагаю, вся шерсть дыбом вставала, едва он отлистывал пару страниц: недостаток продовольствия при коммунизме! Автор охренел, что ли? Помню, когда повесть вошла в предварительный состав какого-то московского сборника ("Созвездие" он вроде бы должен был называться), Миша Ковальчук публично обещал съесть собственную бороду, если она и впрямь будет в этом сборнике опубликована. Очень хорошо помню, как мы идем по розовому подземному вестибюлю станции метро "Баррикадная" и известный критик Гаков говорит, тонко усмехаясь: "Я съем собственную бороду…" А я все понять не мог, все надеялся, все вычеркивал что-то и что-то вписывал…
Этапов пять-шесть издевательств выдержал этот текст, становясь все более тощим и убогим, пока наконец не увидел свет в одном из лениздатовских сборников уже в перестроечные времена… Основой для этого варианта послужила версия, возникшая после очередной кардинальной переработки. Возникла она действительно осенью 1979 г. Но вплоть до середины 80-х я, при каждой вдруг начинавшей брезжить возможности куда-то повесть приткнуть, что-то там опять адаптировал. Позорище. Осел, который долго идет за подвешенной у него перед носом морковкой, даже если в конце концов и получает ее в награду за глупость и покорность, ест ее уже порядком подгнившей.
Утешением мне может являться лишь то, что это был единственный (правда, растянувшийся чуть ли не на десять лет) подобный случай в моей человеческой и творческой биографии. Надеюсь, таковым он и останется.
Художник
Лес был бесконечен. Плоская, душная мгла обволакивала тело туго и незримо. Иногда в ней вспыхивали багровые огоньки глаз - то ли зверя, то ли духа, и художник замирал, стараясь не дышать. Дважды ему попадались маленькие поляны, и тогда можно было взглянуть на мерцающие в вышине звезды, такие спокойные и голубые после опасных звезд леса. Но потом вновь приходилось нырять в сладковатую затхлость под низкими кронами. Лес кричал и выл, лес зловонно дышал, иногда доносились крадущиеся шаги - то ли зверя, то ли духа… Художник мечтал услышать голос птицы Ку-у, птицы его предков, - это значило бы, что он на верном пути. Но лес кричал иными голосами. Художник шел из последних сил, все сильнее припадая на искалеченную ногу, облизывая спекшиеся губы сухим языком.
Посреди очередной поляны он остановился и запрокинул шишковатую голову. Над ним, обрезанный темными тенями ветвей, мерцал звездный туман, клубясь по высокому, неистово синему своду. Звезды всегда помогали художнику. Стоило их увидеть - и самые сложные картины всегда получались хорошо. Художник не понимал, почему другие не любят смотреть на звезды.
Со сдавленным стоном он опустился на влажную землю и коротко обратился к Ку-у, прося помощи. Только знак. Больше не надо ничего, только знак, остальное он сделает сам. Он будет неутомим, как ветер, он вечно будет идти, не замечая боли, - только знак, что путь выбран верно, что страдания не напрасны. Но не было знака.