Во что бы то ни стало я должен был подняться - это жизнь. Как только пойду - я буду жить, я уже не умру. Наконец на одиннадцатый день после операции меня заложили в гипс (гипс был съемный, разрезанный впереди от шеи до паха и затягивался тесемками) - огромный панцирь и подняли. Под мышки сунули костыли. Я оперся и едва сдержал стон. От боли ноги свело крючками, и я повис на костылях. Но и в этом положении боль прожигала поясницу, мозг. Я поболтался с полминуты, заставил себя взять под контроль чувства и прошел три шага. Я не прошел, а проволок ноги, "прошелестел" ими по полу. Это все - ни единого шага я больше сделать не мог. Меня сняли с костылей, отнесли к кровати и медленно, как огромного белого жука (из-за гипса), опустили на простыню. И все же я предупредил всех, что завтра снова пойду. Назавтра я прошаркал шагов шесть-семь. Сбоку меня подстраховывали двое моих друзей. В этот раз я сам вернулся на кровать, сел... Панцирь осторожно сняли, и меня опустили на спину. Больше я костыли не брал. На восьмой день я прошел по больничному коридору километр. От слабости и высокой температуры кружилась голова, отчаянно колотилось сердце - прерывистая, частая-частая цепь горячих ударов, каждый шаг расшевеливал жидкий расплав боли. Я прошел километр - это расстояние было заранее рассчитано по коридору. В общем, начались тренировки. Случалось, за неповоротливость меня метили ругательными словечками встречные медсестры - совсем еще девочки. Однажды, устав бродить по узенькому пространству коридора только своего отделения, я продолжил путь по коридору сопредельного, тоже хирургического, но другого профиля. Дежурная сестра вернула меня бранным окриком. Я подавил обиду. "Идти, идти! Лишь это имеет значение!" По бокам настороженно шагали двое бравых моих друзей, сзади, в шаге от меня, - жена Наташа.
Я уже давно перестал удивляться черствости. Кажется, в этом обществе люди воюют друг против друга, по возможности изводят всякую другую жизнь. Кажется, каждый заряжен грубостью, и только дай хоть ничтожный повод - сразу стеганет бранью, порой ошеломляюще больно...
На девятый день я стал осваивать подъемы по лестнице, ступенька за ступенькой...
И все бы ничего, но вся эта тренировка (именно тренировка) проходила при температуре за тридцать восемь градусов. Жизнью я был обязан лишь сердцу, оно тянуло, очень болело, я задыхался, но тянуло. В острой форме этот задых сохранялся еще с полгода - я не мог есть, чистить зубы, я должен был натужно хватать воздух ртом... (то ли это надрыв от операции и всех болей, то ли от наркоза, то ли осложнение от того "тифозного" гриппа - бог его ведает). И все равно я тренировался. Кстати, благодаря ходьбе прорвалось наружу скопище воды, оно возникло из-за "грязно" сделанной операции (это заключение доктора Баумгартла - именно "грязно" сделанной). Она и гнала температуру. Нитки швов в ходьбе резали кожу, и жидкость нашла выход. В течение двух недель я обильно истекал ею. К утру насквозь промокали одеяло, матрас... И лихорадка, лихорадка, за ночь Наташа меняла до пяти рубашек. С того дня температура начала медленно падать к тридцати восьми, после - тридцати семи, пока в палату не положили новичка... с гриппом. Предстоял осмотр отделения какими-то крупными чинами. Отделение драилось, мылось а больных и вновь поступавших раскладывали по своей схеме, более наукообразной и привлекательной.
Я никогда не смел предположить, что грипп способен иметь такую силу. Измученный двумя неделями ожидания операции (сон и жизнь только под пантопоном), затем операцией и накоплением жидкости в теле после операции (температура не ниже тридцати восьми и пяти десятых градуса) - организм утратил защитные силы. Грипп походил скорее на тиф. Температура повела к возрождению болей и еще более жестокому задыху. И все же я ходил. Лечь - значит умереть. Ходить!
В разгар гриппа я решил ...бежать. Обязательно бежать! С того дня я начал сбивать температуру. На четвертый день меня выписали (на мой взгляд, с великой охотой - на кой ляд я им был нужен вообще да еще такой строптивый). Залезть в санитарный автобус я не сумел и прошел в него на коленях, так и вышел и вернулся домой на коленях - это держало боль от перемещений на уровне терпимой.
Уместно известное выражение Б. Шоу:
"Всегда имеет смысл бросить вызов убогому пережитку колдовства, зовущему себя медициной. Выйти победителем, выжить - вопрос чести".
В наших же условиях оно звучит просто пророчески-программно.
А дома - усмирение температуры, лихорадки, болей от поясницы до колен. Заботы целиком приняла на себя Наташа, которая и до этого не оставляла меня ни на секунду.
И все недели я не прекращал тренировок: ходьба - сначала, а потом к ним я подключил элементарные движения руками, головой лежа на спине... Только в комнатах ходьба была сложнее - мотаться в тесноте до кружения головы и тошноты.
Фотографически точно мое состояние передает одно из писем тех дней:
"Шесть месяцев после операции категорически запрещалось садиться: или ходи, или лежи. Как только минул этот срок, я сел за пишущую машинку. У меня было о чем писать... Отравляла существование необходимость спать в одном положении: скрюченный, на правом боку. В любом другом положении боль будила уже через четверть часа. И совсем я не мог лежать на спине. Как же я мечтал вытянуться! Так продолжалось около двух лет.
Именно в эти два года я достиг высочайшей выносливости и силы. Набором различных упражнений в положении лежа я добился восстановления силы и владения телом. Многие показатели силы превысили те, что были у меня до первой операции...
Вы спрашиваете о ходьбе.
Ходьба все годы болезни позвоночника заменяла мне бег, кроме того, она восстанавливала меня нервно и помогала подавлять головные боли - следствие литературной работы и невзгод.
Ходьбой и тренировками я старался и стараюсь держать на уровне работоспособность сердечно-сосудистой системы. С пластинами на позвоночнике это было сложно. Они очень набивали мышцы внутри тела. Болями я пренебрегал. Я довел ходьбу до двух часов в любую погоду. Конечно, я добился этого не сразу.
Первые месяцы освоения ходьбы после операции каждый шаг остро отдавал в позвоночнике - это держало меня и в скованности, и в напряжении. Все время идти в строго заданном режиме, и как расплата ночами обязательные позвоночные боли. Но иначе поступать я не мог. Я должен был восстановить сердечно-сосудистую систему и вообще приучить себя к жизни.
Ходьба требовала величайшей собранности. Любое падение на снегу или ледяных плешивинах означало бы немедленную операцию, пластины оторвались бы или лопнули. У меня выработался даже особый шаг. Дорога со всеми зимними ухабами, льдом, осклизлостями снилась ночами. И все же я набирал свои два, а в иных случаях и три часа ходьбы. Я должен был вернуть сердце к четкой нормальной работе.
Я стараюсь идти быстро, но так, чтобы не обливаться потом и не задыхаться. Эта способность идти ровно, с предельно допустимой скоростью, однако не задыхаясь, далась не сразу. Ходьба - дополнение к тренировкам, которые я веду дома каждый день независимо ни от чего. Хожу я вечером, ближе к ночи, когда все дела позади.
Записи тренировок я веду около восьми лет. Это три толстенных тома. Записи позволяют анализировать и улавливать перетренировки и вообще любые неполадки в организме.
И еще: испытания не ожесточили, я бы сказал, даже обострили потребность в добре и желание добра..."
Именно поэтому я не рассчитывал на благоприятный исход в Оберндорфе. Я знал, операция будет произведена отлично - оно так и вышло, но вот после операции... потяну ли. Я очень сомневался. Если не потяну... Я устал, надорвался... пришло и мое время. Это ведь будет не смерть - избавление.
Все события я излагаю с одной целью - показать бессмысленность тренировок. Да, в определенных условиях они не нужны и опасны. Я имею в виду события после катастрофы. Тогда, в конце сентября, я возобновил тренировки - в работе хоть как-то обрести себя. Я не мог найти успокоения. Едва ли не сутки я был на ногах - бродил по улицам, бродил... Стеклянный, режущий душу, пустой мир.
По прошествии трех недель у меня появились признаки лихорадки. Постепенно установилась температура 37,3-37,5 градуса. Сама по себе она не тяжела, но сопровождалась то ознобом, то каким-то "оледенением" и мощным потением. Лихорадка не затихала ни на мгновение. Самым неприятным ее последствием оказалась невозможность выходить из дома. В движении я сразу потел, а ведь надо было обслуживать себя. Мокрел я чудовищно - насквозь рубашка, свитер или куртка. И от этого простужался - практически одна непроходимая простуда. Ну и бог с ней! И обозначился задых, уже было забытый. Ни движения без одышки... Я постепенно был разжижен, мокр, слабость кружила голову...
Я отказывался жить, не хотел жить. Это чувство то притухало, то вновь поднималось из глубин меня. Я вскоре смирился, привык к мысли о возможной гибели и уже размышлял о ней как о естественном и единственном выходе, своего рода освобождении. И впрямь зачем жизнь? А смерть - это избавление. Ничто не связывало меня с жизнью, ничто не манило. Ничего вокруг, кроме сосущей пустоты, нарастающего груза горя и безысходности.
Спустя месяц я вынужден был отказаться от ежедневных плотных тренировок. Я начал работать по схеме "два дня тренируюсь - день отдыхаю". И это я не смог потянуть и переключился на тренировки через день. К декабрю я уже не в состоянии был тянуть тренировки и через день и начал тренироваться через два дня. И все равно после каждой тренировки температура круто взмывала, лихорадка черной завесой кутала сознание и волю. Я исходил потом, не мог восстановить дыхание...
И вот обозначилась возможность поездки для консультации в Австрию, к Баумгартлу, до этого возможность, полностью исключенная для меня. Мое активное неприятие уродливостей большого спорта, деспотии его руководителей, неизменный отказ от сотрудничества с этой публикой, открытые высказывания и выступления обрекли меня на отлучение от общественной жизни и забвение. Да и кому я здесь нужен? Не смирился... Жри землю, не рыпайся и забудь себя.
И вдруг в этом черном туннеле возможность выезда для консультации! На добрые восемнадцать лет любой выезд был закрыт мне как нелояльному гражданину. Когда меня приглашали на Олимпийские игры или крупные спортивные соревнования, от Павлова и К° благодарили и говорили, что Власов занят или болен. В общем-то, они были правы: я действительно был занят - упрямо писал "в стол". Намордник есть, но ручка не отнята и складывать рукописи по-честному возможно. Вот только как и чем зарабатывать на существование?.. В общем, я был основательно занят, можно сказать, даже перегружен... Все было в соответствии с законами природы: каждое действие вызывает всякое противодействие. В человеческих отношениях это можно было свести к принципу, высказанному известным юристом и законоведом прошлого века Чичериным; чтобы я уважал закон - надо, чтобы закон уважал меня...
И само собой, уважал не на словах...
Спина после первой операции болела основательно. А главное, ужасом осталось в памяти лечение в ЦИТО, само ЦИТО и вообще, что с ним связано. Господи, убереги меня от любого лечения! Да я готов на любые тренировки и нагрузки, да хоть все ту же землю жрать, убереги только от нашей медицины!
Более бессердечного отношения к больным трудно не только найти, но и вообразить. Это особенно нестерпимо, когда больной по характеру заболевания или операции на месяцы лишен возможности себя обслуживать. Я сравнивал наш уход за больным с австрийским (другого опыта нет). Это такая же разница, как поездка на крестьянской телеге или в новейшем легковом автомобиле. Телега глушит и вышибает все внутренности. Но везет, правда, не всегда туда, куда нужно. Очень часто к старухе с косой, прямо к ней. Основной принцип выживания у нас: быть сильнее всех средств, на которые обрекла тебя медицина.
Словом, я вылетел в Вену. Из Вены тут же отправился поездом в Зальцбург (Оберндорф в двадцати километрах от Зальцбурга), совершенно расквашенный лихорадкой. Но если до сих пор я отказывался от лекарств, тут стал принимать антибиотики. Иначе поездку не потянул бы, на всю консультацию мне дали три дня (это выезд из Москвы, поездка в Зальцбург экспрессом, встреча с Баумгартлом в Оберндорфе и возвращение опять-таки через Вену в Москву). Всего три дня, лопни, а уложись...
Но Баумгартл предложил провести операцию бесплатно, Москва согласилась.
За час до начала предоперационных процедур я провел сорокаминутную тренировку-разминку. Наотжимался на полу, между спинками кроватей, и выполнил кучу разных упражнений на силу и гибкость. Я прощался с тренировками. Когда смогу теперь погонять себя в работе?.. Будущее не сулило благополучия. Я вообще не верил в будущее.
Я очнулся, куда ни ткнись - боль. И терпи ее, терпи... И еще эта тревога: не предупредил об операции дочь, будет ждать...
Пришла сестра Фредерика, худая, некрасивая, но с добрыми глазами, начала массировать онемевшую руку (руку неловко положили на операционном столе). Я спросил, сколько времени.
- Час дня, - ответила Фредерика после некоторого сомнения.
Я не знаю немецкого и пользовался шпаргалкой, составленной братом. Он владеет немецким, особенно разговорным. Перед отъездом я под его диктовку и составил своего рода маленький разговорник. До сих пор разговорник меня не подводил.
- Вас привезли из операционной сорок минут назад, - понял я из объяснений Фредерики.
Имя любой сестры можно узнать по значку на халате - там имя и должность.
Рука по-прежнему почти не повиновалась, но я сказал:
- Зер гут!
Фредерика ушла. Рука затекла основательно - ее массировали, ожила только утром третьего дня.
Я попытался задремать. Не отпускали боль и мысль о дочери. Я отбросил одеяло и сверхосторожно, пробуя себя на боль, поднялся, помогая здоровой рукой. Посидел, скрючась, и после, так же скрючась, очень медленно встал. Шаркая, маленько прошел по палате, держась возможно ближе к постели. Закружилась голова - "ковырнусь" хоть не на пол. У стола я выпрямился, как позволила боль: терпеть можно, не взбесилась от движений, все тот же огонь ниже лопаток.
Я сел и, преодолевая дурноту от наркоза и других препаратов, медленно, очень медленно принялся писать...
Обернулся на шаги - Баумгартл. Он не стал ничего спрашивать, а разразился бранью и криками, включив сигнал тревоги. Есть такой в палатах. Набежали сестры и уложили меня. Доктор испытал определенное потрясение. Он пришел, дабы проверить, как я выхожу из операционной нагрузки. Я же был доволен: письмо написано. Я даже набрался наглости и попросил доктора опустить его в почтовый ящик.
Возмущаясь, доктор повторял:
- Встать сразу после такой операции! Сколько живу - не помню. Чудовищно, варварство!..
Я это понял из обрывков французских фраз. Доктор в разговорах со мной .прибегал к французскому языку.
Успокоясь, он показал мне титановые пластины, которые были прикреплены к позвоночнику и которые он снял (каждая по 25 см, с винтами - внушительная арматура).
Несмотря на все запреты, я вставал с постели и бродил именно с того дня. А письмо?.. Преодолело двусторонний цензурный путь за четырнадцать дней. Я вынул его из почтового ящика в Москве, как погодя и другие свои письма из Оберндорфа...
Каждый вечер, уже в темноте, звонили колокола. Гулом и звоном наполнялись и та часть городка, что принадлежит Австрии, и та, что уже в Баварии (ФРГ), - единые части маленького пограничного города.
Плывущие в темноте торжественно-печальные звуки, одиночество белой палаты, необъятно-смутный склон белой горы за улочками - я подходил к окну, упирался лбом в стекло и не мог сдержать стона. Ничто не удерживало меня в жизни. Все, что дорого, потеряно навсегда...
В глубинах своего сознания я не сомневался, что не оправлюсь от операции, разовьется лихорадка, как три года назад в ЦИТО, и согнет. Я уже не потяну. И не хочу тянуть...
А случилось нечто непредвиденное... для меня непредвиденное. Мало того, что я встал и написал письмо через сорок минут после более чем четырехчасовой операции. Даже московская лихорадка присмирела. Рана же стремительно затягивалась и жидкостью не исходила. Баумгартл и его коллега по операции доктор Кауцкий не без удивления повторяли:
- Заживает, как на собаке...
Бывает и так. Все наоборот вопреки расчету. И что на одиннадцатый день после операции сам понесу чемодан по вокзалам, я и в самом радужном сне не смел вообразить. А ведь понес... Жизнь как бы вставилась в меня, не спросясь.
День за днем перебирал жизнь в большом спорте. Тяготы, безумный расход себя... Чего ради?..
Сколько же зависти и недоброжелательства пережил я в те годы! И за что? Надрыв тренировок, риск поединков, любая оплошность - травма, порой гибельная, вот как эта... позвоночника. Без природного запаса прочности и желания жить уже не жил бы.
А сами выступления? Поражение или нулевая оценка на чемпионате - и уже опозорены усилия и победы всех лет. Миг поражения - и уже все-все бессмысленно и не нужно. Этот огромный воз постоянно за спиной.
И как же редко одно слово добра - не казенного, воспитанно-вежливого или формально-обязательного, а от сердца.
Я вышел из больницы на двенадцатые сутки,
В самолете я думал: отдам концы - стало совсем худо. Но дотянул. А на другой день мне пришлось несколько часов простоять в таможне и таскать чемодан. Я стоял и думал: двенадцать дней назад был сделан разрез по спине - около десяти сантиметров в глубину и до двадцати пяти по длине. Я был располосован, как селедка. А после лупили молотками по металлическим пластинам, изымая их из позвоночника, лупили четыре часа. А теперь я мотаюсь с чемоданом, боль - аж до пяток. Пройти бы контроль, и скорее домой - лечь...
Итак, более вразумительно о тренировках.
После сентября 1985 года я продолжил обычные тренировки. Я тренировался вплоть до операции, пропустив лишь январь и февраль 1986 года, - восемь недель после операции. Тренировался прилежно, однако чувствовал себя все хуже. Почему? Ведь грамотные тренировки были и остаются наиболее действенным средством восстановления подорванного болезнями и невзгодами организма. Болезнь можно пресечь лекарствами (не всегда, правда), но вернуть таблетками в мышцы сердца и телу энергию, силу, выносливость - никогда...
В чем же дело? Фрэнк Ричардс возрождает себя тренировками, а я, наоборот, от тренировки к тренировке разваливаюсь - и это при моем опыте, в том числе и возрождения себя?!..
Я оправился от последствий операции в Оберндорфе за считанные недели, но лихорадка двинула набирать обороты с новой скоростью. Она заточила меня в доме, и это в самом тяжком упадке духа, когда общение, просто пребывание на людях студили боль хоть чуть, но не разбавляли черноту боли.
Разумеется, я отдавал себе отчет в причинах болезней, но не во всей полноте - это факт.